Текст книги "Жизнь без шума и боли (сборник)"
Автор книги: Татьяна Замировская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
* * *
Эльза, Ида, Цесла, Мармла и Анна видят Эмму, выходящую из подъезда, и говорят ей:
– Прекрасный, радостный день!
– Прекрасный, радостный день, – повторяет Эмма. – Девочки, вы уж извините. Я просто шаль искала – копалась, копалась, всё перерыла, нет шали, а потом поняла, что шаль-то эту мы еще прошлой весной выкинули, ну и вышла вот просто так.
Эмма спрашивает у остальных старушек, куда делся Ээ, который так зазывал их на эту прогулку, а теперь куда-то делся. Старушки объясняют, что Ээ вернулся в дом за ней, за Эммой, но Эмма-то теперь вот тут, здесь, а Ээ куда-то запропастился.
Они ждут его десять, пятнадцать, двадцать минут. Через час Мармла начинает задумчиво теребить пальцами края своей оранжевой шляпки.
– Ээ пропал, – говорит она.
Все с ней соглашаются: вот незадача, был такой обходительный, такой внимательный, настоящий друг, всегда выслушивал, всегда все запоминал, смешной такой, пухлый, добрый и одинокий, но при этом была в нем какая-то внутренняя твердость, какой-то стержень был, а теперь вот нет ни Ээ, ни этого стержня, теперь этим стержнем, наверное, кто-то пишет романы и повести в сумрачной книге небытия, а сам Ээ – а где он сам, собственно?
Проходит еще час. Они поднимаются в квартиру, старательно обыскивают каждый ее угол, потом заходят в квартиру к Ээ (какой он доверчивый, грустят они, даже квартиру не запирал), бродят по комнатам, читают пресловутую тетрадь с его записями, вспоминают, как им было хорошо всем вместе, когда они сидели на кухне и пили чай с лимонным пирогом, но, как ни прискорбно, Ээ куда-то запропастился, придется признать невероятное и пойти, как и договаривались, вшестером в сад кормить уток печеньем.
– Как это страшно, как это нереально! – хныкала Анна всю дорогу, притворно хромая на правую, более юную ногу. – Пропал, исчез, сгинул! Я теперь боюсь, что мы его вообще никогда в жизни не увидим!
Анна оказалась права: они больше никогда не видели его, но как-то достаточно быстро пережили эту трагедию неожиданного исчезновения, потому что на этом все исчезновения в принципе закончились. Каждое утро по их огромной летней квартире распространялся ослепительный запах свежего лимонного пирога, и каждый день, каждый их новый день был по-настоящему прекрасным и радостным.
Означение
Все началось с собаки: собака начинает и выигрывает (новую жизнь? кусок хлеба с маслом? сальный плевочек котлеты из прорезиненного кармана? вечную любовь новых друзей?).
– Мою душу в шахматы? Гигантскую кремовую розу с еще не готового торта? – вслух спросил Ободов у собаки.
Собака по-цыгански повела плечом, какими-то колесящими, подметающими воздух движениями подошла к Ободову и уселась ему на ботинок.
«Это шотландская овчарка, – с облегчением подумал Ободов. – Хорошая, красивая собака. Видимо, кто-то из начальства взял с собой, но сбежала из душного кабинета и бродит по фабрике: ну и умница, солнышко этакое на моей ноге (теперь ботинок будет чист – а как бы на другую ногу ее, так же дружелюбно ерзающую, усадить?), вот бы и правда угостить кремом».
Собака улыбалась и била хвостом. У ее морды вились бабочки – они летели туда, будто из собачьей пасти исходит электрический свет, а весь остальной мир – спиралевидная темнота и опасность. Собака энергичными, пышными вдохами хватала бабочек пастью и жмурилась, слизывая («Чешуйчатым?» – мысленно хихикая, подумал уже не удивляющийся Ободов) языком мятые обслюнявленные крыльца с пятнистых губ.
