Электронная библиотека » Валентин Катаев » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Рассказы (сборник)"


  • Текст добавлен: 2 июля 2019, 19:45


Автор книги: Валентин Катаев


Жанр: Советская литература, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Катя, ты уже себе платье в военторге по ордеру взяла?

– Взяла.

– А я еще не успела. Хорошее платье?

– Ничего себе. Голубенькое, вискозное. Очень приличное.

– Надо сбегать, а то расхватают.

– А ты не зевай.

Мыльная пена падала в ручей, и ее уносило течением в трубу туннеля.

В это время с насыпи, сгорбившись, сбежал генерал, скользя и разъезжаясь сапогами по мокрой траве. Он перепрыгнул через ручей и протянул мне какой-то ярко-красный, глянцевитый предмет, похожий на печень.

– Возьмите, – быстро сказал он.

– Что это?

– Пистолет, который я приказал для вас достать лейтенанту.

И он сунул мне в руку маленький пистолет в кобуре, сплошь залитой кровью.

– С убитого немца? – спросил я.

– Нет. Это пистолет лейтенанта.

– Что случилось? – закричала Клава, подбегая к нам.

– Ничего не случилось, – сказал генерал сумрачно.

Он некоторое время молчал. Дождь стекал по его черному от копоти лицу. Он снял фуражку и вытер серую голову платком. Потом он надел фуражку.

– Лейтенант убит, – сказал он.

Клава всплеснула руками.

– Возьмите, – сказал генерал решительно. – Выполощите кобуру в ручье, а свой «бреветтато» выкиньте.

Я некоторое время стоял, не зная, что делать, и держал перед собой окровавленную кобуру с пистолетом лейтенанта. Все это было, как во сне. Потом я вынул из кобуры маленький, ладный, чистенький, хорошо смазанный маузер и выполоскал кобуру в ручье.

Дождь прекратился так же внезапно, как начался. Выглянуло очень горячее и очень резкое солнце. Сразу стало жарко. От вымокших солдат валил пар. Из туннеля, согнувшись, вышел маленький офицер в плащ-палатке. Это был командир батальона моторизованной пехоты. Ему было жарко. С плащ-палатки текла вода, и плащ-палатка дымилась на солнце. Жаркие, зеркальные отражения уже низкого солнца били в глаза из ручья и луж. Маленький офицер в грязных сапогах с автоматом на шее подошел к генералу и остановился, ожидая приказаний. Из-под его шлема по вискам струился мутный пот.

– Ну? – сказал генерал, хмурясь. – Выбили?

– Никак нет. Невозможно подойти. Они сидят во ржи. Их не видно. А они стреляют на выбор.

Генерал еще больше нахмурился. Он послюнил указательный палец и поднял его вверх, желая определить направление ветра. Генерал был весь мокрый. Его комбинезон почернел. От спины шел пар.

– Подожгите рожь! – резко сказал он.

– Пробовал. Не горит. Сырая.

– Сырая! – сказал генерал раздраженно.

Он некоторое время всматривался в лицо командира батальона, который стоял перед ним навытяжку с автоматом на шее, в темной от дождя плащ-палатке, дымящейся на жарком, сухом солнце. Потом генерал вынул из большого нагрудного кармана свернутую, как салфетка, карту и показал карандашом рубеж, который должен был занять батальон, выбив немцев из ржи перед виадуком. У командира батальона был насморк. Он несколько раз судорожно потянул носом. У него были утомленные глаза, окруженные сетью суховатых морщин, и маленькие подстриженные усики.

– Пошлите за телом лейтенанта грузовик, – сказал генерал.

– Слушаюсь, – сказал командир батальона.

Генерал стоял, сильно жмурясь от солнца.

– А бензином вы не пробовали? – вдруг спросил он и снова стал всматриваться в серое лицо командира батальона.

– Бензином не пробовал.

– Напрасно. Идите. Подожгите. Я вам обещаю орден Отечественной войны первой степени. Я вам его надену на грудь лично на поле боя. Вы знаете, что я держу свое слово. До свидания, желаю успеха. Действуйте. Не забудьте грузовик.

Генерал протянул командиру батальона руку. Командир козырнул и скрылся в туннеле. Через несколько минут к виадуку, подпрыгивая, примчался грузовик, из которого на землю сбросили четыре железные бочки. Их тотчас вкатили в туннель. Я выбросил «бреветтато» в ручей и надел на пояс пистолет лейтенанта, такой же ладный, маленький и надежный, каким был и его хозяин. По ту сторону железнодорожной насыпи дружно застучали пулеметы и послышалось несколько взрывов ручных гранат. Мы заглянули в туннель и, как в подзорную трубу, увидели стену помятой, поломанной ржи, по кромке которой бушевали красно-черные языки пламени. Ветер гнал огонь на немцев. Огонь с чудовищной быстротой пожирал рожь. В клубах черного, серого, белого дыма метались с поднятыми руками серо-зеленые фигурки немцев. Мы услышали звук сотен голосов, нестройно закричавших «ура», и все смешалось в дыму и пламени.

– Поехали, – сказал генерал, пряча в нагрудный карман карту и сверток с орденами лейтенанта.

Мы сели в «виллис» и помчались. Теперь машину вел сам генерал. Рядом с ним, кутаясь в пальто, пристроилась Клава. Шофер сел рядом со мной, а рядом с шофером сел незнакомый мне лейтенант, которому генерал велел ехать с нами, так что опять сидеть было неудобно. Генерал вел машину с отчаянной скоростью. Опять приходилось изо всех сил держаться за борта машины. Нас опять валило и стукало друг о друга. Мы сидели со стиснутыми зубами. Когда мы приехали к тому месту, откуда выехали, как это ни странно, был уже вечер и в небе стояла бледная, мутноватая луна. Но она еще не отбрасывала теней. Генерал резко остановил машину возле своей палатки. Миска с гусятиной стояла на своем месте, но вокруг нее земля была разворочена авиабомбами. Оказалось, что, пока мы были в отлучке, на штаб корпуса дважды налетала немецкая авиация. К счастью, потерь не было. Миска гусятины была вся засыпана черной, рыхлой землей.

– Клава, – сказал генерал, когда мы выскочили из машины. – У нас что-нибудь есть?

– Нету, – сказала Клава.

– А сосиски?

– Сосиски есть.

– Так дай же нам, ей-богу, хоть сосисок.

Она ушла в палатку и вернулась с банкой американских сосисок, которые уже давно всем осточертели. Она стала открывать жестянку немецким тесаком. Пока она открывала жестянку, генерал стряхивал с дивизионной газеты землю. Несколько штабных девушек подбежали ко мне.

– Вы там были? Это правда? Неужели?

Я показал им пистолет лейтенанта с кобурой, пробитой пулей. Они обернулись. Я увидел девушку-радистку, которая стояла в отдалении, худенькая, стройная, в острой пилотке, из-под которой на очень белую щеку падала волнистая прядь каштановых волос. Она некоторое время стояла молча, потом так же молча повернулась и, сгорбившись, ушла.

Генерал вынул зубами пробку и налил немного водки в кружку. Он задумался, а потом одним духом, не закусывая, выпил.

– Ты, Клавдия, не расстраивайся, – сказал он мягко, поймав девушку за руку и стиснув ее пальцы своей темной крепкой рукой.

Она вытерла рукавом лицо.

Мимо нас один за другим ползли, переваливаясь, танки, торопясь до наступления темноты перейти речку через мост, который беспрепятственно заканчивали саперы.

1946

В осажденном городе

Ни серые утюги французских броненосцев, кадивших угольной чернотой над заливом, ни веселые патрули английской морской пехоты, кидавшие футбольный мяч голенастыми лошадиными ногами на цветочных углах и вылощенных площадях, ни вялые тела рабочих, черными чучелами развешанные контрразведкой на железнодорожных мостах и фонарях предместий, – ничто не могло помочь. Город был обречен.

В великолепном стрекотании кино, упрямо повторявшем каждый вечер сияющее отражение некогда живших, в шелковом хрусте карточных вееров над ломберной зеленью клубов, в костяном шелке ночных выстрелов, похожих на щелк бильярдных шаров, и в щелке бильярдных шаров, похожих на выстрелы, осаждаемый с трех сторон красными город шел к гибели.

Напрасно детские голоса газетчиков с перекрестков пели победу, напрасно снопами синих молний слетали звуки радио с рей броненосца и козьи кофты французских лейтенантов уверенно торчали за столиками кафе и в зеркалах театральных вестибюлей. Все было кончено. Каждый день брюхатые пароходы огибали маяк, увозя на юг желтые чемоданы миллионеров и походные гинтеры генералов. Толпы обезумевших спекулянтов и ничего не понимавших проституток, неумело терявших в бегстве горностаевые палантины, наполняли порт и висли виноградом на трапах уходящих пароходов.

А те, кому суждено было остаться в городе, ничего не хотели знать, ни о чем не хотели думать. В переулках горели огни. Из погребов вместе с морским запахом пива неслась музыка. Ясный месяц высоко стоял над железными деревьями в самом зените, и звезда казалась слезой, упавшей с него и застывшей в густой синеве, не долетев до земли.

Молодой человек в штатском остановился возле одного из погребов, подумал и быстро сбежал по лестнице вниз, толкнув плечом поднимавшегося вверх пьяного матроса в кожаной куртке. Матрос посмотрел в лицо молодому человеку, потом остановился и следом за ним вернулся в погреб.

Подобно всем погребам портовых городов, погреб был похож на романтическую таверну. Крашенный белой масляной краской дощатый потолок блистал перевернутой корабельной палубой. Кофейный грек за прилавком был похож на капитана пиратского корабля. Мутные стены, холодные, запотевшие, пахли спиртом и камнем. Столики в нишах были покрыты зелеными мокрыми клеенками с черными черкесами на лошадях. Калильная лампа за прилавком пела высоким шумным голосом, озаряя фруктовую пестроту и салатную зелень.

Студент прошел в самый темный угол, сел за стол, пересчитал деньги и спросил бессарабского вина. И пока грудастая служанка, тыкая в стороны голыми локтями и стреляя подмазанными глазами, ходила за прилавок, он достал из бумажника аптечный пакетик, развернул его, разложил на столе и, аккуратно зачерпнув ногтем мизинца щепотку белого кристального порошку, с упоением поднес его к раздувшейся ноздре.

В то же время пьяный матрос с бледным актерским лицом и синей тенью под глазами внимательно и пытливо разглядывал молодого человека. Под тупой фаянсовый стук посуды в кабачке играла музыка. В углу, на помосте, за пианино с ободранной коленкоровой спиной, сидел лохматый юноша в косоворотке и консерваторской тужурке, и рядом с ним стоял слепой еврей в синих очках, и, уткнув скрипку в ключицу, а подбородок в скрипку, водил худыми, очень длинными пальцами мяукающий смычок. Гул голосов покрывал все.

– Маша, водки две стопки! – закричал матрос, не отводя темных глаз от лица студента.

И когда принесли водку, он твердой, несмотря на то что был пьян, словно каменной рукой налил из графина стакан. Потом он тяжело встал и подошел к студенту.

– Виноват, коллега, позвольте вам предложить. Водка. – И поставил перед студентом полный стакан. Студент вздрогнул, и табак, которым он набивал в эту минуту трубку, неловко посыпался между пальцами на мокрую зелень и черноту клеенки. В изумлении, стиснув в руках трубку, он смотрел на матроса. А матрос, ловко захватив из кармана зажигалку и на лету выстрелив ею, поднес дымное багровое пламя к лицу студента. Студент машинально закурил и улыбнулся.

– Вы очень любезны. – И вдруг зрачки у него расширились и темная тень упала на лоб. – Что вы так на меня смотрите?

– Выпейте, – сказал матрос.

И пока студент пил противную, плохую водку, чувствуя ее вес и качанье в стакане, матрос разглядывал крошки табаку на клеенке и бормотал: «Английский кепстен».

Выпив, студент почувствовал, что вокруг что-то начинается: не то убавилось света, не то прибавилось дыму, и все чудесно и неудержимо потекло мимо глаз. И уже ничто не было странным: ни то, что черкесы махали шашками, ни то, что чужой матрос смотрел внимательными глазами и дышал спиртом. Он достал еще порошку и понюхал. Аптекарская, апельсинная свежесть и холод захватили горло, и оно стало немым. Передние зубы замерзли и стали нечувствительными и деревянными, и вместе с тем все стало понятным, простым и до того несложным, что можно было нарисовать.

– Хотите? – спросил он матроса, протягивая порошок.

– А что это такое? – спросил матрос. – Не хочу.

– Как хотите.

И, чувствуя к матросу удивительную нежность, студент стал долго и обстоятельно, проверяя и стараясь говорить именно так, как он думал, рассказывать о своей невесте и о том, что, когда играет музыка, звуки кажутся то черными, то белыми; и о том, что жизнь очень сложная и страшная вещь и похожа на сказки Гофмана; и о том, что он больше жить не может и что его мучит прошлое.

– Вы только представьте, вы только подумайте, – говорил он, – я ничего не знаю, я ничего не понимаю. Но только то, что было, тот прекрасный, изумительный мир, который был раньше, навсегда и безвозвратно умер. То, что в городе голод, – не важно. То, что не во что одеться, – тоже не важно. Важно, что нет новых книг и нет новых журналов, нет сотни тех мелочей, из которых складывалась прошлая жизнь. Вы меня понимаете. Поймите. Представьте себе так: тысяча девятьсот одиннадцатый год. Зима. Пять часов вечера, и вы возвращаетесь домой. В темной столовой над крахмальной скатертью горит лампа. Сквозь густой белый колпак пламя кажется красной коронкой. За окном снег. Все синее, а здесь тепло и хорошо от натопленной печки. А на столе лежит только что принесенная почта. От туго сложенных, забандероленных газет пахнет сыростью и морозом, а от писем холодным яблочным клеем. О, какой длинный путь они совершили: из Москвы, из Вологды, из Вятки, к югу. И представляешь себе Россию, как шкуру огромного белого медведя, по которой во все стороны ползут поезда. Сугробы завалили полустанки. Фонари горят в заре, как елочные звезды. Возле проруби стоят игрушечные кустарные бабы с ведрами, а вагон мотает, и хочется спать, и фонарь, задернутый красной занавеской, стрекочет кузнечиком. Ах, всего этого нельзя рассказать. Об этом можно только написать стихи. Вот, хотите, я вам прочту… – И он суетливо полез в боковой карман, но вдруг побледнел: прямо против него, глядя в упор, протекали жестокие сумасшедшие глаза матроса.

– Продолжайте, продолжайте. Письма. Газеты. Медведь. А Колю кто расстрелял? Говори, контрразведчик. Стой, молчи.

Студент быстро встал и отвернулся, не в силах больше пошевелиться.

– Эй, играйте похоронный марш, даю десятку, – закричал матрос, покрывая шум. – Прошу всех встать. Вечная память тебе, Коля!

Кое-кто встал, кое-кто не услышал. Музыканты оборвали «Графа Люксембурга», пошептались и стали играть траурный марш Шопена. Матрос положил руку в карман. Студент был недвижим.

– Письма, газеты, шкуры, – кричал матрос, – почитай-ка, почитай-ка свои стихи. Молчи, негодяй! – И не успел студент повернуть голову от стенки, как матрос закричал во весь голос: – Товарищи, смотрите все, это поручик Гесс, контрразведчик, бейте его!

Студент закрыл глаза и в ту же секунду почувствовал, что с ним происходит что-то ужасное, непоправимое и все летит к черту.

Вторая пуля попала в стенку, и белая штукатурка посыпалась на черное пальто, лежащее на полу.

Сейчас же раздался женский крик, и на пол полетела посуда. А матрос, расталкивая локтями людей, бросился к лестнице и, быстро выдвигая по очереди то правое, то левое плечо, как по трапу, выбежал по ней на улицу в темноту, туда, где над домами стоял спустившийся месяц, краем своим касаясь черной трубы.

1920

Восемьдесят пять

Пшевецкий снял ферзя и, трижды подняв и опустив скупые желтые глаза от доски к лицу противника, неторопливо понес фигуру к правому углу. Синеватый шелковый дымок папиросы быстро закрутился над повисшей рукой и растаял, слизанный ветерком, листавшим на подоконнике книжку.

В раскрытом окне кабинета колебался кисельный запах лип, дружно и сильно цветущих в этот ранний час по всем бульварам Москвы. Индусские чалмы Василия Блаженного, дикие и полосатые, тонко высмугленные зарей, хорошо стояли на розовом небе. Голоса петухов плавились в наплывавшем благовесте.

Партнер Пшевецкого, Бобров, курил, подперев небольшим прочным кулаком ореховую с подкожной зеленью щеку. Он посмотрел мимо царской бороденки Пшевецкого на прекрасные фрески итальянской стены, где висел карабин и отсвечивала сусальная надпись, намалеванная грубой кистью: «Смерть контрреволюции». Красные и тонкие (в линейку) губы были сжаты. Пальцами левой руки он постукивал по краю роскошного письменного стола. Пшевецкий еще раз мелькнул глазами по прекрасному лицу Боброва и стал медленно приближать фигуру к доске, расчетливо затягивая движения и проверяя ход. Наконец, решившись, он осторожно опустил ферзя на доску, как печатку, и притиснул к месту.

– Так-с, – сказал он, любуясь ходом. – Теперь ты!

Бобров небрежно взглянул на игру и сейчас же, не меняя позы, пошел пешкой, потом сдвинул брови над прямым носом, тряхнул головой и смешал фигуры.

– Сдаюсь. Ты меня замучил!

– Так-то, брат; я это предвидел, когда ты еще сдавал коня. Нельзя же так рискованно играть, милый.

– Риск – благородное дело. Моя специальность…

– Да. Ты у нас удалец. Только не в шахматах, – проворчал довольно Пшевецкий, – только не в шахматах.

Он встал, хрустнул пальцами и прошелся, разминаясь и зевая, по комнате. Бобров взял трубку полевого телефона.

– Комендатура. Машину.

– Да, – сказал Пшевецкий, останавливаясь перед ним, – так-то. Надо играть серьезнее. Впрочем, трудно быть хорошим шахматистом в двадцать три года. Тебе ведь двадцать три?

– Ничего подобного, двадцать девять. Неужели на вид…

– Ну да, говори!

– Уверяю тебя.

– Не верю.

– Уверяю тебя, посмотри паспорт.

– Липа!

– Разговаривай! Настоящий дворянин. Можешь взглянуть. Я ведь дворянин – ха-ха!

Бобров вынул из портфеля паспорт. На улице внизу провыла сирена мотора, и стекла тонко дрогнули.

– Любопытно взглянуть, – сказал Пшевецкий, раскрывая паспорт. – Да, ты прав: черным по белому. «Паспортная книжка номер восемьдесят пять, выданная потомственному дворянину Николаю Николаевичу Боброву». Так… «Родился седьмого марта тысяча восемьсот восемьдесят девятого года». Правильно. Странно. Ты выглядишь значительно моложе. Да. В таком возрасте, любезнейший, надо играть умнее.

Он положил паспорт на стол.

– Ты куда?

– В двенадцатый, там скверно пахнет.

– Вали, вали. Вечером партия?

– Есть. Коли что – звони в двенадцатый.

Бобров подошел к двери.

– Да, вот еще что, – сказал Пшевецкий, аккуратно укладывая фигуры в ящичек и подымая бровь над припухшим скупым глазом. – Вот еще что. Там, в подвале, только что окончили одиночки, пойдешь вниз – взгляни.

– Ладно, взгляну.

Бобров вышел. И как только он вышел, Пшевецкий стал неузнаваем: глаза его выцвели до белизны, тощая шея натужилась железными жилами, и резкие желваки заиграли на угодничьих скулах. Он схватил телефонную трубку и худым, с чернильной вдавлиной пальцем дважды нажал пуговку, и дважды где-то в ящике гнусаво пропел петушок. Пшевецкий вызывал коменданта.

А в это время Бобров сбежал по лестнице вниз, в комендатуру, останавливаясь на площадках, чтобы натянуть щегольской хромовый сапог или выправить синюю рубаху, смявшуюся под ременным кушаком.

Комендант положил трубку.

– Одиночки готовы? Я хочу посмотреть, – сказал Бобров.

Комендант надел фуражку, часовой стукнул прикладом, и они пошли. В полном безмолвии они проходили через гулкие кухни, спускались по ржавым лестницам, где каждый этаж желтел утомленной лампочкой, они осторожно обходили темные лужи нефти, радужной кровью отливавшие на черной земле задних дворов, среди железных бочек и ящиков. Они спустились по холодным ступеням и вошли в темный, сырой коридор.

– Здесь дьявольски холодно, – очень громко сказ-Бобров, передергиваясь и входя в первую одиночку.

Никто не ответил, но вместо ответа дверь за ним сильно захлопнулась и дважды щелкнул замок.

– Эй, что за глупые шутки! – крикнул Бобров.

Никто не ответил.

– Черт возьми, отоприте!

За дверью стукнул приклад. Бобров изо всех сил ударил кулаком в доску. Беглым блеском фотографического затвора блеснул глазок волчка, и у самого своего носа Бобров увидел оскалившееся лицо солдата.

– Я тебе приказываю – отопри! Ты знаешь, кто я такой!

Глаз волчка померк. Бобров схватился за парабеллум, но сейчас же вспомнил, что оставил его в кабинете Пшевецкого. «Что это значит?» – подумал он, и у него закружилась голова.

Громадная непоправимая беда разделила жизнь пополам, захлебнувшись толстой дверью. По один бок ее, этой двери, кружилась безвыходным волчком и гудела темнота и тишина, а по другой бок был мир и солнце. Там площадь поворачивалась под шинами моторов, увлекая каруселью зеленых лошадей над латинским портиком Большого театра. Там цвели по бульварам липы. И девушки, всегда провожавшие его глазами, полными сладкого ужаса и восторга, так же (и без него) лущили семечки, прикрывая ладонями розовые ротики. Он всегда нравился женщинам, этот широкоплечий, отлично сложенный человек с синими мозаичными глазами и полированным пеналом маузера, так изящно и спокойно подскакивающий на твердых подушках великокняжеского автомобиля. Он был страшен налетчикам, хорошо знавшим деревянную прочность его небольшого кулака, и офицерам, не выдерживающим на допросах его взгляда. «А здесь? Что же это такое?» – думал он, куря и бросая, обхаживая камеру в три путаных шага, поворачиваясь, выгибаясь и мучаясь. Он знал, что это могло быть доносом, ошибкой, наконец… шуткой. Но это должно было распутаться. Немедленно, сию минуту… сию секунду… Дальше это продолжаться не могло… Но это продолжалось, и время, оставаясь неподвижным, неслось, свистя и захлебываясь. И ужасней всего и унизительней было неведение, то неведение, которое знает все, но не желает знать, а потому не знает, все помнит до самых тайных глубин, но глушит память и мчится, захлебываясь, во тьме.

Сколько времени прошло, он не знал. День ли, миг ли? Щелкал фотографический затвор волчка, смотрел пронзительный глаз.

Звучали грубые башмаки по коридору. Он пытался уснуть. Он ложился, не боясь испачкаться, на каменный пол, подкладывал под голову локоть, и сейчас же ему чудилось, что его куда-то несет к черту, раскачивая и поворачивая на весу. И только раз он, измученный, забылся. Тогда заскрипело во тьме еловое колесо, заныла туго захлестнутая кисть руки, вытянутая накручивающимся канатом, захрустели ребра, и истощенное угодничье лицо с царской бороденкой в иноческой скуфье заглянуло в глаза. «Что ж ты молчишь, соколик?» – сказал ласковый, ужасный голос, и вдруг разорвалась бомба, спицами полетели лаковые клочья черной губернаторской кареты, лошади, издыхая, забились в перепутанной упряжи, и человек, бросивший бомбу, побежал в переулок, вдавливая голову в плечи и мотаясь на бегу.

Бобров вскочил. Гремя прикладами и ключами, пришедшие отпирали одиночку. В коридоре горела лампочка слабого накала. И, увидав себя окруженным многими вооруженными, Бобров понял, что это – конец. Его повели. Он знал, что уже ничего не поможет. Он уже видел себя введенным в пустой гараж, где одна стена истыкана черной оспой, и совершенно точно осязал на затылке то место, куда ударит первая пуля. Отяжелевшая кровь налила дубовые ноги, и легкая громадная пустота звенела и реяла вверху. Его вывели из подвала во двор, в ночь, где ноги бессильно скользили по черной земле, напитанной нефтью. А вверху, в пролете двух многоэтажных океанских корпусов, в сладкой синеве висело созвездие.

Однако он ошибся. Минуя слишком хорошо знакомый гараж, его повели по слишком хорошо знакомой лестнице вверх. Тогда он понял, что еще не конец, что еще можно будет говорить. И, переступая порог кабинета Пшевецкого, он зашатался от шума, хлынувшего в голову, и от крови, переполнившей сердце. В глазах посинело, затем ослепительно все зажглось, и страшно захотелось есть.

Пшевецкий неподвижно сидел за столом, опустив глаза в бумаги. Старомодное пенсне в роговой оправе чересчур резко чернело на его бескровном, измученном, постаревшем лице.

– Что такое? В чем дело? – спросил Бобров с напряженным весельем.

Пшевецкий дружески и мучительно улыбнулся.

– Чепуха, – сказал он, дергая плечом, и подал руку. – Садись. Поговорим.

Бобров сел к маленькому столику меж окон. Раньше этого столика здесь не было.

– Допрос?

– Небольшой.

– В чем дело?

Пшевецкий, не глядя на Боброва, подал ему две бумаги. Бобров взял. Одна новая, с голубым штампом, на машинке:

«Оттуда. Пшевецкому. В. секретно.

При сем препровождаем на ваше распоряжение документ гр. Зельцмана, секретного агента Н-го охранного отделения, с пометкой начальника отделения о выдаче оному паспорта на имя дворянина Николая Николаевича Боброва за № 85».

Легкая испарина тронула виски Боброва. В правом верхнем углу бумажки, поперек, красными чернилами была бисерная пометка: «Гр. Зельцман, провокатор, активный член партии с. – р., выдал Н-ому охр. отд. участников покушения на Л-го губернатора. По сведениям, находится на службе во вверенном вам учреждении».

Другая – большой, вытертый на сгибах, ветхий годовой мещанский паспорт на имя Зельцмана, с размашистой синей резолюцией через всю бумагу: «Выдать дворянский паспорт на имя Николая Николаевича Боброва».

– Расстрел? – коротко спросил Бобров.

Он не отпирался, не старался вывернуться. Он видел, что дело детально разработано и все равно ничем не поможешь.

– Глупости, – сказал Пшевецкий. – Древняя история. Мало ли что с кем когда-то было. Нам хорошие работники нужны. Отстоим.

Бобров слабо улыбнулся. Он хорошо знал здешние порядки.

– Писать?

Пшевецкий ставил вопросы мягко. Бобров отвечал просто. Разговор имел вид дружеского и серьезного. Затем Бобров подвинул к себе бумагу и стал писать. Пшевецкий охаживал его, заглядывая то через одно, то через другое плечо в показание, и, поправляя пенсне, делал короткие, не важные поправки, толкая в бумагу тощим пальцем с чернильной вдавлиной. Бобров быстро и красиво писал, стараясь как можно скорее кончить и не делать помарок.

– И вообще ты не беспокойся, обойдется, яйца выеденного не стоит, – бормотал между тем Пшевецкий, теребя свою царскую бородку и подымая бровь над скупым, мясным от бессонной ночи глазом. Лицо его сводило от невероятного и сдерживаемого страдания. – Пиши, пиши…

Когда Бобров кончил писать, уже был рассвет. Пели петухи, пахли липы, и окно было налито зеленоватой, свежей водой зари.

– Подписывай, – сказал, торопясь, Пшевецкий, – и сыграем партию.

Он захватил со стола пресс-папье и осторожно промокнул подпись, будто ставил печать. И, промокая, он навалился на спину Боброва и потрепал по плечу, дыша в ухо теплым, густо пахнущим дыханием.

Затем лицо его стало железным. Он ловко, как во сне, вытянул показанье из-под пальцев Боброва, другой рукой быстро убрал со столика оставшуюся бумагу, ручку, чернильницу и, твердо посмотрев на конвоира, стоявшего у двери, стал возиться, устанавливая шахматную партию. Бобров мечтательно курил, устало глядя в окно на приливавший рассвет, и зевал.

Стоявший у двери сделал два шага вперед и выстрелил Боброву в затылок.

Пшевецкий быстро повернулся плечом, с силой закрыл глаза, будто стреляли в него, будто он желал пропустить мимо себя брызги мозга и крови, и подошел к телефону. Из прокушенной нижней губы его выступила капелька крови. Пороховой дым тонкими ниточками вытягивался в окно, смешиваясь с кисельным запахом лип. И трижды в ящичке телефона, в глубине, пропел петушок.

Пшевецкий вызвал коменданта.

1923


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации