Текст книги "Баудолино"
Автор книги: Умберто Эко
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
13
Баудолино видит, как зачинается город
Баудолино был в Париже уже десять лет. Он уже прочитал все, что только было можно прочесть. Он выучил греческий от одной византийской проститутки, написал много стихов и любовных писем от чужого имени, фактически выстроил державу, в которой никто не ориентировался лучше, чем он и друзья. Но курса в университете не кончил. Для утешения он внушал себе, что и само по себе парижское учение было великим делом, памятуя, что отроду ему сулилось пасти коров… Однако сам себе же и возражал, что учеными как раз и становятся такие, вроде него, голодранцы, не господские же сынки, те учатся бою, не желают знать чтение и письмо… В общем, Баудолино не слишком гордился собой. Внезапно он осознал, что ему уже исполняется (ошибка могла быть в какие-то месяцы) приблизительно двадцать шесть лет. Из дому он уехал в тринадцать. И ровно столько же лет не был дома. Тогда в нем поселилось чувство, которое мы определили бы как ностальгию, тоску по родному дому, хотя он, никогда не сталкивавшийся с этим, не понимал, в чем дело. Поэтому он подумал, что хочет видеть приемного отца, и решил ехать к тому в Базель, где Фридрих остановился после очередного возвращения из Италии.
Фридриха он не видел с тех пор как у того родился первый сын. Пока Баудолино писал и переписывал пресвитерово послание, Фридрих работал без передышки, мотался то с севера на юг, то с юга на север, ел и спал в седле, как его прадеды-скитальцы. Королевскими палатами становились палатки в чистом поле, всякий раз на новом месте. В Италию он за эти годы вступал дважды. Во второй раз, на обратном марше, он потерпел афронт под Сузой, там горожане взбунтовались, он был принужден удрать тайно, переодетым. Они держали заложницей Беатрису. Потом ее отпустили, не причинив вреда, но император не забыл бесчестья и занес сузанцев в черный список. А когда он переваливал через Альпы на север, снова не было отдыха и покоя, приходилось улещивать и держать в узде германских князей и владетельных герцогов.
Баудолино приехал к императору. Тот был мрачен, темнолик. С одной стороны, Фридриха все сильнее беспокоило здоровье старшего сына (его тоже звали Фридрихом), а с другой стороны – положение дел в Ломбардии. – Они имеют все основания, – объяснял он. – Между нами, основания они имеют. Мои сборщики податей, да и мои управители дерут с них всемеро больше должного. С каждого очага каждый год по три сольда в старых деньгах. Двадцать четыре динария старыми за каждую мельницу на судоходном месте. У рыбарей изымают треть улова. Конфискуют наследство бездетных. Мне бы следовало обращать больше внимания на жалобы, они плачутся-то по делу… Но я все время ужасно занят. А теперь, похоже, ломбардские коммуны стакнулись и основали лигу, союз против императора. Понимаешь? И какое у них первое дело, а? Заново возвести стены Милана!
Итальянские города, это ясно, всегда были строптивы и ненадежны. Но тут-то! Они просто-таки учреждали новую res publica! Конечно, вряд ли на долгие годы, учитывая, как ненавидели друг друга все города в Италии. Вряд ли на долгие годы… и все же налицо имелось оскорбление империи – vulnus.
Кто же вошел в состав лиги? По слухам, в какой-то монастырь неподалеку от Милана съехались представители Кремоны, Мантуи, Бергамо, может быть, еще и Пьяченцы и Пармы, но на этот счет не было доказательств… И все же слухи были очень тревожны: к союзу продолжали примыкать все новые города. Кажется, Венеция, Верона, Падуя, Виченца, Тревизо, Мантуя, Феррара, Болонья…
– Болонья! Представляешь себе? – выкрикивал Фридрих, бегая взад и вперед перед Баудолино. – Ну ты же помнишь, как было дело, правда? Лишь только благодаря мне ихние профессора стали огребать сколько хотят денег со своих распроклятых студентов, не давая отчет ни мне, ни папе! И все-таки они лезут в эту лигу! Ну есть у них совесть? Есть у них стыд? Еще бы Павия туда подалась, совершенно был бы конец света!
– Или Лоди, – поддакнул Баудолино, приведя невозможный пример.
– Лоди?! Лоди! – зашелся криком Барбаросса, такой пунцовый, что казалось, его сейчас хватит удар. – Да если доверять слухам, если верить, что мне тут доносят, город Лоди уже готов! Примкнул к их комплоту! Ты помнишь, как я харкал кровью, чтобы их защищать, баранов! Если б не я, миланцы бы топтали их каждую неделю! А теперь они снюхиваются со своими палачами и гадят благодетелю!
– Но, отец, – переспросил Баудолино, – как это «если верить слухам» и «может быть»? У тебя что, нет точных сведений?
– Точных сведений! Быстро вы забываете в своем Париже, как устроен белый свет! Где тайный союз, там конспирация, а где конспирация, там предатели, предателями стали мои прежние верники, и рассказывают все наоборот! Знают, что там делается, но нарочно врут и запутывают! Поэтому меньше всего точных сведений именно у императора! Вроде рогоносцев-мужей, о ком знает весь околоток, кто угодно, за исключением их самих!
Трудно было подобрать худшее сравнение для этой минуты, потому что именно тогда в комнату вступала Беатриса, до которой донесли весть о приезде милого Баудолино. Баудолино преклонил колени поцеловать ей руку, не взглядывая на лицо. Беатриса будто замерла в нерешительности. Может быть, ей казалось, что если не выказать благорасположение и нежность, она выдаст свое смущение. Поэтому свободной рукой она по-матерински приласкала и взъерошила его волосы… забывая, что тридцатилетняя женщина не должна так обходиться со взрослым мужчиной, совсем ненамного моложе себя. Фридриху все это показалось естественным, он был отец, Беатриса мать, хотя и приемная. Кто почувствовал себя хуже всех – это Баудолино. Двойное соприкосновение, близость этой женщины, запах ее одежды… он был как запах тела… голос, так близко звучащий… Великое Баудолиново счастье, что в том положении он не глядел ей в глаза, иначе побелеть бы ему лицом и рухнуть на землю уже совершенно без чувств… Его переполняло невыносимое блаженство, отравленное мыслью, что и в обычном приветном поклоне он ухитряется снова предать своего отца.
И не ведать бы ему, как выпутываться, если бы император не обратился к нему с просьбой или с приказанием… разницы не было. Чтобы разобраться в итальянской ситуации, не доверяя ни официальным послам, ни посланным офицерам, Фридрих отправлял в Италию несколько человек из самых надежных, из тех, кто знал Италию, но при этом по виду не напоминал императорских приближенных. Задание было – выведать, чем пахнет. Собрать информацию из первых рук, а не от двурушных чужих клевретов.
Баудолино был рад уйти от неловкости, которую испытывал при дворе. Вдобавок он чувствовал, что ему действительно охота видеть родные места. Поразмыслив, он понял, что именно по этой причине в свое время решил выехать из Парижа и тронуться в дальний путь.
Перевидав множество городов, проскакав множество верст, вернее, протащившись верхом на мулице, так как Баудолино притворялся мирным негоциантом, едущим с базара на базар, в некий прекрасный день он увидел с вершины горы ту равнину, за которой, после доброго перегона пути, лежал брод через Танаро, а по другую сторону Танаро среди топких суглинков, болот и каменистых гатей – его родимое селение Фраскета.
Хотя расставания с домом в те времена совершались так, что никто не рассчитывал вернуться, у Баудолино все же побежали мурашки по телу. Ему страшно захотелось узнать, живы ли еще старики.
И не только. Вдруг, по волшебству, перед его глазами возникли лица разных парней из околотка: Мазулу с хутора Паницца, с кем на пару ходили ставить силки на зайцев… Порчелли по прозвищу Гино (а может, Гини по прозвищу Порчелло?). С этим при всякой встрече они швыряли друг в друга камнями. Алерамо Скаккабароцци, чье прозвище было неприлично, и Куттика с хутора Кварньенто, втроем часто рыбачили на Бормиде… – Боже милостивый, – пробормотал он, – ино моя душа занадобилась кому-то? Говорят, что раннее детство вспоминается в таких мелочах лишь перед тем как расстаешься с жизнью.
Дело было в сочельник, только Баудолино этого не ведал, потому что в своих путешествиях утерял счет дням. Холод пробирал его, мулицу тоже, кажется, знобило, но небо было ясное в разгаре заката, закат был такой чистый, как бывает, когда собирается снег и вовсю уже начинает пахнуть этим снегом. Он узнал всю местность, будто проходил по ней вчера. Он явственно вспомнил, как однажды на эти горы с отцом он загонял троих мулов, надо было взбираться на откосы, а откосы сами по себе были такие, чтоб обезножел даже мальчишка, можно представить себе – чего стоило загнать скотину, которая идти вверх не хотела. А вот обратный путь им был, наоборот, приятен, они увидели равнину с высоты и пустились вниз легкими ногами. Баудолино припомнил, что почти вблизи реки эта равнина ненадолго вхолмливалась и с вершины взгорья он в тот раз сумел разглядеть среди млечного тумана торчащие колокольни городишек вдоль по течению притока реки, звавшегося Бергольо. Дальше видно было Роборето и совсем уже неблизко – Гамондио, Маренго, Палея, места топистые, с гравийными пролысинами, по которым пробирались к тому перелеску, где на окраине лепилась лачуга его родителя Гальяудо.
Но теперь, одолевши взгорье, Баудолино увидел совсем другую картину: всюду, на горах, на горбах и в долинах, воздух стоял прозрачный, как промытый, и только над распростиравшейся перед Баудолино равниной воздух кое-где отуманивался мокрыми парами, клубами сероватого цвета, они порой встречаются на пути и обволакивают идущего, и он совсем ничего не видит, а потом кончаются, путник выныривает из этих полос и будто вовсе их не бывало… так что Баудолино пробормотал: ну вот поди ж ты, на дворе хоть январь, хоть август, только в нашей Фраскете целый божий год лежит туман, как снега лежат целый божий год на макушках Альп Пиренейских… Он, впрочем, на это не подумал роптать, потому что кто родился в тумане, тот как раз внутри тумана и чувствует себя как дома.
Однако, подъезжая ближе к речке, он заметил, что пары были вовсе не мокрые. И вообще это были не пары, а клубы дыма, отлетавшие от костров. Между дымами и кострами Баудолино удалось разглядеть, что на другом берегу реки, вокруг того, что прежде именовалось Роборето, городские дома надвигаются на село, и повсюду, как гнезда опят, налепляются друг на друга постройки, каменные, деревянные, многие были еще не докончены, с западной стороны различались первые куски городской стены… да никакой стены там в прежнее время не было! На всех кострах кипели котлы, по всей вероятности, с водой; котлы подтаскивали к стройке, вливали воду в строительный раствор. Баудолино когда-то ходил смотреть на закладку нового городского собора в Париже на острове посреди реки, поэтому он знал, как выглядят строительные машины, как ставится опалубка, как работают каменщики-мастера. Если он правильно понимал, сейчас на его глазах люди строили себе город прямо на голом месте, и это было зрелище, которое – если повезет – удается увидеть не более одного раза в жизни. – Одуреть от них можно, – сказал он почти вслух. – Отвернешься на минуту, и вот пожалуйста. – И лягнул шпорой мулицу, чтобы она попроворнее дотрусила вниз в долину. Через реку он переправился на плоту, возившем камень всевозможных сортов и размеров, и высадился как раз на месте, где какие-то работники на ненадежных строительных подмостках выводили высокую стенку, а другие с земли лебедкой подымали для них на подмостки решета, наполненные щебнем. Лебедкой, впрочем, назвать эту дикарскую конструкцию можно было с большой натяжкой, она состояла из хилых жердей, а не из основательных мачт, колыхалась во все стороны, а те двое, которые на земле крутили колесо, похоже, не столько его крутили, сколько силились удержать всю эту шаткую связку реек. Баудолино сразу сказал себе: – Ну вот оно и видно, наши уж если возьмутся за что, то выходит или погано, или кошмарно… ну гляди ж ты, разве же так работают, будь я хозяин, давно наподдал бы им под заднее место так, чтобы долетели до середины Танаро!
Потом он увидел дальше кучу мужиков, пытавшихся сладить галерейку; они клали плохо обтесанные камни на плохо обструганные балки, а что до колонн и особенно до капителей, было похоже, будто их высекали рогами быки и козы. Для поднятия тяжестей эти тоже использовали какой-то ворот. Баудолино подумал, что в сравнении с этими новыми те предыдущие работяги – просто несравненные мастера, какими славится приозерный город Комо.
Скоро он перестал сравнивать одних олухов с другими, потому что, идя по площадке, видел, что иные строители были и того нелепей: в точности малые дети, что играют в куличики. Вот последнее творение их рук (хотелось бы сказать – ног): глинобитная халупа, нет, не одна, а целых четыре, прилепившиеся плотно друг к другу. Крыши были из плохо спрессованной соломы. Видимо, замышлялась целая улица халуп, строители которых как будто соревновались, кто скорее подведет дома под крышу, без наималейшей оглядки на правила ремесла.
Углубившись, однако, в меандры этого незавершенного муравейника, Баудолино находил порой и хорошо провешенные фундаменты, и ровные стены, и фасады с добрым фахверком, и бастионы, которые даже в полудоделанном виде уже смотрелись очень крепко и надежно. Оставалось заключить, что среди работников, сооружающих город, есть как местные, так и приезжие, как растяпы, так и искусники. Местным, ясное дело, любое зодчество было внове. Местные люди кто? Вахлаки! И городские дома возводят в точности так, как навыкли сколачивать скотские загоны. Но соседние постройки были созданы умелыми руками, руками опытных людей, обученных мастерству.
Опознаваясь с многоразличными видами работ, Баудолино одновременно опознавался и с многообразными диалектами, звучавшими на каждом новомуглу. Куча каких-то косых хаток, бесспорно, являлась творением мужичья из Солеро. Кривоватая, но высокая башня возводилась монферратскими ребятами. Дальше на него чуть не вылили кипятковый раствор из котла, он еле отпрыгнул. Лившие, судя по их гомону, были павийцами. В стороне кто-то обстругивал матицу так, что хотелось руки ему перебить; впрочем, эти руки, что с них возьмешь, приспособились за свою жизнь только рубить дрова в лесах вокруг Палеи… И куда ни сунься, среди прочих строек, стоило заслышать осмысленные команды, стоило завидеть артель, работающую с умом и толком, всякий раз было понятно: эти говорят по-генуэзски. – Ну, я попал прямо на вавилонское столпотворение, – констатировал Баудолино. – А может, в Гибернию, где, сказывал наш Абдул, семьдесят два мудреца восстанавливали Адамов язык, перемешивая все известные языки на свете, как для построек в ведерках перемешивают воду и глину, вар и битум… Но здесь еще до Адамова языка, пожалуй, не домешались. Здесь пока еще все семьдесят два языка в чистом виде, каждый в полной красе. Глянь-ка, экая прорва народов, и в обычное время все они между собой перестреливаются! А сейчас потеют вместе, да и в охотку! Ты гляди на них! Мир да любовь! Ну и дела!
Он подошел ближе к артели, которая споро выводила сложный навес с узорными балясинами, не иначе как с расчетом на будущую аббатскую церковь. У них был налажен и прекрасный подъемный ворот, крупный и мощный, приводившийся в движение не вручную, а припряженной лошадью. Конь у них был в шорной сбруе. Вместо грубого деревянного дышла, которое употребляли здешние деревенские, сдавливая при этом лошади шею, на их коне была удобная шлея вперехват на плечах. Все, что выкрикивали работники, звучало столь определенно по-генуэзски, что Баудолино счел возможным обратиться к ним на их родном наречии, хотя и не смог так похоже его воспроизвести, чтобы сойти за своего.
– Что это вы строите? – спросил он для завязки разговора. Один из генуэзцев, покосившись по-песьи, ответил: хотим построить машину, чтоб чесать себе дрын. Так как вся ватага заржала и было совершенно ясно, что смеются над ним, Баудолино (которому уже достаточно обрыдло прикидываться смирным купцом и таскаться на чахлой мулице, в то время как в переметном тюке у него таился, аккуратно замотанный в штуку сукна, меч имперского министериала) без промедления уведомил его, изъясняясь на диалекте Фраскеты, который вдруг – после стольких-то лет отвычки! – сам слетел с его уст, что ему-де лично не требуются для этой надо бы машины, потому что он привык, чтобы дрын, который, кстати, у приличных людей называется членом, ему чесали ваши потаскухи, ваши мамаши! Генуэзцы не полностью прочувствовали точный смысл его слов, но общую идею уловили. Они побросали свои занятия и, подбирая с земли кто камень, кто кривой кол, начали группироваться полукругом около мулицы. К великому счастью, именно в это время и в это место пожаловала некая кавалькада, в которой один из всадников имел вид благородного рыцаря, и они на франкском языке, перемешанном с латынью, с провансальским и еще черт знает с каким, заявили генуэзцам, что этот-де паломник говорит как один из местных, и следовательно, те не имеют права задерживать его на его собственной земле. Генуэзцы заспорили, закричали, что этот молодчик расспрашивает и выведывает, и он шпион. Рыцарь ответил, что если император засылает сюда шпионов, то это к лучшему, пускай узнает, что в здешних краях закладывается город именно в пику императору. И обратился к Баудолино: – Вроде я тебя прежде не видел, но, чать, ты здесь не впервые. Почто вернулся? Подсоблять на стройке?
– Твоя светлость, – почтительно отвечал Баудолино, – я урожденный из Фраскеты, но много лет как уехал отсюда и не ведаю ничего о делах, что затеваются тут. Меня звать Баудолино, я сын Гальяудо из семьи Аулари…
Он не успел договорить фразу, как из группы этих новых проезжих какой-то дед, седовласый и с сивою бородою, угрожающе взметнул палку и взвизжал: – Подлый ты и бессовестный обманщик, да падет тебе стрела на голову, как ты смеешь поганить имя сына моего Баудолино, бедного отрока, я ведь и есть тот Гальяудо и вдобавок из Аулари, как и он, то есть сын мой, его свели из дому множество лет назад, забрал какой-то барин алеманский, загорский, заморский, шут знает, небось из тех, кто таскает ученых обезьян по базарам, потому что о несчастном моем парне я с тех пор не имел ни известия, ни привета, и прошло столько уж лет, что пора уж ему было скончаться, и вот мы с болезной моей хозяйкой уже тридцать лет проливаем по нем слезы, о горькое бездолье моей жизни! А и без того я мыкался в нужде в вековечной! Но что стоит потерять родимую кровину, никому нету моготы понять, коль самому не доводилось!
В ответ Баудолино завопил: – Отец, так это ты и есть! – и тут голос его почему-то осекся и слезы залили глаза, но льющиеся слезы не способны были скрыть великую радость. И добавил, овладев голосом: – И никакие не тридцать лет вы проливаете слезы, потому что я уехал ровнешенько тому назад тринадцать, и ты должен быть доволен, потому что я провел их с толком и вышел в люди. – Дедок подлез под самую морду мулицы, чутко вперился Баудолино в лицо и проговорил: – Да и ты, однако, ты и есть! Хотя и миновало тридцать лет, но твоя лукавая харя все такая же, как была! Ну, скажу тебе со всей прямотою: хоть и вышел ты вроде, как рассказываешь тут, в люди, но с родителем своим ты не моги сметь спорить, и если я говорю, что тридцать, значит, мне они за тридцать показались, и за эти тридцать лет мог бы, бездельник, хоть какую-нибудь весточку послать, этакая ты каналья, погубление всего нашего рода, слазь сюда с твоей лядащей скотины, ведь она, поди, краденая, дай я тебе влуплю за это батогом по хребту! – И он схватил Баудолино за сапог, стягивая с мулицы, однако в этот миг встрял тот, кто казался над ними всеми воеводой. – Ты что, Гальяудо, ты смекни, встречаешь сына через тридцать лет…
– Тринадцать, – поправил Баудолино.
– А ты заткнись, у меня с тобой разговор особый! Однако смекни, папаша, встречаешь через тридцать лет, тут по порядку надо вам обниматься и возносить благодарение Господу, черти вас побери совсем и к дьяволу!
Баудолино тем временем действительно спешился и готовился бросаться в объятия Гальяудо, который, стоя перед ним, заплакал, но тот же главный, который казался воеводой, снова влез в середину и ухватил Баудолино за шиворот. – А вот если у кого и найдутся к тебе старые счеты, то учти, что у меня.
– Кто ж ты такой? – спросил Баудолино.
– Я Оберто из Форо, хотя ты об этом не знаешь и не помнишь ничего. Когда мне было десять лет, мой родитель оказал вам честь, заехал к вам на двор посмотреть бычков, торговал он бычков у твоего папаши… Я был одет как подобает сыну рыцаря, и отец не разрешал мне входить в ваш хлев, чтоб не запачкался. Я ждал его около дома, свернул за угол, а там ты терся, грязный, вонючий, прямо из кучи назема. Ты подошел ко мне, присмотрелся и спросил: играть будешь? Я как дурак сказал: буду. Ты мне дал пинка и я улетел в свиное корыто. Отец за перепачканный новый наряд вечером меня выдрал…
– Понятно, – сказал Баудолино. – Но прошло тридцать лет…
– Во-первых, тринадцать, а во-вторых, я с того дня все жду случая поквитаться, потому что никогда меня так не унижали. Пока рос, я каждый день обещал себе, что вот попадется мне сынок того Гальяудо и я прикончу его.
– И теперь ты меня прикончишь?
– Теперь нет. То есть теперь уже нет. Потому что мы здесь занимаемся важным делом, строим город, чтобы воевать против императора, пускай-ка он снова сунется на наше место… так что подумай сам, можно ли мне терять время, тебя приканчивать! Подумай! Целых тридцать лет…
– Тринадцать.
– Целых тринадцать лет я носил эту занозу в сердце, и тут в самый интересный момент, когда я наконец тебя нашел, злоба прошла.
– Вот так со мной поговоришь, ан глядь…
– Ладно, кончай зубоскалить, обнимись с отцом. Потом, если ты извиняешься за ту историю со свиным корытом, то тогда, тут рядом обмывают окончание одной постройки, и в этих случаях берется бочка вина, настоящего праздникового, и, как говаривали наши пращуры, все упиваются в гогу-магогу.
Через какие-то минуты Баудолино сидел в трактире и давался диву: еще и города толком нет, а кабак у них уже налажен. Стоят столы и скамьи на улице под красивым навесом. Ясно, в эту холодень, по справедливости, все пошли во внутреннюю залу, всю обставленную бочками, и с длинными деревянными столами, а на столах было наставлено добрых кружек, на блюдах наложено колбас из ослятины, которые (объяснял Баудолино ужасавшемуся Никите) поначалу смахивают на такие раздутые бурдючки, ты их – пших! – протыкаешь ножичком и кидаешь в котел с чесночным маслом, и выходит невозможно описать какой смак. Поэтому все участники застолья лучатся довольством, воняют чесноком и не вяжут лыка. Оберто из Форо торжественно объявил о возвращении сына Гальяудо Аулари, и большинство присутствующих начали лупить Баудолино по плечам что есть силы, а тот сперва таращился на них, силясь припомнить имя, а потом, с ответным хлопанием, узнавал и выкрикивал, как зовут то того, то этого, и тут конца-краю не предвиделось. – О Господи, ты же Скаккабароцци, а ты Куттика из Кварньенто, а ты, погоди, не надо говорить, я сам хочу вспомнить, да ты же Скварчафики! А ты, выходит, Гини? Или Порчелли?
– Нет, вон он Порчелли, вон тот самый, с кем вы всегда кидаетесь камнями! А я был другой, я был Гино Гини, и, по правде говоря, им же до сих пор и остался. Мы с тобой зимой удили в проруби, помнишь?
– Господи Иисусе, а ведь и правда, ты Гини. И ты, как я помню, был великий дока продавать! Мог продать что угодно! Даже козье дерьмо! Ты ведь всучил кизяк одному паломнику, будто это мощи святого Баудолина?
– А как же. Да я и стал купцом: с планидой не поспоришь. Тогда скажи еще, кто вон тот, видишь, вон я показываю…
– Ну, ясное дело, Мерло! Мерло, что я тебе всегда говорил?
– Ты говорил: везет тебе, Мерло, ты такой глупый, никто тебя не лупит… Но, по правде, несмотря на глупость, мне все-таки влупили, – и он поднял правую руку с культей вместо кисти. – Во время осады Милана, десять лет тому назад. – Вот то-то же, я и хотел спросить! Сельчане Гамондио, Бергольо и Маренго, вы и тогда под Миланом, и всегда вообще сражались за императора! Как же случилось, что вы теперь строите город ему в пику?
Ну, тут все бросились втолковывать, и единственное, что Баудолино раскумекал в безумном ope, было: в окрестностях старого замка и церкви Святой Роборетской Марии возводится вот этот город, который заложили обитатели ближайших селений, тех самых Гамондио, Бергольо и Маренго. К ним присоединились выходцы из других мест с чадами и домочадцами, целые выводки из Ривальты Бормиды, из Бассиньяна, из Пьовера, и стали строить дома для будущей своей жизни. Дошло до того, что в месяце мае трое из них: Родольфо Небия, Алерамо ди Маренго и Оберто дель Форо, приехали в собрание представителей городов, которое проходило в Лоди, и заявили о присоединении их нового города к уже объединившимся коммунам. Даром что этот город существовал, по положению на май месяц, скорее в их намерениях, нежели на берегу реки Танаро. Однако народ провкалывал диким образом все лето, всю осень, и ныне город, можно считать, почти готов. Готов остановить армию императора, когда бы ни вознамерился тот, по своему дурному обыкновению, заявиться опять в Италию.
Да какое там остановить, да что за идеи, скептически возражал Баудолино, стоит ему обойти вас стороною… Э, нет, кричали в ответ, не знаешь ты императора. (Куда уж мне, думал Баудолино.) Город, если он строится без его соизволения, это смертная обида, смывается кровью, ему придется осадить этот город. (Вообще-то они точно просекли характер императора, думал Баудолино.) И потому нужны упорные стены и такое устройство улиц, которое лучше всего подходит для защищенья. Для этих-то надоб нам затребовались генуэзцы. Они, ясное дело, люди морские, но в далеких краях, доплыв туда, возводят города и потому досконально знают, как это делается.
Да ведь генуэзцы и шага не ступят за так за просто, спросил Баудолино. Кто же им платит, генуэзцам? Наоборот, генуэзцы платят, ответили ему! Они уже выдали нам в долг тысячу генуэзских сольдов, и еще тысяча обещана на будущий год! А что за устройство улиц особо подходит для защищенья? Пусть ему объяснит Эммануэле Тротти, это его идея, говори, наш ты полиоркет драгоценный!
– Какой еще полиорхрен?
– Цыц, Бойди, молчи, дай сказать Тротти.
Тут Тротти, который, как и Оберто, выглядел вполне по-господски и, похоже, был вассалом вассала достаточно высокого ранга: – Город должен так противиться врагу, чтобы тот не взял приступом стены. Но если все же противник берет приступом стены, город должен суметь принять его в штыки и переломить хребет. Если враг, преодолев крепостные защиты, попадает в переулки и имеет возможность в них затеряться, его уничтожить непросто, врагов приходится вычищать по одному, и через некоторое время сами защитники оказываются в мышеловке. Если же враг, прорвавшись за стены, попадает на широкое пространство и если время, потребное на пересечение пространства, достаточно для расстрела противника из окон и из-за всех углов, вражеская сила, взломав оборону города, в уличных боях теряет половину состава.
(Вот-вот, бормотнул еле слышно Никита, так следовало оборонять Константинополь! А у нас-то прямо от защитных стен идет такая путанина переулков… Ох, чуть было не парировал ему на это Баудолино, да ведь прежде всего народ требуется пожилистее, вроде наших деревенских быков. А не ваши мозгляки, трусы, бабы. Так называемые воины императорской гвардии… Но он сдержался, чтоб не ущемить собеседника, и вдобавок придержал того: погоди, не перебивай оратора Тротти, не мешай мне рассказывать!)
Тротти пел своим чередом: – Если же неприятель преодолевает открытое пространство и вступает на улицы, следует позаботиться, дабы оные не имели прямого и единого направления, и не вдохновляться древнеримскими канонами городов, напоминающими решетку. В вытянутой и прямой улице нападающий предугадывает, с чем он столкнется впереди! Пусть же улицы будут перегибисты и поворотисты, или, если предпочитаете, коленчаты. Защитники укрываются за выступами, на уровне земли или на высоте крыш, и могут отслеживать любые действия нападающих. Ибо соседняя крыша (что прямо за углом) занята другими защитниками, которые посредством знаков передадут сообщения тем первым, чье поле зрения перекрыто. Неприятель же, не угадывая, чего ему следует ждать, будет вынужден продвигаться крайне медленно. Вот почему порядочному городу приличествуют улицы неровные. Дома на них должны плясать, как зубы у старой бабки. Пусть это не так прельстительно с виду, однако крайне полезно. И наконец, в городе необходим фальшивый подкоп.
– Этого мы еще от тебя не слышали, – перебил его все тот же Бойди.
– Еще бы, я сам только что узнал от генуэзца, который узнал о нем от грека, а само изобретение восходит к Велизарию, генералу императора Юстиниана. Каков замысел осадчика? Прокопать подземный ход в середину осаждаемого города. Какова его мечта? Обнаружить уже готовый подземный ход, почему-то неизвестный защитникам. Ну так надо приготовить для неприятелей подкоп посолиднее, начинающийся возле наружного края крепостной стены, хорошенько замаскированный валунами и кустарниками. Но не слишком уж засекреченный. Надо, чтобы осадчики рано или поздно все же на него наткнулись. На противоположном конце подкопа, в середине города, должен иметься узкий выход, куда солдатам возможно просовываться лишь по одному, ну на худой конец по паре. В конце выхода пусть имеется закрытая калитка, через щели в которой первый лазутчик разглядит городскую площадь, ну не знаю там, угол какой-нибудь церкви… в общем, такие приметы, которые убедят его, что подкоп точно привел в центр города. При калитке же мы поставим сменных часовых. Когда враг, разведав через лазутчиков дорогу, наконец припожалует настоящей военной силой, им придется выходить по одному… и по одному переходить прямо на тот свет.
– Потому что наш враг такой малоумный, что продолжает выходить по одному, не замечая, что шедшие впереди уже покойники, – сострил неуемный Бойди.
– А что, есть гарантия, что наш враг очень многоумный? Ну в общем… Может, этот прием надо еще усовершенствовать, но в принципе – богатая идея.
Баудолино отвел в сторону пошептаться Гини, который был теперь негоциантом и, следовательно, лицом рассудительным, осторожным… Не то что важные рыцари, феодальная знать, во имя военной славы готовая всунуться в опасную авантюру. – Слушай сюда, Гинен… налей мне еще вина и скажи-ка… Вот мне сдается, выходит складно. Строите вы, значит, город. Барбаросса вынужден брать его осадой, чтобы сохранить лицо. Благодаря этому ребята из Лиги получают время, чтобы взять императора за задницу. А зубы он сам себе обломает на вашей осаде. Но ведь при таком раскладе придется идти в расход чуть ли не всем горожанам? И ты станешь убеждать меня, что у нас в деревне народ добровольно расстанется с нажитым и с кровным и пойдет на голгофу, только чтоб подсобить латникам из Павии? Станешь убеждать меня, будто генуэзцы, о коих известно, что они не дадут дырявого сольда, чтобы вызволить собственную матушку от сарацинских пиратов… будто они добровольно дарят вам и деньги, и работу ради того, чтоб возвелся город, потребный разве что миланским заправилам? – Баудолино, – отвечал ему рассудительный Гини, – эта штука хитрее. Смотри, где тут мы. – Умакнув палец в вино, он стал чертить на столе. – Вот Генуя, да? Здесь вот Тортона, тут Павия, дальше Милан. Богатые города. А что есть Генуя? Генуя есть порт. Значит, Генуя нуждается в сообщении с ломбардскими богатыми городами. Понятно? Пути сообщения проходят по перевалу Лемме, по перевалу Орбы, по долине Бормиды и по ущелью Скривии. Это четыре балки, это четыре горные реки, и все они втекают в Танаро приблизительно возле нас. Кому принадлежит мост через Танаро, тому и открыта дорога, купецкие пути в земли Монферратского маркиона, а оттуда вообще куда хошь. Так вот. Покуда Генуя с Павией еще умели договариваться, эти долины, по умолчанию, могли оставаться и ничьими, то есть принадлежали то Гави, то Маренго… Это устраивало всех. Но как наслался на нашу голову нынешний император, и Павия его поддержала, и монферратцы его поддержали, вот тогда Геную подпихнули под бока и справа и слева. А примкни она, в свою очередь, к Фридриху, то прощай богатая миланская торговля… Вот почему Генуя заигрывала с Тортоной и с Нови. Это ей давало проходы по долине Скривии и по долине Бормиды. Но потом ты знаешь, как повернулось дело. Император сровнял Тортону с землей, Павия захватила тортонские вотчины до апеннинских отрогов. А мы, то есть наши селения, отошли к императору. И черт разрази, могли ли мы при нашей малости кобениться? Поэтому генуэзцы, чтобы нас перевести на свою сторону, обязаны были сделать такое предложение… обещать нам что-то такое… о чем мы не могли и мечтать… И нам пообещали город. С консулами, с солдатами, с епископом и с городскими стенами. Город, способный взимать мыт и брать ввозное и вывозное. Ты понимаешь, Баудолино, чего сколько принесет один только мост через Танаро! Сидишь спокойно себе тихо у мосточка, берешь с одного денежку, с другого куренка, а с некоторых целого быка. А что они могут поделать? Хотят проехать, дают монету. Не город, а страна Кукана. Знаешь, какие это были богачи прежде, тортонцы, по сравнению с нашими, с мужичьем из Палеи? Город на этом месте нужен и нам, и ломбардской Лиге, и генуэзцам. Пусть самый захудалый… Но он застрянет, как кость поперек горла, у всех у прочих. Он не позволит хозяйничать в наших краях ни Павии, ни императору, ни маркиону Монферрато…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?