Электронная библиотека » Тове Дитлевсен » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Детство"


  • Текст добавлен: 6 ноября 2020, 10:20


Автор книги: Тове Дитлевсен


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Тове Дитлевсен
Детство


Перевод: Анна Рахманько

Редактор: Ольга Дергачева

Корректура и верстка: Юля Кожемякина

Дизайн обложки: Юля Попова

Технический редактор: Лайма Андерсон

Главный редактор: Александра Шадрина


Издание осуществлено при поддержке Danish Arts Foundation


Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


© Анна Рахманько, перевод на русский язык, 2020

© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2020

1

Утром еще тлела надежда. Она мимолетным проблеском пряталась в темных прямых волосах моей мамы, к которым я никогда не смела прикоснуться; она лежала у меня на языке вместе со сладковатым теплом овсяной каши; я ела не спеша, рассматривая тонкие мамины руки, неподвижно покоившиеся на газете, прямо на новостях об испанском гриппе и о Версальском мирном договоре. Отец к тому времени уходил на работу, брат – в школу. Мама оставалась одна, хотя я и сидела рядом; и если мне удавалось затаиться, не выдавая себя ни звуком, то потаенная тишина ее непроницаемого сердца длилась – пока утро не старилось и не наставала пора идти за покупками на улицу Истедгаде, как и было заведено у обычных жен.

Солнце всходило над зеленой цыганской кибиткой – словно вырывалось прямо из нее, и появлялся Чесотка-Ханс: голый по пояс, в руках таз. Окатившись водой, он тянулся за полотенцем, которое Лили-Красотка немедленно ему подавала. Они обходились без слов – точь-в-точь картинки в книжке, когда листаешь ее быстро-быстро. Как и моя мама, через несколько часов они менялись. Чесотка-Ханс состоял в Армии спасения, Лили-Красотка была его возлюбленной. Летом они набивали свою зеленую кибитку маленькими детьми и вывозили их на природу, за что родители платили по кроне в день. Я тоже ездила с ними, когда мне было три года, а моему брату семь. В свои пять лет из всей поездки я помнила только, как Лили-Красотка однажды высадила меня из кибитки на теплый песок, показавшийся мне настоящей пустыней. Зеленая повозка тронулась и покатила, становясь всё меньше и меньше, внутри сидел брат, и я думала, что больше никогда не увижу ни его, ни маму. Домой все дети вернулись с чесоткой. Именно так Ханс и заработал свое прозвище. Лили-Красотка не была красивой. А вот моя мама – да, особенно в эти странные и радостные утренние часы, когда я оставляла ее в покое и в полной тишине. Прекрасная, недосягаемая, одинокая, погруженная в глубокие тайные переживания, которых я бы ни за что не угадала. Позади нее на обоях в цветочек – расползшиеся куски отец подлатал коричневой клейкой лентой – висела картинка с пристально смотрящей в окно женщиной, рядом с которой на полу стояла люлька с младенцем. Подпись внизу поясняла: «Жена ждет возвращения мужа с моря»[1]1
  По-видимому, это репродукция картины датского художника Антона Лоридса Йоханнеса Дорфа (1831–1914) «Жена рыбака ждет возвращения мужа с моря», написанной в 1905 году. – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Порой мама замечала, куда я смотрю, и вслед за мной скользила взглядом по картине, которая казалась мне такой нежной и грустной. Но потом разражалась внезапным смехом, и он звучал так, словно несметное число бумажных мешков взрывалось от распиравшего их воздуха. Мое сердце билось быстрее от тоски и сожаления, что кто-то нарушил тишину вселенной, но я тоже смеялась, потому меня, как и маму, охватывало мрачное веселье. Внезапно она отталкивала стул, поднималась и вставала перед картиной, в помятой ночной рубашке, уперев руки в бока. Чистым и озорным девчачьим голосом – не своим, как и тот, которым она торговалась с продавцами на рынке, – мама пела:

 
Не клялась ли я моей Тулле
Спеть ей всё, что захочу?
Висселюлле, висселюлле.
От окон уйди, друг мой,
Возвращайся в раз иной.
Стужа с холодом пригнали
Бродягу старого домой.
 