Ободов вернулся в кондитерский цех и набрал во вспотевшие от нежности ладони едкого розового крема. После года работы (он занимался, как правило, тем, что украшал торты кремовыми розами, сам себя он горестно именовал «инкрустатором», розы же, по его мнению, были отвратны – да и помнил прекрасно, как в детстве засовывал именно эти праздничные цветы под матрас или, морщась, с тугими маслянистыми шлепками кидал их под стол: Ободов ненавидел, ненавидел масло) он привык относиться к крему как к расходному материалу: мыслей слизывать его с пальцев или набирать его в плотный целлофановый пакет, как это делает Дудинская (детям, ясное дело; все притворяются, что не замечают, – пролетарская версия корпоративной солидарности), у него не возникало никогда. Тем не менее он зачерпнул зеленого крема, из которого обычно лепят листочки, и выбежал наружу, почему-то грустно думая о том, что собаки не различают цветов.
– Вот, – сказал Ободов, поднося руки к собачьему носу.
Собака аккуратно начала снимать комочки крема с ободовских пальцев передними зубами и только под конец вылизала ему ладони. Ободов перестал думать о том, что собаки не различают цветов. Теперь он думал о том, что собака своим шершавым, медвяным от крема и пыльцы языком разгладила все его судьбоносные линии – теперь его ладони будут мягки и чисты, без единой морщинки, слизал песик линию судьбы, гулкий провал сердца и сетчатую траншею ума, и пойдет теперь Ободов новыми, неизвестными дорогами, и давно пора, между прочим.
На слове «дорогами» к ним подошел стервятник из соседнего цеха (он работал за тестомесом – страшной машиной из каких-то пубертатных кошмаров Ободова) и посоветовал Ободову и его мерзкой твари («Жаль, что это не питбуль», – думает Ободов уже третью по счету внятную мысль за это дикое утро) именно что пойти какими-то дорогами в противоположном реальности направлении. Ободов вынужденно кричит: «Граждане, заберите собаку!» – ему не хочется ни с кем ссориться, тем более с суровым стервятником, замешивающим тесто в средневековом орудии для мучительной казни. Граждане не реагируют – выясняется, что собака на самом деле не принадлежит начальству (об этом начальство снисходительно рассказывает Ободову, в то время как собака обнюхивает начальственные брюки, оставляя на них смешные зеленые пятнышки крема), она откуда-то приблудилась и вообще, наверное, на ней блохи, которые попадут в наш фирменный торт, давайте ее вообще усыпим.
– Еще чего – усыпим, – вдруг сказал Ободов, который обычно в рабочее время молчал и медитировал на уродливые кремовые цветы в бескрайней глазурной глади. – Пойду сейчас отдам ее в приют. Там ее, наверное, найдут хозяева и заберут домой. А он вот вместо меня может роз налепить, все равно он уже все тесто вымесил. – Ободов указал пальцем на стервятника и панибратски подмигнул ему, будто они друзья (это была неправда: за тринадцать месяцев работы Ободов так и не успел ни с кем подружиться). Стервятник опешил. Ободов вынул из джинсов ремень, привязал его к собачьему ошейнику, сказал: – Всем пока! – и ушел.
Начальство и некоторые сотрудники смутились: обычно Ободов вел себя совершенно не так – он мечтательно выдавливал жирный крем, полузакрыв глаза, читал болотного цвета книжки прямо в цеху во время перерыва и даже не участвовал в обсуждении романа конфетно-бумажечного дизайнера Юли Черненькой (это не фамилия, а чтобы различать: была еще Юля Беленькая, но она занималась бухгалтерией) с вечно хохочущим Серегой, управляющим рогаликовой машиной (Ободов вначале не верил в «рогаликовую машину» – когда устраивался, предлагали заниматься рогаликами, но само название машины ввело его в ступор – он мучительно краснел, наливаясь ужасом, и мотал головой, а потом уже увидел машину и даже полюбил ее за то, что с правой стороны у нее действительно выходят тугие рогалики). Неучастие в судьбе несостоявшихся молодоженов приумножило асоциальность Ободова до некой магической степени. Когда, например, Юля Ч. в моменты алкогольного отсутствия хохочущего Сереги трогательно ревела, обнимая злополучную машину, отчего все напропалую бросались к ней с пирожными собственного изготовления и специально расписанными пряниками-открытками, Ободов впадал в транс (от женских слез ли, от массового ли психоза) и, задумавшись, писал стихи прямо поверх торта шоколадной струйкой теплой глазури, сочиняя тут же, на ходу. Потом было скучно – розовую, поблескивающую синеватыми белками влюбленных глаз Юлю куда-то уводили, Ободов под любопытным надзором соратников отковыривал стихи лопаточкой, вензеля букв собирала заботливая Дудинская и опять же складывала в целлофановый пакет, «дитям».
Ободов про себя хихикал, представляя, как дети Дудинской выгребают его трансовые стихи из мешка, складывают из них психоделические буриме, а потом съедают без остатка – получалось, что он как бы воспитывал чужих детей, поедающих жуткие слова, выплюнутые его подсознанием. Даже если бы он тайно подкармливал этих детей кокаином, эффект был бы не таким, Ободов был в этом уверен.
Теперь, когда собака его так раскрепостила (чуть не вдохновился оставить ее у себя, но вспомнил об астматической сестре и решил, что лучше не рисковать), он даже подумал о том, что можно было бы специально понадписывать торты жуткими посланиями для детей Дудинской, а потом, снова списав все на задумчивость, позволить ей самой отскоблить эти сакральные тексты («Убейте свою мать!», «Ваш отец на самом деле чужой, незнакомый человек!», «Один из вас не родился, угадайте кто!»). В приюте собаку встретили очень тепло – оказывается, похожий пес недавно у кого-то потерялся, все утро звонят. Ободов отвязал ремень, собака взвыла и прижалась к его коленям.
– Все будет в порядке, – похлопал он ее по гулкому, немножко коровьему боку.
Собака голосила как оглашенная, напоминая какой-то народный сюжет о выданье девицы-красавицы в дальнее село, в чужой дом.
– А ну замолчи! – приказал Ободов. Вой прекратился.
– Сидеть! – сказал Ободов. Собака села.
– Может, и не эту собаку искали – там говорили, что никаких команд не знает, – покачал головой сотрудник приюта. – Вы позвоните через три дня, мало ли.
– Иди с ним, – попросил Ободов заплаканную собаку; она сутуло поковыляла за угол На прощание Ободов догнал ее и поцеловал в нос, хотя собак, по правде говоря, всегда ненавидел. Ощущение мерзкого холодного носа на губах его потрясло.
Видимо, поэтому весь следующий день Ободова трясло. Кремовые зайчики выглядели больными, розы – увядшими. Он вышел покурить в коридор; там целовались Юля Ч. и Сере-га, который почему-то не хохотал, как обычно, а что-то зло мычал и теребил Юлин свитер в районе хребта. «Меня всего колотит», – пожаловался Ободов мысленно. «Я его ненавижу, потому что с ним я такая бестолковая», – мысленно ответила ему Юля Ч. «Ха-ха, гы-гык, хе-хе-хе», – мысленно и безадресно ржал весельчак Серега. Чтобы не продолжать этой мучительной беседы, Ободов вышел наружу, думая о вчерашней собаке: почему он не взял ее домой? Он исследовал свои руки – на месте ли все линии? Почему собака явилась именно к нему? Может быть, она – его заколдованная невеста? Что в итоге выиграла собака, попав в приют?
На этот раз во дворике ему встретилась не собака, а крошечный черепаховый котенок.
Кошачье дитя забралось на звенящий горделивый вяз и, как водится, не могло оттуда слезть. Ободову снова пришлось вымазать руки кремом (на этот раз бесцветным, самым масляным, черт бы его побрал), чтобы приманивать испуганного котенка жирной сладкой ладонью. Когда они, уже воссоединившиеся, покидали древо, внизу стояли некоторые почитатели Ободова (после вчерашнего у него появились почитатели – надо же, не побоялся уйти в разгар рабочего дня, и ничего ему за это не было!).
– Надо кому? – спросил Ободов, поднимая растопырившегося морской звездой и сипящего от ужаса котенка на вытянутой руке.
Котенок извернулся и очень ловко изодрал своему спасителю обе руки в клочья. «Вот! – восторженно понял Ободов, стряхивая в траву кровь с кончиков пальцев. – Собака языком слизала, а котеночек-то кровавыми бороздами наново все и нарисует, красота!» Кровь, смешанная с остатками масляного крема, потерянным детским сокровищем брезжила в траве.
– Бедненький! – ужаснулась Юля Ч. (котенок, понятное дело, а не окровавленный Ободов со взором горящим и шизоидными домыслами касательно значимости всего случайного).
Ободов облегченно протянул ей начавшего утробным детским голосом клокотать котенка – Юля, причитая, унесла его куда-то кормить и убаюкивать.
– Вашим детям не нужен котеночек? Может, лучше им? – поинтересовался Ободов у Дудинской. Это был первый раз, когда он с ней заговорил – обычно он общался только с глухонемыми рабочими, играл с ними в шашки и пил дешевое карамельное вино.
– У них хомячок был уже, хватит, – мрачно ответила Дудинская, и в ее глазах что-то мелькнуло нехорошим всполохом.
Ободов тут же подумал о том, чтобы притвориться юродивым и выгравировать на торте потенциальными отходами для культового пакетика: «Я еще вернусь. Ненавижу вас всех. Хомочка».
– Ой, мамоньки, он играется! Играется с бумажечкой! – верещала Юля Ч. откуда-то с небес, на которые ее вознес агрессивный и мизантропичный котеночек.
Ободова же вызвало к себе начальство – правда, не сразу, а на следующий день, когда парад живности, нездоровым образом попадающей на территорию заводика, стал очевидной реальностью – причем отчего-то личной реальностью ранее незаметного Ободова. Ситуация накалилась именно в тот момент, когда в цех прилетел зелененький попугайчик и, усевшись Ободову на плечо, начал нежно скоблить костяным клювиком его уши.
– Змеи, змеи, завтра из тортов выползут змеи! – апокалиптически захохотал Серега.
– Заткнись, урод, – отчетливо сказал попугайчик очень нехорошим, механическим голосом, будто внутри у него перекатывались миниатюрные шестеренки, нежным металлическим звоном складываясь в звуки, опасно подобные человеческой речи.
Серега, по счастью, ничего не услышал, потому что машина чересчур шумно плевалась рогаликами, а вот Ободов услышал и обрадовался – оказывается, крошечный пернатый пришелец один в один озвучил его мысль. К нему поспешили девушки, которые тоже украшали торты, – ах, маленький, видимо, улетел через открытую форточку, обычно погибают на воле, какая удача, что влетел к нам, вообще когда влетает птичка в окно, будет удача.
– Ерунда. Когда птица влетает в окно – это к покойнику, – брезгливо проскрежетал попугайчик.
Девушки всплеснули руками, одна от неожиданности даже уронила кондитерский шприц с чем-то алым (густой венозный крем? толчкообразный масляный артериальный?), шокированный Ободов попытался улыбнуться, потому что ему стало ужасно неловко.
– Тихо, тихо, что такое, он что, выругался? – пробормотал он. – Видимо, жил у какого-нибудь моряка, вот и нахватался. – «Господи, какую ерунду я несу» (это уже мысленно, тайно, для себя).
– Кеша хочет печенья, – вдруг заученно выдал попугайчик в знак примирения со стереотипами суровой реальности (Ободову это стоило невероятных усилий).
Те, кому посчастливилось не расслышать тираду про покойника, помчались в дальний конец цеха красть печенье для зелененького симпатяги.
Ободов поднял с кафельного пола шприц и отдал его девушке по имени Настя (ее имя нашептал ему на ухо попугайчик, начавший безостановочно транслировать что попало) – застенчивой, тоненькой фее с седыми ресницами. Мысли подарить ей попугайчика у него не возникло (хотя ужасно, ужасно захотелось что-нибудь подарить ей – цветочную лавку, все торты этого цеха, несколько глазурованных стихотворений) – Ободов решил, что теперь странный крылатый засланец будет озвучивать некоторые его мысли (общаться с людьми при помощи попугайчика – мечта всякого социофоба). Однако именно в разгар этого кромешного, всепоглощающего решения (Ободов уже выводил, забывшись, на торте какие-то нострадамусовы сутры вместо клубничек и вишенок) его вызвало начальство – три дня подряд происходят какие-то идиотские вещи, и все крутится вокруг тебя, милый наш юный друг, в чем же дело?
Ободов молчал. Он привык быть незаметным, казаться отсутствующим, избегать и отражать. Даже на заводик он пришел только для того, чтобы поменьше видеть сестру (поначалу, сразу после того как его исключили из университета, Ободов решил вообще не работать и сидеть у этой великовозрастной преуспевающей дуры на шее). В его планы не входило общение – он рассчитывал на скромную, суровую жизнь отшельника, до преклонных лет выводящего на тортах то миллион алых роз (зарплата, кусок хлеба, стакан воды в старости), то пылающие кружева страшных стихов (вынужденный транс, отсутствие писчей бумаги, неуверенность в себе, тренировка правописания левой рукой).
– Ты хочешь обратить на себя внимание, тебя никто не понимает, тебя не замечают люди, которые могли быть твоими товарищами, да? – улыбалась начальство-женщина, потирая пальцами уголок стола. – И теперь ты… будто не специально, я понимаю… начал приносить… приводить то есть, просто случайно брать с собой на работу своих домашних животных, так ведь? Чтобы центр сместился в твою сторону? Ты хочешь, чтобы тебя заметил конкретный человек, да?
– Это, наверное, какая-то девушка, правда? – улыбался начальство-мужчина. – Ничего странного в этом нет, но только пойми, гигиенические правила нашей работы таковы, что зверям и птицам нечего здесь делать: шерсть же, перья, болезни какие-нибудь – антисанитария, иными словами, анархия полная.
Начальство было таким добрым, потому что Ободова оно жалело и понимало: в нем было что-то притягательно-юродивое, таким всегда хочется помогать.
– У тебя дома много всяких животных? – улыбалась начальство-женщина, явно пытаясь разузнать, чем осчастливит их Ободов в ближайшем будущем.
Ободов тоже гладил стол (но с другой, потайной стороны), тихо радуясь тому, что ранее незаметная, гротескно и жутко опавшая сдувшимся дирижаблем жизнь вдруг расцветилась мириадами неоновых указателей, таинственных и ясных знаков, путеводных космических кораблей (он даже знал названия некоторых из них, точно) – мир приходил в норму, уродливый дирижабль бытия начал раздуваться, самое время начать выпускать серию кришнаитских тортиков с мантрами.
– С мантрами, – вдруг завершил Ободов что-то, как оказалось, необратимо сказанное прямо здесь, в лицо начальству инь-ян.
Начальство-инь всплеснула руками:
– Ну ведь неплохая идея, а еще вот отобрали какие-то шоколадные буквы на проходной у одной женщины, так даже поверить трудно, что из них сложилось, когда ради интереса высыпали на газету.
– На каждом пирожном может быть отдельное пожелание, – предположил Ободов, почему-то через попугайчика.
Начальство-ян содрогнулось – с одной стороны, воспитательная беседа анималистичного свойства прекрасным образом обратилась в свеженький эксклюзивный концепт (рогалики, предсказывающие судьбу, вряд ли будут черстветь на складах – сообщает поверхности стола начальство-инь мягкими пальцами); с другой стороны, попугайчик только что сказал осмысленную фразу, и это не есть хорошо.
– Закройте на это глаза, впечатлительная птичка просто читает ваши мысли, – произнес Ободов. Тут же внутри его головы все заполыхало огнем: то ли попугайчик подумал о пожаре, то ли Ободову стало стыдно и за вранье, и за то, что он совершенно не умеет общаться – глупые, громоздкие реплики, книжные прилагательные, ненатуральная скрипучая басовитость горла.
Договорились на том, что Ободов прекращает валять дурака с дрессированными зверями, а по поводу эксклюзивных пирожных и прочих кондитерских идей с ним поговорят на днях – скорее всего, можно будет покинуть надоевший цех с масляными кремами и заняться разработкой общей концепции дизайна продукции фабрики: к тому же грядет международный смотр-конкурс бисквитных тортов со сливочным кремом («Смотр-конкурс» – звучит еще неправдоподобней, чем «рогаликовая машина», – содрогнулся Ободов вместе с попугайчиком), есть шанс выделиться.
По пути домой Ободов загипнотизировал голубя: «Налево, налево, три шага налево (голубь послушно шел, размахивая сухонькой старческой головой), а теперь взлететь – прекрасно, приземляемся на голову дяде с чемоданом, нет, не этому – ага, работает, все работает».
– Все работает, – рассказывал он сестре, передавая ей смиренно сидящего на пальце попугайчика. – Все работает, держи, это тебе. Что-то носится в воздухе. Что-то меняется, все начинает неумолимо стягиваться в центр, и я чувствую в себе странную связь со всем, ну, вообще со всем сразу…
Сестра понюхала попугайчика и чихнула.
– Утром звонили из университета, – сказала она. – Говорили, ты можешь там восстановиться, там теперь какие-то новые правила.
Поэтому не обязательно принимать это… Глупость, торты какие-то, я все равно их даже есть не могу, я даже пирожное не могу…
– Сможешь, – вдруг стал трогательным всегда недолюбливавший сестру Ободов (у нее даже фамилия, кстати, была другая). – Все будет хорошо, и скоро ты сможешь есть красные, фиолетовые и даже неоновые фрукты и овощи, а еще у тебя никогда не было и не будет аллергии на птиц.
Вокруг прежде спокойного, смирившегося с пустотностью бытия Ободова начали устанавливаться невиданные, новые правила, по которым он с радостью бросился доигрывать начатую когда-то очень давно (видимо, еще до рождения) игру. Поэтому он решил быть с сестрой поласковее – возможно, она перестанет врываться в его комнату с мерзкой уборкой (последняя, кстати, лишила Ободова пяти блокнотов со старинными стихами собственного авторства, отвратительными, но милыми его сердцу), розовыми тряпками, набухшими хлористой кухонной водой («У меня аллергия, а у тебя под кроватью пыльный мертвец!») и жестокой девичьей памятью («Ох, ты и правда не любишь масло, а я забыла – но не переделывать же мне уже готовые бутерброды!»). Наказав попугайчику внушить сестре что-нибудь противоаллергическое, он завернулся в одеяло и ушел спать на балкон, ожидая, что утром к нему слетятся птицы большие и малые, чтобы говорить с ним на неслыханных языках.
* * *
Никаких птиц, увы. Зато в 5.59, ровно за минуту до звонка заводского будильника, Ободова разбудило дорожно-транспортное происшествие: прямо под его балконом троллейбус легонько въехал в автобус, с немыслимым скрежетом вырвав из него зеркальце плюс непонятные космические железки. Он еле сдержался, чтобы не загипнотизировать очередного голубя (скучающий и сонный уличный комочек под крышей ларька), – хотелось отчего-то, чтобы голубь подошел и склевал все зеркальные стеклышки.
«Я голубь, полный зеркальных стеклышек, – понял Ободов. – Но все, что я могу отражать ими, – это я сам. И если так будет продолжаться дальше, я умру. Ой, ужас-то какой».
– Чтоооо? – взвыла мужским голосом сестра из соседней комнаты. Оказывается, все это слово в слово повторил ей зеленый малыш Ке-ша, к которому она успела привязаться за эту душную летнюю ночь, полную слез и тополиного пуха в форточку. Одновременно зазвонил телефон.
Ободов ворвался в коридор и схватил трубку. Звонили родители – пришло письмо на их адрес, твои стихи теперь напечатают в журнале, а это мы, между прочим, их выслали, ты сам никогда ничего для себя не делаешь, вот и сидишь на заводе вместо того, чтобы.
Ободов кладет трубку, одевается, идет пешком на работу. По дороге он встречает трех совершенно одинаковых девочек лет шести (в разных частях города), видит два автомобиля с номерами, обыгрывающими дату и год его рождения, находит на скамейке троллейбусной остановки зеленую мягкую книжку Кафки (на форзаце написано: «Книга оставлена на троллейбусной остановке для того, чтобы ее могли прочитать именно вы! Прочитайте книгу и оставьте ее еще где-нибудь! Наш сайт – www.ostav-knigu.ru. Присоединяйся!»), выбрасывает книжку в мусорный бак, стоящий на той же остановке (у Ободова просто уже есть точно такая же книжка), сталкивается с девушкой по имени Настя, которая вчера уронила шприц, и вдруг сообщает ей про странное подталкивание мира:
– Ну, ты чувствуешь, будто тебя что-то подталкивает… и все должно измениться, и если ты не захочешь это все менять, оно так и будет толкать тебя… все более и более странными способами. Это началось где-то месяц назад, – волнуется Ободов. – Ты только дослушай, потому что я всегда молчал и потом, может быть, снова молчать буду, чего уж там. Вначале все было просто: строчки из журналов, читаешь по первым буквам – ого, послание лично к тебе! – но не то, не важно, я не об этом. Когда у меня обострился гайморит, я только подумал о том, что мне нужны капли в нос, – понимаешь, я просто посмотрел вниз и увидел капли в нос, они просто, черт подери, стояли на асфальте! Ты понимаешь, что это значит?
– Какая-то бабушка уронила капли, – грустно говорит Настя. – Когда я стану бабушкой, я тоже так вот буду терять свои лекарства, рассыпать их по всему городу, у меня уже ничего в руках не держится, вот шприц вчера расколотила.
– Это не то, это совершенно другое! – почти кричит Ободов, внезапно обретший в собеседнике травматичные моменты своего прошлого (в детстве он как-то шел бабушке за валидолом, валидол-то купил, да до дому не донес: выронил где-то, родители потом хохотали, а бабушка лукаво хваталась за сердце). – Понимаешь, каждый человек находится где-то не там. Мы всегда где-то не там, и поэтому нас как бы и нет, вот в чем дело. И иногда ты начинаешь ощущать странную заботу откуда-то оттуда, где ты вроде как должен быть – но не сейчас быть, а уже потом, совсем потом. Ну, и они начинают писать тебе странные письма – собаками, людьми, автомобилями… разными критическими ситуациями…
– Да, я знаю, – еще более грустно говорит Настя. – Когда две недели назад ты потушил пожар в туалете, я поняла, что ты занимаешься не своим делом.
Ободов внезапно утратил дар случайного красноречия. В тот день в туалете горело мусорное ведерко, все шумели и волновались, рассматривая облачка черного дыма, а Ободов просто зашел в туалет, включил воду и залил ведерко, весь пол и свои ботинки. Он бы стоял и лил воду на свои ботинки бесконечно, потому что выходить назад, к этим малознакомым людям, неся знаменем в руках дымящее и черное, как смерть, мусорное ведро, ему не хотелось. Он даже подумал выпрыгнуть в окно, но тут дверь открыли и начали поздравлять Ободова с победой.
– В этом туалете вечно что-то горело, – отвечает Ободов уже у входа в цех. – В нем каждый месяц – маленький пожар. Это тоже своего рода переписка – видимо, когда с тобой не могут договориться книгами и песнями, с тобой говорят пожарами и землетрясениями.
Настя прикрыла зрачки седыми ресницами и исчезла. Вместо нее появился Серега и захохотал:
– Так в туалете ж Юлька документы сжигает, гы-гы, думает, мы не в курсе!
Ободов вбежал в цех, погрузил руку в жирный розовый крем и облизал пальцы, чтобы его вырвало прямо тут, на рабочем месте. Вряд ли кто-то будет с ним общаться после такого.
К сожалению, Ободова не вырвало. Зато целый день рвало Юлю (черненькую, понятное дело, а не ту, что жгла документы). Публичное обсуждение романа Юли и Сереги зашло в тупик; Серега отчего-то больше не хохотал, Дудинская ничего не говорила о своих детях, вдобавок в 3.14 (это домашний адрес Ободова, дом 3, квартира 14) в цеху обнаружилась застенчивая мышка – белая с черными пятнышками. Настя с седыми ресницами уронила еще один шприц (теперь с ярко-оранжевым кислотным кремом для каких-то вечериночных рейв-тортов) и завизжала, сотрудницы истошно подхватили. Ободов уже как-то обреченно выловил мышку под рогаликовой машиной и положил ее в карман.
– Сейчас я ее выпущу в травку, – извиняющимся голосом сказал он (и тут же спохватился: какая глупость, разве это божья коровка, чтобы говорить «выпущу»?).
Как только Ободов вышел на свежий воздух, его тут же выловило начальство – по поводу вчерашнего разговора. Неловко шагая (мышка вяло барахталась в кармане), Ободов поднялся по лестнице, но садиться отказался.
– Ты знаешь, чего ты хочешь? Ты понимаешь, что реальную пользу ты мог бы принести, занимаясь совершенно другими вещами? Мы поговорили с другими сотрудниками и подумали, что…
Если бы воздушное пространство вокруг было телефонной трубкой, Ободов и здесь завершил бы свои страдания ритуалом «кладет, одевается, уходит». Но комната туго закручивалась вокруг его горла (любопытно, как там мышь?), и разговоры о том, что в качестве управляюще-творческого, а не исполнительско-бессмысленного элемента он бы принес гораздо больше пользы и себе, и нашей маленькой гордой фабрике, затягивались на шее дополнительными узловатыми полотенцами с микроскопическими иголочками вместо ворсинок.
Ободову нравились знаки. Ободову нравились случайные совпадения. Ободов обожал получать письма от того, что могло бы с ним случиться в идеальном, нарастающем будущем. Но когда ты наконец-то платишь по счету, тебе перестают присылать постоянные напоминания, а это…
– … а это, знаете ли, очень страшно, – игриво завершил Ободов собственную, парадоксальным образом озвученную фразу про серию пирожных с надписями вроде «Сьешь меня», таких тематических кэрролловских пирожных с цитатами из «Алисы». – Конечно же, конечно, я согласен, – кивал он, убегая вниз по лестнице (из стандартной бетонной почему-то превратившейся в веревочную).
Мышь, разумеется, успела задохнуться – погладив ее пару раз по твердой и мертвой пятнистой спинке, он уселся в позе лотоса среди одуванчиков и начал неторопливо рыть ей крошечную могилку указательным пальцем. Выкопал уродливую и блестящую медведку с мускулистыми, широко расставленными лапами. Медведка походила на инопланетного спортсмена – захотелось подарить ее девушке Насте вместо цветочной лавки и всех тортов этого цеха (в который он уже не вернется, теперь это точно). Уложив мышку в крошечную ямку рядом с парой одуванчиков («Вот и улетела мышка на небо», – в качестве погребального слова хихикнул он), Ободов умял пальцами землю на холмике, подхватил слепую барахтающуюся медведку и понес ее Насте – дарить.
Никакой Насти, мировая катастрофа свершилась – все бегают по цеху, утешают мечущуюся среди ровных цветастых рядов с пирожными несчастную Юлю Ч., которой бессердечный Серега только что посоветовал сделать аборт. Ободов вздохнул и выпустил медведку под рогаликовую машину (рассудив, что, изъяв из данного фрагмента пространства мышь, он обязан подложить взамен некое другое живое существо, тем более что нынешний вариант мыши покоится аккурат там, где была медведка, – баланс и равновесие в данном мгновении отчего-то чтились Ободовым как главные добродетели мира сего), и, воспользовавшись трансовыми Юлиными рыданиями, начертал на трех с половиной тортах прощальную записку – он знал, что ни в этот цех, ни на заводик он больше никогда не вернется.
«Это единственно правильный выход, – думал он. – По большому счету, все наши прощальные слова в итоге съедают на десерт чьи-то чужие дети, и уже потом, когда мы покидаем этот мир, слова прорастают в них ядовитыми растениями».
Домой, к сестре, ее новоприобретенному другу, напечатанным стихам и возможности счастливо восстановиться в университете и обрести второй вариант новой жизни Ободов возвращаться тоже не стал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.