Текст книги "Тайный советник. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Клиника доктора Захарьина
Русская медицина имела двух корифеев-клиницистов: С. П. Боткина – в Петербурге и Г. А. Захарьина – в Москве; они не пытались соперничать друг с другом, но зато, как это часто и бывает, враждовали их ученики, настаивавшие на том, что в России существуют две клинические школы… Боткин и Захарьин – врачи необыкновенные, их диагнозы чеканны, как латинские афоризмы. С ними нельзя спорить – можно лишь восхищаться ими даже в тех случаях, когда они ошибались. Кто же в жизни не ошибается? Только те, кто ничего не делает.
Оба они были оригинальны и в мыслях своих.
– Совет больному разумного человека гораздо лучше рецепта худого врача, – с усмешкой говорил Боткин.
– Область медицины, – размышлял Захарьин, – обширна, как сама жизнь, неправильности которой и вызывают болезни…
Москва немало смеялась над чудачествами Захарьина, но она и верила ему безоговорочно. Впрочем, не только Москва – в клинику Захарьина стекались больные со всей России; человек же он был неуравновешенный, даже капризный, словно собранный из одних анекдотов, и потому лучше всего начинать о нем рассказ тоже с анекдота (хотя современники уверяли, что это подлинный случай)…
Сын коменданта Керченской крепости, молодой лейб-гвардейский гусар Навроцкий приехал в первопрестольную, дабы поразвлечься вдали от столичных строгостей.
На вечере в Дворянском собрании он встретил девушку, которая внешне чем-то напоминала испанку – иссиня-черные волосы, жгучие глаза, ослепительная улыбка ровных зубов, а звали ее Наташей Захарьиной. Бравый гусар не вдавался в подробности – из каких она Захарьиных, благо фамилия эта была достаточно известна. Молодые люди сразу полюбили друг друга… А приятели Навроцкого, узнав, что отцом Наташи является сам Захарьин, отговаривали гусара от сватовства:
– Невеста хороша, но… каков тесть? Вот уж фабриканты Хлудовы! На что богаты и бесстрашны, один даже с тигром два года в постели спал, а приехал к ним Захарьин, взял гонорар с тысчонку, все стекла в доме Хлудовых переколотил, запасы квашеной капусты “времен Очакова иль покоренья Крыма” велел на помойку вывалить – вонища стояла такая, что весь переулок разбежался…
Дома Захарьин никого не принимал, а в дверях клиники гусара задержали два могучих швейцара с медалями “За сидение на Шипке” и любимец профессора – фельдшер Иловайский.
– Нельзя, нельзя! – хором закричали они. – Что вы, как можно беспокоить… Вы всех нас погубите. Вы уж лучше на прием к нему как больной запишитесь: он вас и выслушает!
Навроцкий записался на прием к Захарьину, смиренно (совсем не по-гусарски) дождался очереди и был препровожден в кабинет к “светилу”. За столом сидел мрачный профессор: ярко блестела его лысина, сверкали очки, пиявками двигались черные брови, а из бороды, словно клюв хищной птицы, торчал острый нос.
– На что жалуетесь? – строго спросил Захарьин.
– Влюблен… в вашу дочь. Благословите нас.
Ничто не изменилось в выражении лица профессора.
– Раздевайтесь, – велел он.
– Как раздеваться? – обомлел жених.
– До пояса…
Начался тщательный, всесторонний осмотр лейб-гусарского организма с приказаниями дышать глубже или совсем не дышать, причем иногда следовали деловые вопросы:
– Дед по линии матери не пил?.. А в каком возрасте был ваш папенька, когда вы родились?.. А вот здесь никогда не болело?
– Нет. Не болело.
– Ваше счастье. Можете одеваться.
После чего, присев к столу, профессор в карточке пациента начертал сверху: “Отклонений нет. К женитьбе годен”.
– А что мне делать с этой карточкой? – спросил гусар.
– Что хотите, хоть выкиньте ее! Сегодня, – глянул Захарьин в календарь, – нечетное число, а следовательно, вы должны уплатить мне сто рублей. Пришли бы завтра, в четное число, и уплатили бы всего пятьдесят. Так у меня заведено…
Навроцкий хотел сказать будущему тестю какие-то любезные слова, но Захарьин уже смотрел мимо него – в двери!
– Следующего! – крикнул он ординатору…
Писать о Захарьине трудно. Трудно потому, что хотя он и был светочем науки, но свет, исходивший от него, иногда бывал неприятно-раздражающим. Впрочем, ругать Захарьина надобно осторожно… Антон Павлович Чехов (сам врач) говорил, что из всех врачей признает только одного Захарьина! Лев Толстой, давний пациент Захарьина, писал, что каждое свидание с этим человеком оставляет в душе его “очень сильное и хорошее впечатление”.
Во времена средневековья таких врачей, как Захарьин, Европа ставила на костры! Если бы он жил на два-три столетия раньше, его наверняка сочли бы за колдуна, водившегося с нечистой силой! А в XIX веке его называли гениальным клиницистом, виртуозным мастером диагностики. Захарьин без рентгена проникал внутрь человека, выявляя изъяны в его организме. Как никто другой, он умел вызывать больного на откровенную беседу. Захарьина интересовало все – какая у больного семья, куда выходят окна его комнаты, что он ест утром и что вечером, на каком боку спит, что пережил в прошлом и как мыслит свое будущее… Он презирал врачей, не способных лечить человека без предварительных лабораторных анализов. Захарьин в основу диагноза ставил личный контакт с пациентом, а уж потом анализ должен лишь подтвердить (или опровергнуть) те выводы, к которым он пришел при беседе с больным…
– Следите за тем, как пациент жалуется, – внушал он своим ученикам. – Иногда ведь в организме еще нет никаких материальных изменений, а больной уже испытывает страдания. Здесь никакие анализы не помогут – нужны лишь опыт и внимание!
Захарьин обожал заострять свои точные формулировки.
– Без терапии – утверждал он, – моя клиника сведется лишь к созерцанию смерти. Выписать рецепт – на это и дурак способен! С рецептом мы гоним больного в аптеку за лекарством, но от этого еще никто не становился здоровым… Лечить надобно-с!
А как лечить? Всегда помня, что человек – единое целое, Захарьин не признавал лечения только сердца, только легких, только желудка, только печени – отдельно от всего организма; лечить (по мнению Захарьина) значило лечить всего человека, а не какие-то существующие в нем органы… Врач-реформатор, он не отвергал и старинных методов, если уверился в их пользе. Одно время, поддавшись авторитету Бруссе, врачи повально страдали “вампиризмом” – страстью выпустить из больного как можно больше крови (“Наполеон, – шутили тогда, – только опустошил Европу, зато Бруссе ее обескровил!”). Больного покрывали легионами сосущих пиявок, ссылаясь при этом на то, что “история медицины – это и есть история кровопускания”. Русские врачи сначала пошли на поводу европейских коллег, потом забили отбой, и пиявки на много лет вообще исчезли из наших госпиталей. Захарьин умел идти наперекор общему мнению: “Пиявки тоже полезны, ежели применять их разумно. Сосать кровь из больного вредно, но отсосать излишек ее – полезно”. Зато некоторые новшества медицины Захарьин в свою клинику категорически не допускал. Мало того, он стал гонителем желудочного зонда, применением которого неоправданно увлекались.
– Я еще не видел больного, – говорил Захарьин, – который бы радовался этой врачебной забаве! Все решаются на заглатывания зонда с крайним отвращением. Зачем же нам, господа, усугублять людские страдания? Больные и без того имеют волю ослабленную. Долг врача-гуманиста так воздействовать на психику пациента, чтобы он перестал бояться своей болезни. А мы вместо этого берем какую-то пожарную кишку и загоняем ее в пищевод до самого желудка, подвергая больного египетской казни… Зачем?
Гигиена, как наука, еще только зарождалась. Григорий Антонович призывал своих коллег понимать все “могущество гигиены и относительную слабость лекарственной терапии”. Иногда выражения Захарьина можно произносить как лозунги:
ПОБЕДОНОСНО СПОРИТЬ С НЕДУГАМИ МАСС
МОЖЕТ ЛИШЬ ГИГИЕНА!
– Человечество, – диктовал он студентам на лекциях, – лишь тогда будет здоровым, когда дети не будут знать, что такое город. Города наши – это гадость! Нужен труд многих поколений, чтобы превратить их в зеленые цветущие сады, избавить их от заводов и фабрик, очистить реки от нечистот и отходов…
А купеческая Москва, которую он лечил, задыхалась в домах без форточек, она жирела в клопяных перинах, в спальнях без единого окошка, где перед киотами мерцали угарные дедовские лампады. Захарьин врывался в первогильдейские берлоги словно буря! Да, он бил тростью стекла, требуя света и воздуха. Он громил подвальные кухни, где смердели миазмами плошки и ложки времен царя “тишайшего”, где догнивали объедки позавчерашнего ужина, которые “жаль выбросить, коли деньги-то плачены”; Захарьин выпускал пух из перин, в которых кишмя кишели паразиты…
Его боялись, но без него уже не могли обойтись!
Захарьин открыл, что воды Боржома ничуть не хуже вод Виши, и убеждал общество полнее использовать блага родимой земли, а не транжирить русские капиталы за границей.
– Дался вам этот Баден-Баден, – кричал он на старого аристократа. – Да поезжайте вы в деревню, подышите чудным благотворным навозом, напейтесь вечером парного молока, поваляйтесь на душистом сене и… ей-ей, поправитесь! А я – не навоз, не молоко, не сено, – я только врач, и вылечить вас не берусь…
Он считал, что суровый климат России хорошо служит народу, закаляя его физически, а русская природа, с ее раздольем полей и ароматными лесами, с ее морозами и вьюгами, способствует развитию здорового и активного человека, воина и труженика, только дары климата следует целесообразно использовать. Против употребления слова “курорт” Захарьин всегда восставал – лучше говорить по-русски: “лечебное место”. Он очень ценил значение курортов для россиян, но зато жестоко высмеивал возникшие на курортах порядки:
– Какой же это курорт, если я привык спать до десяти, а меня будят в восемь: режим. Я не хочу есть, а меня по звонку гонят за стол: режим. Я хочу есть, а мне не дают: режим. Я желаю гулять, а меня укладывают в постель: режим… Вот и получается, что ехал на курорт, а попал в прусскую казарму, где чувствую себя перед врачом, как солдат перед фельдфебелем… Нет уж! – говорил Захарьин. – Избави нас Боже, от таких курортов.
Большой патриот России, Григорий Антонович смело осваивал все лучшее из европейской медицины, а сам щедро одаривал зарубежных врачей достижениями своей клиники. Слава о нем, как о кудеснике диагноза, была столь велика, что к нему ехали учиться врачи из других стран. Париж тогда был центром научно-медицинской мысли, но врачи Парижа, побывав в Москве, были потрясены “магическим” проникновением Захарьина в тайны человеческого организма. Правительство Французской республики преподнесло в дар захарьинской клинике драгоценную севрскую вазу, украшенную золотом по синьке (ныне она хранится в новом здании Московского университета).
Все это очень хорошо… Но за взлетом оригинальной мысли врача-бойца начиналось моральное падение человека-стяжателя!
Мне сейчас нелегко определить – сколько я должен сказать о Захарьине хорошего и сколько плохого. Отчасти меня успокаивает то, что все, писавшие о Захарьине плохо, не забывали отметить в нем и хорошее, а все, писавшие хорошо, отмечали в нем и дурное. Никто еще не сказал, что Григорий Антонович был идеальным человеком. Но никто и не признал в нем обратное идеалу человека…
Я уже предупреждал, что человек он сложный и неровный!
Оставим Захарьина таким, каким он был, тем более, что улучшать его и поправлять – только портить: фальсификация всегда – труд неблагодарный… Лучше обратимся к запискам прошлого.
Петр Федорович Филатов, отец советского окулиста В. П. Филатова, напечатал свои мемуары под названием “Юные годы”: он пишет, что, будучи гимназистом в Пензе, брал уроки французского языка у одной старушки, мыкавшейся в “нахлебницах” по чужим домам. “К ней часто приходил ее сын Петр Антонович Захарьин… человек непутевый, без образования, служивший писарем, он был известен в Пензе как специалист по дрессировке легавых собак”. Закончив гимназию, Филатов стал собираться в Московский университет, а г-жа Захарьина сказала ему, что в Москве он встретит и ее сына, профессора и директора клиники. “Вот, думаю себе, как врет старушка! – писал Филатов. – Какой такой знаменитый профессор, когда его мать куску хлеба рада…” Став студентом, он посетил и клинику на Рождественке; по широкой лестнице сбежал ординатор с криком: “Идет, идет!..” Все сразу подтянулись, “как при входе значительного лица, и я вижу, что по лестнице спускается, слегка прихрамывая и опираясь на трость, человек в черном сюртуке со строгим взглядом… Боже мой, да ведь это вылитый портрет моей старушки, только с черною бородою! Ну, правду сказала мне старушка: этот знаменитый профессор – ее сын и родной брат дрессировщика легашей… А у него уже тогда были сотни тысяч в акциях Рязанской железной дороги!
Давно известно, что врач оказывает на своих пациентов моральное воздействие, но при этом сам невольно подвержен влиянию той среды, которую лечит. Захарьин чрезвычайно сильно влиял на своих больных, но толстосумая Москва не сразу, однако все-таки опутала его властью наживы, она подчинила его себе акциями и банками, рысаками и визитами, обедами и лакеями. Морозовы, Гучковы, Абрикосовы, Хлудовы, Гиршманы, Рябушинские, Поляковы, Носовы, Прохоровы… Мы знаем этих людей уже во фраках, с астрами в петлицах, знаем как меценатов искусств, как издателей декадентских журналов и устроителей вернисажей, но во времена Захарьина еще доживали их допотопные деды, основатели мануфактур и фирм, позже знаменитых, влачившие свою жизнь между лавкой и церковью, – и они, видать, дали молодому доктору хлебнуть с шила патоки! А потому, достигнув славы и завоевав положение в медицине, Захарьин мстил купцам с явным злорадством…
Вот зовут его к Прохоровым (заболел владелец Трехгорной мануфактуры, закутавший плечи матери-России в дешевые линючие ситцы).
– А что стряслось с господином Прохоровым?
– Да на пари с Хлудовым двести блинов уничтожил.
– Блины-то… с чем? – интересуется Захарьин.
– Разные. С икрой. С грибами. С маслом… разные!
– Так. А на каком этаже у него спальня?
– На третьем, с вашего соизволения.
– Не поеду! Пускай его вместе с кроватью перекинут в первый этаж. Лестницу застлать коврами и поставить в прихожей кресло, а подле него – столик с персиками и хересом от Елисеева…
Москва называла такие выверты “чудачеством”. Казалось бы, когда Захарьина звали в Зимний дворец для лечения царей, он должен оставить эти выкрутасы. Не тут-то было! И при дворе он “заявлял разные требования и претензии, которые коробили придворные сферы”. То велит остановить во дворце все тикающие часы, то просит водрузить в вестибюле диван, на котором и лежал, покуривая сигару, пока царь его дожидался. Но если Захарьин начинал лечить труженика-интеллигента или просто умного человека, ни о каких чудачествах не было и помину. К больному приходил просто врач – внимательный и тонкий собеседник, знаток музыки и живописи. Так что Захарьин знал, с кем и как надобно ему обращаться!
Защитники Захарьина, оправдывая его раздражительность, говорят, что он сильно страдал невралгией седалищного нерва. Чтобы избавиться от болей, он даже решился на сложную операцию по вытяжению нерва и лег под нож в частную клинику доктора Кни: выписавшись оттуда, он начал свою лекцию перед студентами университета убивающими наповал словами:
– Теперь я на себе испытал, как далеко шагнула хирургия: улучшения болезни нет, но зато нет и ухудшения…
Однако больше всего ему попадало не за острый язык, а за те бешеные гонорары, которые он брал за визиты на дом. Захарьин в разговоре с Мечниковым однажды признался:
– Вот говорят, будто я много беру. Если неугоден, пускай идут в бесплатные лечебницы, а мне ведь всей Москвы все равно не вылечить… В конце концов Плевако и Спасович за трехминутную речь в суде дерут десятки тысяч рублей, и никто не ставит им это в вину. А меня клянут на всех перекрестках! Хотя жрецы нашей адвокатуры спасают от каторги заведомых подлецов и мошенников, а я спасаю людей от смерти… Не пойму: где же тут логика?
Но в самой “логике” Захарьина уже крылась червоточина!
Имя Захарьина уже стало на Руси притчею во языцех, и ему доставалось от публики даже тогда, когда он потрясал своей мошной ради пользы общества. Однажды он внес 30 000 рублей в фонд помощи нуждающимся студентам, но студенты сразу устроили митинг:
– Почему только тридцать тысяч? Почему так мало?
Захарьин вложил полмиллиона на устройство приходских школ в провинции, но газеты тут же разругали его: почему он передал деньги сельским школам, а не городским?..
Наступало последнее десятилетие века; Захарьин призадумался:
– А ведь меня когда-то любили; бывало, куда ни придешь, всюду кричат: “Захарьин! Захарьин!” А теперь, как послушаешь, что обо мне говорят, так и кажется, что вся Россия меня ненавидит. Хотелось бы знать мне – за что?
Мы приближаемся к плачевному финалу… Большевик старой ленинской гвардии, врач С. И. Мицкевич, был учеником Захарьина и хорошо его знал. Из мемуаров Мицкевича видно, как назревала трагедия одиночества этого крупного человека. Увлеченный погоней за гонорарами, Захарьин целиком ушел в частную практику, а дела своей клиники запустил. “Захарьинские молодцы” (так называли тогда его ординаторов), следуя по стопам учителя, тоже ринулись во все тяжкие, на лету хватая жирные куски, падавшие с богатого клинического стола. Честные же врачи, раньше стремившиеся попасть в клинику Захарьина, теперь покидали ее и переходили в лагерь других ученых медиков…
Наконец студенты подали Захарьину докладную записку, в которой потребовали, чтобы он как профессор уделял больше внимания лекциям, а не визитам по домам буржуазии. Захарьин рыдал от злости, в истерике валялся на диване и так бил по нему ногами, что содрал с канапе всю шелковую обивку. В аудитории он обозвал студентов “молокососами”, осмелившимися поучать его, тайного советника и лейб-медика, боготворимого всей мыслящей Россией.
– Дело я свое буду делать, как и раньше, а либеральничать не намерен. Кому не нравлюсь – пусть убирается…
Раздался свист и крики молодежи: “Долой!”
Теперь ему ставили в вину даже то, что по чину лейб-медика он пытался спасти жизнь императора Александра III, умиравшего от последствий алкоголизма. Кстати, в этом его обвиняли напрасно. Захарьин нисколько не дорожил придворным званием. В малоизвестных мемуарах сенатора Ф. Г. Тернера я встретил ценное замечание, что Захарьин “желал только одного – возможности удалиться, и потому совершенно не старался быть persona grata, а наоборот. Действительно, после консультации он вскоре уехал и больше не возвращался к больному; он достиг того, чего желал”. Александр III умер, и гнев придворной камарильи вдруг обратился против Захарьина – какие-то темные личности разгромили в Москве его квартиру.
Но к этому времени и сам Захарьин уже скатился в болото самой махровой реакции, дыша бессильной злобой против студентов и всего передового в русской жизни. Вокруг него образовалась опасная пустота… В 1896 году Григорий Антонович покинул университет, а через год умер в одиночестве, словно отверженный. Диагноз своей болезни он определил сам, и, конечно, этот диагноз был правилен!
Желтухинская республика
Время действия – последняя треть XIX века…
Благовещенск! Если приезжий спрашивал:
– Простите, а кто такой у вас Базиль де Морден?
– Так это же наш Васька Мордасов, – объясняли ему, – только уже разбогатевший.
Благовещенск, одноэтажный и деревянный, поражал отчетливой планировкою прямых улиц, все его кварталы были точными квадратами.
В городе было две гимназии, 13 трактиров, 5 бань, 6 гостиниц, пивоваренный завод и школа коновалов (ветеринаров), а типография Благовещенска обладала двумя шрифтами – русским и маньчжурским, благо торгующего китайца на каждом углу встретишь:
– Твоя сюда ходи-ходи, моя твоя плодавай мало-мало…
О чем тут разговаривали? Ну, конечно, о картах: кто кого вчера обыграл, а кого и просто обжулили. Сообщались с миром по амурским волнам, котлы пароходов работали на дровах. Ходили слухи о создании Великой Сибирской магистрали. Грамотные объясняли за выпивкой безграмотным, что вагоны тащит паровоз, после чего люди непосвященные деликатно интересовались:
– А кто же тогда паровоз тащит?
– Как кто? Машинист! Ему за это большие деньги платят…
Но больше всего жители Благовещенска любили поговорить о золотишке. Неизвестно, кто был тот столичный мудрец, который позволил банкам Сибири скупать от населения золото, не задавать глупых вопросов – где взял, как твоя фамилия, покажи паспорт, откуда самородки? Золото так и поперло в казну Российскую, а Васьки Мордасовы быстро превращались в Базилей де Морденов!
Гулять тоже умели. Являлся из тайги босяк с мешком за плечами, а в том мешке ничего путного – ничего, кроме чистого золота. Конечно, сразу нанимал солдата с барабаном, парня с гармошкой, а еврея со скрипкой. После чего гулял, выстилая улицы города голубым бархатом, а бабы плясали вокруг него и взмахивали платочками, взвизгивая от удовольствия. Обычно старатели являлись в Благовещенск под осень, а весною, пропившись вдребезги, никому не нужные, снова нищие, они удалялись обратно в тайгу. Но редко кто из них возвращался: то ли тигр заел, то ли на хунхузов нарвался, то ли умер от голода в колодце своего глубокого шурфа, уже не в силах из него выбраться…
Но однажды на самой окраине подобрали человека-гиганта. Рубаха на нем заскорузла от крови, ноги торчали из рваных опорок, а сам он весь был заросший волосами, словно дикарь.
– Кто ты? – спросили его ради порядка.
– Я – президент…
– Хто, хто, хто? Или ты спятил?
– Не смейтесь, – прохрипел бродяга. – Я действительно президент… первый президент Желтухинской республики.
Чтобы он поскорее очухался, влили в “президента” целый шкалик. Волоком потащили в городскую больницу. Выживет ли?
– Выживет, – рассуждали дорогой до больницы. – Гляди, какой вымахал! Нонеча таковых людей на Руси не бывает. Эдакие-то великаны ишо при Ваньке Грозном по Москве с кистенями бегали…
Итак, “Желтухинская республика”… не выдумка ли это?
Помню, я был еще начинающим писателем, и однажды ленинградский поэт Семен Бытовой решил “прощупать” мои знания. Спросил наугад о том о сем, потом вдруг задал вопрос:
– Валя, а Желтухинскую республику знаешь?
– Так кое-что, но знаю.
– Откуда? – удивился он.
Я объяснил, что вычитал о ней в комментариях Василия Ивановича Семеновского к его истории нашей золотопромышленности.
– А писательницу Рашель Мироновну Хин знаешь?
– Слышал, что была такая, но не читал.
– Странно! Ведь ее никто не знает…
Я снова объяснил, что с именем Р. М. Хин встретился, когда занимался биографией Ивана Гавриловича Прыжова.
Семен Бытовой отозвал меня в сторону, шепнул:
– Как подступиться к этой загадке? По слухам, все материалы о Желтухе были в архиве Рашели Мироновны… в Харбине!
С тех пор прошло много лет, давно не стало и Семена Бытового, имя Р. М. Хин очень редко мелькает в нашей печати, а тайна Желтухинской республики остается за семью печатями. С великой робостью приступаю к этой теме, зная еще очень мало, и пусть меня дополнят те, кто знает больше меня…
Молоденькая княжна Юлия Павловна Голицына влюбилась не в заморского принца, а в купеческого сына Прокунина, который в деревне, что лежала близ усадьбы Голицыных, имел заводик по выделке купороса на продажу. Любовь оказалась обоюдной, а потомки легендарного Гедемина, свободные от предрассудков, не стали мешать их счастью, и княжна сделалась купчихой.
Таково начало. Было у них четыре сына; трое из них купоросом не интересовались, люди тихие, они тянулись больше к искусствам. Зато вот четвертый, нареченный Павлом, родился сразу с зубами, во что я не очень-то верю. Но зато я верю, что для его персонального обслуживания наняли двух кормилиц, которые с утра до глубокой ночи едва успевали его молоком накачивать.
– И откуда такой взялся? Юленька, – говорил отец матери, – кого ты родила нам? Ведь он еще в нежном возрасте, а уже, послушай, свистеть стал – как Соловей-разбойник…
Подрос Паша и усвоил великое значение купороса.
Отвезли его в Москву, где учился он в пансионе Циммермана, а потом и в университете. Приятель его по учебе вспоминал: “Он был умен, энергичен и смел, в то же время добродушен, но… не всегда умел справляться со своими страстями и слабостями”. Думаю, в последней фразе нет оттенка дурного. Павел Прокунин – еще в пансионе – уже отличался безумной храбростью (точнее: любил подраться). Когда по ночам с площади слышались вопли о помощи “Караул, грабят!”, тогда ученики Циммермана храбро открывали форточки, крича в непроглядную темень:
– Сейчас идем… уже оделись. Только обуемся!
Но, посулив защиту, оставались дома, один лишь Паша Прокунин, даже полураздетый и босой, выбегал на площадь, и, сколько бы там ни было грабителей, он всех укладывал в один ряд, словно дровишки в поленницу, после чего разбойничьим посвистом созывал будочников и городовых, говоря им:
– Нет, не дохлые… еще шевелятся. Тащите в участок!
Кулаки Прокунин имел во такие, каждый – что тыква…
Юнца влекли естественные науки, но, помня о купоросе, он возлюбил химию и в ее теории разбирался столь хорошо, что ему предложили остаться на кафедре университета, дабы готовиться к профессуре. Но молодой адъюнкт отказался:
– У меня там родители в деревне, с купороса кормятся, но завод-то их в убыток работает, вот и надобно мне вернуться, дабы помочь папеньке своим знанием химии.
Отца он застал вконец разоренным, но зато с золотой цепью на груди, гордого званием мирового судьи уезда.
– Ах, Паша, Пашенька, – сказал он сыну, – лучше бы ты в профессоры вышел да помог нам, старикам, от жалованья научного, а с этого купороса, будь он неладен, какая нам прибыль?
Прокунину казалось, что его сила и энергия, в сочетании с научным знанием химии, вытащат завод из кризиса. Целых пять лет он трудился в поте лица, но купорос все равно остался убыточен. Мать, уже потерявшая двух сыновей, тихо угасала, а одинокий старик отец тоже слег.
– Паша, – сказал он сыну в канун кончины, – бросай ты всю эту погань, сам видишь, что никакие кредиты уже не спасут…
Отец умер. Прокунин торопливо листал юридические книги, вчитывался в законы, искал выход уже не в химии, а в юридической казуистике, наконец, отложил судейские книги и признался:
– Выхода нет… это – к р а х!
Но, честный человек, он даже “крах” желал бы пережить так, чтобы никто не пострадал. Заводскую кассу оставил в полном ажуре, привел в порядок все отчеты по финансам завода, ничего из имущества себе не взял, чтобы контора сама расплатилась с кредиторами, и, сделав все это, Прокунин… и с ч е з. Где он, жив или мертв, куда делся – никто не знал…
Дальний Восток лежал еще впусте, никем не освоенный, а Россия еще не распознала многих тайн, что скрывали его сокровища. Русский народ в те времена кушал одну лишь рыбку – волжскую, а живущие на Амуре даже рыбу ловить ленились, покупая ее у китайцев. Нетронутые дебри поражали воображение. Виноградная лоза почти любовно обвивала смолистую пихту, пробковое дерево жило в обнимку с нежной русской березкой. Надменный тигр считал соболя своим добрым соседом, а белая сова, прилетевшая из тундры, с удивлением пучила глазищи на странного пришельца – японского ибиса. Это на земле, а что под землей – не догадывались.
– Здеся только копни, – рассуждали амурские поселенцы, – эвон, бродяги-то наши чего только из тайги не тащат…
О железной дороге в эти края только поговаривали, а на житье в Приамурье добирались кто как умел – месяцами. Паше Прокунину путешествие до Амура обошлось в стоимость золотых часов с цепочкою, что остались ему от папеньки. Так-то вот Амур-батюшка узрел на своих берегах странного и явно голодного человека. Подозревая в нем беглого каторжника, каких здесь было немало, его задержала полиция – кто таков?
– Я не беглый, не думайте обо мне плохо.
– Занятие какое у вас имеется?
– При случае могу быть и… адвокатом. Законы знаю.
С адвокатской практики не разбогател. Один лимон в Благовещенске стоил рубль. Присмотрелся молодой человек к тому, чем живы люди, и стало ему вдруг скучно.
– Нет, это не жизнь, – сказал Прокунин себе…
В его судьбе, уже переломленной, словно краюха хлеба, вдруг случился еще один перелом, самый существенный, – от единого лишь слова, произнесенного шепотом, словно секретный пароль для всех блуждающих и бесприютных (сейчас таких людей у нас называют “бомжами”, а в старину называли “гулящими”).
Случилось это в трактире, где загулял золотоискатель, намывший в тайге золотишка больше, чем требуется одному человеку. Пользуясь всеобщим уважением пьяных, ибо он щедро оснащал их столы дармовою выпивкой, бродяга стал задевать Прокунина:
– А в ухо не хошь? Тады, давай, в глаз вдарю.
Прокунин взял его за ноги и, размотав над собой, словно пращу, выбросил в окно. Старатель, человек бывалый, даже не обиделся и, очухавшись после непредвиденного полета, на четвереньках, словно собака, вернулся в трактир.
– Выйдем, – просипел он. – Я к таким, что меня не испужались, завсегда с великим почтением. Выйдем. Сказать хочу. Я ведь вижу, что у тебя рупь в кармане остатний…
Небо над Благовещенском рассыпало чистые звезды.
– Хошь, я тебя богатеем сделаю? – последовал вопрос.
– Ничего не получится, братец. Впрочем… изволь.
Тут старатель огляделся по сторонам, чтобы их не подслушали, обнял Прокунина за шею, словно лучшего друга, прошептав:
– Даю тебе точный адрес – Ж е л т у х а…
Вернее – не Желтуха, а Желтуга, но желтые россыпи золота в этой реке невольно внесли осмысленную поправку. Эта речка-невеличка (один из многих притоков Амурского бассейна) протекала по земле цинского Китая, в близком соседстве с Россией, а по-китайски она называлась “Жел-Тэ”. Место было столь глухое и безлюдное, что без особой надобности туда даже охотники на тигров не забредали. Казачья станица Игнашино, расположенная неподалеку, еще на русской территории, была, пожалуй, единственным поселением, где жители знали, что такое Желтуха:
– Туда и с полком лейб-гвардии лучше не соваться. Кто туда ушел, тот человек пропащий. Редко кто живым выберется, да пока обратно до Благовещенска тащится, у него все отнимут. Чтоб они там все передохли скорее в этой Желтухе…
Страшен путь до Желтухи, не отмеченный крестами могил. В густой траве смрадно догнивали трупы убитых ради ограбления; на узкой, как жердочка, таежной тропе иногда встречались желтоглазые и немигающие тигры, которым следовало уступать дорогу, иначе разорвут. А загадочная символика зарубок на деревьях предупреждала не всех, а лишь посвященных, что здесь поставлены самострелы на пушистого зверя – один неверный шаг, и стрела легко и беззвучно пронзала человека насквозь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.