Песня мне совсем не нравилась, но приходилось смеяться, ведь мама пела специально, чтобы меня развеселить. Да я и сама была виновата: не разглядывала бы женщину на стене – осталась бы незамеченной. Мама с ее строгими прекрасными глазами сидела бы, аккуратно сложив руки и уставившись в разделяющую нас пустоту. И мое сердце могло бы еще долго шептать «мама», зная, что она каким-то загадочным способом его услышит. Я бы позволила ей побыть одной снова и снова, чтобы она беззвучно произносила мое имя и знала, что мы неразрывно связаны. Тогда что-то очень похожее на любовь наполнило бы весь мир, и передалось бы Чесотке-Хансу и Лили-Красотке, и они так и остались бы цветными картинками в книге. Но стоило песне закончиться, как они принимались ссориться, кричать и таскать друг друга за волосы. Сердитые голоса разом врывались из подъезда в нашу гостиную, и я клялась себе: завтра сделаю вид, будто этой печальной картины на стене больше нет.

Теперь, когда надежда была разрушена, мама начинала одеваться резкими и раздраженными движениями, словно каждый предмет гардероба ее оскорблял. Нужно было одеваться и мне – окружающий мир становился холодным, опасным и мерзким: темная ярость, в которую всегда впадала моя мама, выливалась в то, что я получала пощечины или отлетала к печке. Она казалась мне такой чужой и странной, что я верила, будто меня еще в младенчестве подменили и она мне вовсе не мама. Одевшись, она подходила к зеркалу в спальне, плевала на какую-то розовую папиросную бумажку и грубо и сильно растирала ею щеки. Я уносила чашки в кухню, и длинные, таинственные слова начинали окутывать мой разум, словно укрывая его защитной пеленой. Песня, стихотворение, что-то успокаивающее и ритмичное и бесконечно меланхоличное, но никогда не печальное и не тревожное, ведь я знала, что мой день и без того будет и печальным, и тревожным. Когда эти светлые волны слов захлестывали меня, я понимала, что мама больше ничего не сможет мне сделать, ведь теперь она переставала для меня что-либо значить. И она это знала: взгляд ее наполнялся враждебностью. Пока моя душа плыла, мама никогда меня не била, но и не заговаривала со мной. С этого момента и до следующего утра оставались только наши тела – рядом, бок о бок. Но даже в этой тесноте они избегали малейшего, даже самого легкого касания. На стене жена моряка по-прежнему ждала мужа, но в нашем мире ни мне, ни маме мужчины не были нужны. Наше хрупкое счастье, странное и бесконечное, расцветало, только если мы оставались наедине, и когда я выросла, оно уже не возвращалось – разве что иногда случались редкие промельки, которые после маминой смерти стали мне еще дороже, ведь не осталось никого, кто бы мог рассказать ее настоящую историю – какой она была на самом деле.

2

На самом дне моего детства стоит отец и смеется. Он темен и стар, как печь, но я абсолютно ничего в нем не боюсь. Я знаю о нем всё, что мне разрешено знать, а если захочу узнать что-нибудь еще, нужно лишь спросить. Сам он ничего о себе мне не рассказывает, потому что совсем не представляет, о чем говорить с маленькими девочками. Иногда он треплет меня по голове и говорит: хе-хе. В ответ мама поджимает губы, и он торопливо убирает руку. У отца есть определенные привилегии, потому что он мужчина и обеспечивает нас всех. Мама с этим мирится, но не без возражений. Ты мог бы сидеть так же, как и все остальные, говорит она, когда он лежит на диване. Когда он читает книгу, она добавляет: от чтения становятся странными, в книгах сплошная ложь. По воскресеньям отец выпивает бутылку пива, и тогда мама говорит: оно стоит двадцать шесть эре. Если будешь так продолжать, мы окажемся в Суннхольме[2]2
  Учреждение для малоимущих, где применялся принудительный труд. Действовало в Копенгагене с 1908 года. Фактически – работный дом. Сейчас на этом месте находится центр занятости для уязвимых групп населения. – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Хотя я и знаю, что в Суннхольме спят на соломе и едят соленую селедку три раза в день, слово попадает в стихотворения, которые я сочиняю в моменты страха и одиночества, потому что оно прекрасно, как картинка в одной из отцовских книг, что так мне нравится. Она называется «Семья рабочего на природе» и изображает родителей с двумя детьми. Они сидят на траве и вместе смеются и едят из лежащей посередине корзины. Взгляды всех четверых обращены к флагу, воткнутому в траву рядом с головой их отца. Флаг сплошь красный. Я всегда смотрю на эту картинку вверх ногами – мне это удается, лишь когда отец читает книгу. Затем мама включает свет и задергивает окно желтыми занавесками, даже если еще не стемнело. Мой отец был подлецом и пьяницей, произносит она, но хотя бы не социалистом. Отец продолжает читать – он глуховат, и это всем хорошо известно. Мой брат Эдвин сидит и забивает гвозди в доску, а затем вытягивает их клещами. Однажды он станет ремесленником, мастером. И это хорошо, даже очень. Столы в домах у мастеров вместо газет покрыты настоящими скатертями, и едят они с ножом и вилкой. Им никогда не остаться без работы, и они не социалисты. Эдвин красив, а я уродлива. Эдвин умен, а я глупа. Это такие же прописные истины, как печатные белые буквы на торце булочной в конце улицы. Там написано «Политикен – лучшая газета». Однажды я спросила отца, почему он читает «Социалдемократен», но тот нахмурился, прокашлялся, а мама и Эдвин зашлись своим обычным бумажным смехом от того, что я так ужасно глупа.

Гостиная – островок света и тепла в те тысячи вечеров, когда мы собираемся вчетвером, словно бумажные куклы со стены позади колонн в кукольном театре – его отец смастерил по модели из «Фамилие Журнален». Вечная зима, в мире тот же холод, что и в нашей спальне и кухне. Гостиная плывет сквозь время и пространство, и огонь трещит в печи. Хотя Эдвин грохочет молотком, шелест перевернутой отцом страницы в запрещенной книге, кажется, заглушает шум. Отец пролистывает уже много страниц, когда Эдвин, отложив молоток, поднимает на маму свои большие карие глаза. Может, мама споет? – предлагает он. Да, отвечает она, улыбаясь ему, и в тот же момент отец кладет книгу на живот и смотрит на меня, словно желая о чем-то со мной поговорить. Но слова, которые я и мой отец хотим сказать друг другу, никогда не будут произнесены. Эдвин вскакивает и протягивает маме ее единственную книгу, которую она бережно хранит. Сборник военных песен. Пока мама листает, брат склоняется над ней; даже не касаясь друг друга, они всё равно так близки, что мы с отцом из этой близости исключены. Как только мама начинает петь, отец сразу засыпает, сложив руки на запрещенной книге. Она поет громко и пронзительно, словно отделяя себя от слов песни:

 
О, мама, ты ли это, мама?
Ты много слез, я вижу, пролила.
Ты долгий путь прошла. Наверно, ты устала.
Не плачь, теперь я счастлив, мама.
Спасибо, что ты здесь, всем ужасам наперекор.
 

Во всех маминых песнях множество куплетов, и не успевает она закончить и первую, как Эдвин снова берется за молоток, а отец храпит еще громче. Брат попросил спеть, чтобы смягчить мамин гнев из-за отцовского чтения. Эдвин – мальчик, а мальчикам не интересны песни, вызывающие слезы. Моей маме совсем не нравится, когда я плачу, поэтому с комом в горле я склоняюсь над изображением поля боя, где умирающий солдат протягивает руку к светящемуся образу своей матери, которой на самом деле, я уверена, там нет. Все песни в сборнике одинакового содержания, и пока мама их поет, я могу делать всё, что мне взбредет в голову, потому что она полностью погружена в свой собственный мир и ничто извне не может ее отвлечь. Она даже не слышит, как внизу начинают драться и ссориться. Там живет Рапунцель с длинной золотой косой вместе со своими родителями, которые пока что не продали ее ведьме за букет колокольчиков. Мой брат – принц, и он не подозревает, что ослепнет после падения с башни. Он, гордость семьи, заколачивает гвозди в доску. Это занятие для мальчиков, а девочкам нужно просто выйти замуж и родить детей. Они должны быть обеспечены, и больше им нечего ждать и не на что рассчитывать. Родители Рапунцель работают на заводе «Карлсберг» и каждый день выпивают за смену по пятьдесят бутылок пива. Вернувшись вечером домой, они продолжают пить и незадолго до того, как я укладываюсь спать, принимаются орать и колотить Рапунцель толстой палкой. В школу она всегда приходит с синяками на лице или ногах. Устав бить дочь, они бросаются друг на друга с бутылками и сломанными ножками от стульев; нередко приходит полиция и забирает одного из них, и лишь тогда в доме наконец-то наступает тишина. Мои мама и отец терпеть не могут полицию. Они считают, что родители Рапунцель вправе преспокойно забить друг друга до смерти, если им так этого хочется. Отец утверждает, что полиция выполняет поручения влиятельных людей, а мама часто вспоминает, как жандармы забрали и отправили в тюрьму ее отца. Она никогда этого не забудет. Мой отец не пьет и в тюрьме никогда не сидел. Мои родители не дерутся, и у меня всё намного лучше, чем в их детстве. Но всё равно темная полоска страха окаймляет все мои мысли, когда внизу утихают и мне пора ложиться спать. Спокойной ночи, говорит мне мама, закрывает дверь и возвращается в теплую гостиную. Я снимаю платье, шерстяной подъюбник, лиф и длинные черные чулки, которые каждый год получаю в подарок на Рождество, через голову натягиваю ночную рубашку и на мгновение задерживаюсь у окна, смотрю вниз, в глубину черного двора и на стену парадного[3]3
  Тип застройки старой части Копенгагена: выходящее фасадом на улицу здание считалось «парадным», а во дворе возводились дома, которым присваивался тот же номер, но с литерой. Попасть во двор можно через арку в парадном здании. – Примеч. ред.


[Закрыть]
здания, которая постоянно плачет, словно только что прошел дождь. В окнах почти никогда не бывает огней, потому что за ними спальни, а все нормальные люди спят без света. Мне виден маленький квадрат неба между стен, на котором иногда сияет одинокая звезда. Я зову ее вечерней звездой и изо всех сил думаю о ней, когда мама заходит погасить свет и я из кровати наблюдаю, как гора одежды позади двери превращается в длинные корявые руки, которые пытаются оплести мою шею. Я пробую закричать, но получается лишь слабый шепот, и когда крик наконец пробивается, мы с кроватью утопаем в поту. В дверях появляется отец и включает свет. Тебе просто приснился кошмар, говорит он, в детстве я от них тоже сильно страдал. Но то были другие времена. Он задумчиво смотрит на меня, даже не представляя, что ребенка с такой хорошей судьбой, как у меня, могут мучить кошмары. Я застенчиво улыбаюсь и извиняюсь, будто мой крик был всего лишь глупым капризом. Одеяло натягиваю до самого подбородка, ведь мужчине не положено видеть девочку в ночной рубашке. Да-да, говорит он, выключает свет и снова уходит, каким-то образом унося с собой мои страхи, я спокойно засыпаю, и гора одежды позади двери – снова лишь кучка старого тряпья. Я погружаюсь в сон, чтобы спрятаться от ночи, которая проходит мимо моего окна и тянет за собой шлейф ужаса, зла и опасностей. На Истедгаде, такой светлой и праздничной днем, сейчас ревут машины полицейских и скорой помощи, пока я лежу здесь, надежно укрывшись под одеялом. В канаве лежит пьяница с разбитой окровавленной головой, а если зайти в кафе «Чарльз», тебя убьют. Так говорит мой брат, а всё, что он говорит, – правда.

3

Мне почти шесть лет, и скоро меня запишут в школу, потому я умею и читать, и писать. Мама с гордостью рассказывает об этом любому, кто захочет ее слушать. Она говорит: и среди детей бедняков встречаются светлые головы. Может быть, она всё-таки меня любит? Мои отношения с ней – тесные, мучительные и тревожные, и мне постоянно приходится выискивать хоть один знак любви. Что бы я ни делала, я делаю, чтобы угодить ей, вызвать ее улыбку, смягчить ее гнев. Эта работа очень утомляет, потому что одновременно мне приходится многое от нее скрывать. Некоторые вещи я узнаю, подслушав, кое-что читаю в отцовских книгах, о чем-то мне рассказывает брат. Недавно мама лежала в больнице, и нас обоих оставили на попечении тети Агнете и дяди Питера. Это сестра моей мамы и ее богатый муж. Мне они сказали, что у мамы всего лишь болит живот, но Эдвин над этим только посмеялся и потом объяснил мне, что ее «амбуртировали». У нее в животе был ребенок, и он там умер. Поэтому ее разрезали вниз от пупка и удалили младенца. Это казалось непостижимым и страшным. Когда мама вернулась из больницы домой, ведро под умывальником каждый день наполнялось кровью. Стоит мне только подумать об этом, как перед глазами тут же появляется картина: красивая женщина в длинном красном платье из рассказов Захариаса Нильсена. Она прижимает к себе маленькую белую руку прямо под грудью и говорит роскошно одетому джентльмену: я ношу под сердцем ребенка. В книгах это что-то красивое и бескровное, оно успокаивает и утешает. Эдвин говорит, что меня будут часто колотить в школе, оттого что я такая странная. Я странная, потому что, как и отец, читаю книги и понятия не имею, как нужно играть. Но мне всё равно не страшно, когда, держась за мамину руку, я вхожу в красные ворота школы на улице Энгхавевай, так как в последнее время мама вселила в меня абсолютно новое ощущение моей уникальности. Она надела свое новое пальто с меховым воротником до самых ушей и поясом на бедрах. Ее щеки, натертые папиросной бумагой, алеют, губы тоже, а подрисованные брови напоминают двух маленьких рыбок, бьющих хвостами к вискам. Я убеждена, что ни у кого из детей нет такой красивой мамы. На мне самой перешитая одежда Эдвина, но об этом никто не догадается, потому что над ней потрудилась тетя Розалия. Она – швея и любит нас как родных детей. Своих у нее нет.

Когда мы входим в совершенно пустое с виду здание, в нос резко ударяет едкий запах. Я узнаю его, и сердце замирает от этого хорошо знакомого мне запаха страха. Мама тоже его замечает, потому что отпускает мою руку, пока мы поднимаемся по ступенькам. В кабинете директора нас принимает дама, похожая на ведьму. Ее зеленоватые волосы птичьим гнездом лежат на голове. Очки у нее только на один глаз – наверное, другое стекло сломалось. Кажется, что у нее совсем нет губ – так крепко они сжаты, и над ними нависает крупный, усеянный порами нос с ярко-красным кончиком. Ну, спрашивает она без всякого вступления, значит, тебя зовут Тове? Да, отвечает мама, которую едва ли удостоили взглядом, не говоря уже о том, чтобы предложить ей стул, – и Тове умеет читать и писать без ошибок. Дама разглядывает меня так, словно обнаружила меня под камнем. Это напрасно, произносит она холодно, мы учим детей по своему специальному методу. Щеки мои наливаются стыдливой краснотой, как и всегда, когда из-за меня маму унижают. Гордость моя сметена, недолгое мое счастье быть особенной – разрушено. Мама слегка отодвигается от меня и неразборчиво говорит: она сама научилась, это не наша вина. Я поднимаю на нее глаза и одновременно осознаю несколько вещей: она меньше других взрослых женщин, моложе других матерей и боится мира за пределами нашей улицы. И в момент, когда мы вместе боимся его, она готова нанести мне удар со спины. Мы стоим перед ведьмой, и я чувствую, как от маминых рук пахнет мытьем посуды. Я этот запах терпеть не могу, и когда мы в полной тишине покидаем школу, мое сердце наполняется хаосом гнева, печали и жалости, которые мама и впредь будет вызывать во мне всегда, всю мою жизнь.

4

Между тем существуют определенные факты. Они неуклюжи и неподвижны, как уличные фонари, но те перевоплощаются хотя бы по вечерам, когда фонарщик прикасается к ним своей волшебной палочкой. И фонари светят, будто большие нежные подсолнухи на узкой полоске границы дня и ночи, где люди передвигаются тихо и медленно, словно по дну зеленого моря. Факты же никогда не светят и не размягчают сердце, как «Дитте – дитя человеческое», одна из первых прочитанных мною книг. Это социальный роман, поучает меня отец, что, может быть, и факт, – но мне он ни о чем не говорит и толку от него нет никакого. Глупости, говорит мама. Факты маме совсем не нравятся, и ей лучше, чем мне, удается их игнорировать. В те редкие моменты, когда отец по-настоящему сердится на нее, он уверяет, что всё в ней – сплошная ложь, но я знаю, что это не так. Я знаю, что у каждого человека своя правда, как у каждого ребенка – свое детство. Мамина правда совсем не похожа на отцовскую, и это так же ясно, как факт, что у него глаза карие, а у нее – голубые. К счастью, так заведено, что молчание о правде можно хранить в своем сердце, а безжалостные серые факты заключены в классных школьных журналах, и в истории мира, и в законах, и в церковных книгах. И никто не может их изменить, даже сам Господь Бог, которого я путаю со Стаунингом, хотя отец и говорит, что мне не стоит верить в Бога, так как капиталисты всегда использовали его против бедных.

Итак.

Я родилась 14 декабря 1918 года в тесной двухкомнатной квартире в районе Вестербро в Копенгагене. Мы жили по адресу Хедебюгаде, 30А, и это «А» означало дом во дворе. В парадном здании, где окна выходили на улицу, жили люди получше, и хотя их квартиры были точь-в-точь как наши, каждый месяц они платили на две кроны больше. Это был год окончания Мировой войны, тогда же ввели и восьмичасовой рабочий день. Мой брат Эдвин родился в начале Мировой войны, и тогда мой отец работал по двенадцать часов. Он был кочегаром, с глазами, вечно красными от искр из топки. К моему появлению на свет ему исполнилось тридцать семь, а маме – на десять лет меньше. Он родился в Нюкёбинг-Морс, был внебрачным ребенком и никогда не знал своего отца. В шесть лет его отдали в подпаски, и примерно тогда же его мать вышла замуж за гончара по имени Флутруп, от кого и родила девятерых детей. Но мне ничего не известно об этих сводных братьях и сестрах, потому что я ни разу их не видела, а мой отец никогда о них не рассказывал. В шестнадцать лет он уехал в Копенгаген и разорвал отношения со всей семьей. Он мечтал писать, и эта мечта никогда его не оставляла. Ему удалось устроиться стажером в какое-то издание, но по неизвестным причинам он оттуда ушел. Я совсем не знаю, как он провел в Копенгагене десять лет, пока в свои двадцать шесть не повстречал мою маму в булочной на Торденскьольсгаде. Ей было шестнадцать, и она работала продавщицей в лавке, куда отец устроился помощником пекаря. Это обернулось неимоверно долгой помолвкой, которую отец несколько раз разрывал, считая, что мама ему изменяет. Я уверена, что большинство поводов были абсолютно невинными. Просто эти два человека оказались настолько разными, словно прилетели с разных планет. Отец был меланхоличным, серьезным, истовым моралистом, а мама, по крайней мере в молодости, была веселой и ветреной, легкомысленной и тщеславной. Она работала горничной, постоянно перебегала с места на место; если ее что-нибудь не устраивало, она просто уходила, и моему отцу приходилось забирать ее трудовую книжку и комод, который он на грузовом велосипеде перевозил на новое место, где ее снова что-нибудь не устраивало. Сама она однажды призналась мне, что нигде не проработала столько, чтобы успеть хотя бы яйцо сварить.

В мои семь лет на нас свалилось несчастье. Мама только что закончила вязать для меня зеленый свитер. Я надела его, и он показался мне таким красивым. К концу дня мы отправились встречать с работы отца. Он трудился на заводе «Ридель и Линдегор» на Кингосгаде. Он работал здесь всегда, то есть столько, сколько я себя помнила. Мы пришли немного пораньше, и я решила попинать кучи тающего снега вдоль канавы, пока мама ждала, облокотившись на зеленые перила. Стоило отцу показаться в дверях, как сердце у меня забилось быстрее. Его лицо было серым, другим, странным. Мама быстро подошла к нему. Дитлев, сказала она, что стряслось? Отец потупился. Уволили, ответил он. Этого слова я не знала, но поняла: произошло непоправимое. Мой отец стал безработным. То, что могло затронуть только других, ударило и по нам. Завод «Ридель и Линдегор», от которого до сих пор исходило только хорошее – и даже мои еще ни разу не потраченные воскресные пять эре, – теперь превратился в злобного, жуткого дракона, извергнувшего моего отца из огнедышащей пасти и безразличного к его судьбе, к нам и моему новому зеленому наряду, который даже не успел увидеть. По дороге домой никто не проронил ни слова.

Я попыталась скользнуть в мамину ладонь своей рукой, но та резко оттолкнула. Когда мы вошли в гостиную, отец виновато поглядел на маму: ну что ж, произнес он, поглаживая двумя пальцами черные усы, пособие не скоро закончится. Ему было сорок три года – слишком много, чтобы устроиться на постоянную работу. Но я помню, как профсоюзное пособие всё-таки закончилось и зашла речь о помощи от государства. Всё обсуждалось шепотом и только после того, как мы с братом отправлялись в кровать, потому что такое считалось несмываемым позором – как вши или визит службы опеки над детьми. Начав получать социальные выплаты от государства, человек лишался права голоса. С голода мы никогда не умирали, в моем желудке всегда что-то да было, но мне знакомо это чувство полуголода – его испытываешь, когда из-за двери устроившихся получше людей пахнет обедом, а ты уже много дней подряд живешь только на кофе с черствыми венскими слойками, которыми за двадцать пять эре можно набить школьную сумку.

Это я их покупала. Каждое воскресенье в шесть утра мама будила меня и отдавала приказ, устроившись под уютным одеялом в супружеской постели рядом с моим отцом, еще спящим. Пальцы коченели от холода, прежде чем я успевала выйти на улицу, а я хватала сумку и неслась вниз по лестнице в обычной для этого часа кромешной тьме. Я открывала дверь во двор, и осматривалась по сторонам, и заглядывала во все окна парадного дома, чтобы никто не заметил меня за выполнением постыдного поручения. Никто не должен узнать, что ты покупаешь вчерашний хлеб, – как никто не должен узнать, что ты ходишь на улицу Карлсбергвай на раздачу школьных обедов, которые были единственной мерой социальной поддержки для малообеспеченных семей в Вестербро тридцатых годов. Последнее и мне, и Эдвину строго-настрого запрещалось. И наконец, никто не должен был узнать, что твой отец – безработный, хотя тогда половина наших отцов не работали. Поэтому мы прятали свой позор за безумнейшей ложью: самой простой была история, что отец упал со строительных лесов и теперь на больничном. У булочной на Тендергаде очередь детей вилась по улице змеей. У каждого была с собой сумка, и все трещали о том, до чего же хорош хлеб у этого пекаря, особенно свежеиспеченный. Когда подходил мой черед, я выкладывала сумку на прилавок, шепотом произносила то, что мне поручили, и громко добавляла: и желательно пирожные с кремом. Мама строго наказывала мне попросить белого хлеба. По пути домой я успевала слопать четыре-пять кисловатых пирожных со взбитыми сливками, обтирала рот рукавом пальто, и мама, роясь на дне сумки, ни разу меня не уличила. Мне никогда не доставалось за мои преступления – или это происходило редко. Мама била меня сильно и часто, но, как правило, беспричинно и несправедливо, и во время наказания я чувствовала что-то вроде потаенного стыда и тяжелой скорби, от которых на глаза наворачивались слезы и болезненная пропасть между нами увеличивалась. Отец не бил меня никогда. Напротив – он всегда был благосклонен ко мне. Все мои детские книги были от него, и на мое пятилетие он подарил мне чудесное издание сказок братьев Гримм, без которых мое детство было бы серым, грустным и убогим. И всё же я не испытывала к нему сильных чувств, за что часто себя укоряла, когда, сидя на диване, он останавливал на мне свой спокойный пытливый взгляд, словно желая что-то сказать мне или сделать – то, что ему так никогда и не удалось выразить. Я была маминой дочкой, а Эдвин – папиным сыном: закон природы не изменить. Однажды я спросила: «причитания» – папа, что это значит? Я нашла это выражение у Горького, и оно очень понравилось мне. Отец долго думал, поглаживая вздернутые кончики усов. Это русское понятие, произнес он. Означает боль, одиночество, печаль. Горький был великим поэтом. Я ответила, довольная: я тоже хочу стать поэтом! Отец тут же нахмурился и грозно сказал: не обольщайся, девушка не может быть поэтом! Оскорбленная и опечаленная, я снова замкнулась в себе, а мама и Эдвин тем временем смеялись над моей сумасшедшей прихотью. Я поклялась больше никогда не делиться своими мечтами с кем бы то ни было и пронесла это обещание через всё детство.


Страницы книги >> 1 2 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации