Электронная библиотека » Валентин Тублин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 6 марта 2019, 15:00


Автор книги: Валентин Тублин


Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тогда и появились каталоги.

Их приносил мне отец. Как-то так уже получилось само собой, что на день рождения он дарил мне каталоги. Не знаю, где он их покупал. Наверное, не в магазинах. Никогда не видел, чтобы в магазине продавался марочный каталог. Наверное, он покупал их с рук, а при том, что у нас никогда нет дома лишних денег, представляю, каким это было нелёгким расходом. Если уж сказать по совести, я не до конца понимаю, почему у нас никогда нет денег. Отец работает начальником изыскательской партии, и мама – тоже инженер-изыскатель и тоже – не девять месяцев в году, но четыре летних месяца уже точно – «в поле». Не знаю, почему у нас нет денег, но слышу об этом едва ли не каждый день. Мне, конечно, деньги, считай, и не нужны. Когда я хожу на занятия, нас там кормят, потому что мне купили абонемент на весь учебный год. А когда надо ехать куда-нибудь, то на транспорт мне всегда дают сколько надо, или отец даёт свою карточку, и всё же… Нет, не должны мы быть вроде бы беднее всех, но правда – с деньгами у нас вечная проблема. Может быть, так и нужно, не знаю, но я иногда слышу, как отец с мамой поругиваются из-за пятидесяти перетраченных копеек. Нет, не ругаются. Именно – поругиваются. И сердятся. Потому что у них твёрдо оговорено, сколько можно тратить в день, и, сколько я себя помню, так было всегда. Мне интересно было знать: а как в других семьях? Но когда я спросил об этом у Кости, он глаза вытаращил. Он, оказывается, понятия не имел о таких делах. Нет, правда, я кое-чего, наверное, не понимаю.

Я знал, что все филателисты собираются у «Электросилы».

Вот тут-то я и встретил однажды Костю. Я уже уходил, как помню. И тут гляжу – он. Я ему говорю: «Ты чего сюда пришёл?» Он: «А ты чего?» – «Я, – говорю, – марки собираю». – «Ну и я – собираю». – «У тебя есть обменки?» – спрашиваю я. Он подумал-подумал и говорит: «Найдутся, – говорит, – и такие. Ты тащи, – говорит, – свои завтра в класс, посмотрим…»

И тут мне снова стало плохо. До этого я лежал совсем спокойно, лежал и вспоминал себе, как мы подружились с Костей, и обо всём, о чём я рассказывал, и мне было просто хорошо. Только слабость какая-то, а то – ни жары и ни холода. Но в этом месте меня снова стало знобить. Это началось с ног. Ужасно холодно стало ногам – сначала стали замерзать пальцы, потом ступни, потом холод стал подниматься к коленям. Тут я посмотрел на Костю. Он сидел в кресле рядом со мной и читал.

Холод дошёл уже до коленей и тихо полз дальше. Я хотел спросить, помнит ли он, как мы начали дружить. Помнит ли он, как мы менялись тогда марками. Потому что в голове у меня что-то стало кружиться, я не помнил, что за марку я ему тогда дал.

Я всё вспоминал об этом, надеясь, что вспомню какие-то подробности, а потом как-то вдруг резко потемнело, и уже не ноги – нет, всё тело у меня стало коченеть, – и я только успел подумать: «А где же Костя?» Посмотрел, но тьма уже сгустилась, и ничего не было видно, сколько бы я ни смотрел…

* * *

Ничего.

Сколько он ни смотрел. Он уже стал отчаиваться. День проходил за днём, и неделя сменялась неделей. Солнце поднималось на небе и скрывалось на западе, в стране Гесперид, а Геракл всё не шёл, и мальчику временами казалось, что тщетно выбегает он на городскую стену и, приложив ладонь ко лбу, пытается что-либо разглядеть.

И странники, которые едва ли не каждый день подходили к городским воротам в надежде поживиться, ничего не знали и, когда их приглашали во дворец, рассказывали всё те же набившие оскомину истории об Уране, борьбе Зевса с Кроносом и о битве богов с титанами. Но ни один из них не мог ответить ему на вопрос: не слышно ли чего о великом герое Геракле? Они сидели на кухне, куда прислужница приводила их после беседы с Эврисфеем, и там, поглощая в огромных количествах оставшееся от обеда мясо, рыбу, похлёбку из бобов и запивая всё это вином, они только покачивали головой и пожимали плечами, ибо рот у них был занят, – нет, не слышали, не слышали. Геракл? Говорили вроде бы, что он отправился на тот свет, в преисподнюю, в Тартар, откуда смертному нет возврата – для них, уныло бродящих от одних крепостных стен к другим, это было совершенно бесспорным – то, что оттуда никто не возвращается; стоило ли раскрывать рот для того, чтобы лишний раз подтвердить это?

Но мальчик не верил им. Он смотрел на них с подозрением, едва ли не презирая их. Да что они понимают в величии! Достаточно было посмотреть на их лица, где постоянная нужда оставила столь различимые следы, на их ветхие одежды, чтобы понять, как чуждо для них всё великое, возвышенное. Дело было даже не в одежде и не в лицах. Дело было в их рабском духе, хотя они без всякого на то основания, считал мальчик, полагали себя свободными людьми. И не в том даже было дело, что они зависели от воли тех, для кого они пели свои нескладные песни, нет. Дело было в том, что они уже заранее устраняли из своей души всякое величие, они сами ставили себя в один ряд со слугами любого, кто мог предложить им кусок овечьего сыра и похлёбку с чесноком, – откуда тут было взяться гордому достоинству и величию помыслов. А как они говорили! Смех, да и только. Одна строка короче, другая длиннее. Он чувствовал, как в нём что-то дрожит, когда он начинает думать о том, как он пересказал бы все эти истории, доведись ему рассказывать их и будь они достойны рассказа, и что-то мерное и могучее, как прибой, равномерно-мощное и несокрушимое накатывало на него… И весь день тогда он ходил по городу, шевеля губами и не видя ничего вокруг.

А потом он увидел… Он сидел на городской стене и сплёвывал вниз с головокружительной высоты косточки от вишен. Со стены было видно далеко, и сначала он не обратил внимания на клубы пыли – мало ли их появлялось, когда стада коров переходили с места на место или какой-нибудь караван спешил укрыться в городе от страшной жары, чтобы по вечернему холодку снова отправиться в путь. Но то были не коровы и не караван. Он ещё несколько секунд, может быть, минуту смотрел, не веря своим глазам, а потом помчался вниз одному ему известными тропками прямо ко дворцу, едва удерживаясь, чтобы не закричать во всё горло.

Царь Эврисфей сидел в своей комнате. Он всегда скрывался в ней во время дневной жары. Последнее время он уходил сюда особенно часто. Его донимали ужасные боли в печени, и только в полном уединении он чувствовал себя лучше. Он устал. Он устал от всего – от непрерывной жары, от своего шумного крикливого двора, от жены, которая непрерывно жаловалась на скуку. От советников, которые непрерывно лезли к нему со всякими советами, и от этих изнуряющих болей в печени, которые медленно сводили его в могилу. Но более всего – от новостей.

Он не хотел новостей. Плохих – потому что они были плохими, а хороших – потому что вслед за ними всегда опять же приходили плохие. Но более всего он устал от мыслей о Геракле. «Скорее бы, – думал он. – Скорее бы. Скорее бы он возвращался, чтобы его можно было снова услать. Сколько же длится всё это? Пять лет? Шесть?» Ему, Эврисфею, кажется, что это длится всю жизнь. Зачем он понадобился великим богам? За что ему такая обуза?

Нет, он ничего не имел против Геракла. Более того, он был бы счастлив не иметь о нём никакого представления до конца своих дней. Боги прямо-таки навязывали ему этого героя, чтоб ему провалиться. Ну на что ему, Эврисфею, и его любимым Микенам этот тупой мешок мышц с его дурацкой палицей, чудовищным самомнением, неимоверной силой, его припадками, во время которых человеческая жизнь для него стоит меньше, чем головка чеснока, зачем ему всё это? Можно было бы понять, если бы он, Эврисфей, или его Микены получали бы какую-нибудь необыкновенную выгоду от всех этих невообразимых подвигов. Так нет же. Все эти убитые и растерзанные гидры и львы, кабаны и лани, всё это – абсолютно бесполезно, ибо или приносится в жертву богам, или отпускается на волю. Безумие. Безумие и ненужная трата времени. О, если бы боги были столь милосердны и оставили его в покое. Почему, ну почему бы им не предоставить его, Эврисфея, своей судьбе, а Геракла – своей? Так нет же.

Оказалось, что без него – слабого, изнурённого болезнью человека, этому герою не обойтись. Ведь именно он, Эврисфей, должен был каждый раз задавать работу, без которой великий Геракл лишился бы трёх четвертей своей бессмертной славы. Что делал бы Геракл без него, Эврисфея? Он, скорее всего, заплыл бы жиром, служа в личной охране какого-нибудь царька, если бы боги не забрали его к себе на небо, чтобы оградить от его безумств эту грешную землю. А теперь?

А теперь результатом всех его усилий было общее мнение, что он, Эврисфей, один из самых умных и образованных людей своего времени, был лишь жалким орудием в руках своих высоких божественных покровителей, завистником, донимавшим своими придирками великого героя.

Общее мнение! Эврисфей был самого невысокого мнения о достоинствах рода человеческого. «Скорее бы, – думал он. – Скорее бы покончить со всем этим». Всё равно его усилия бесполезны. Никто не способен, а главное – никто не хочет увидеть, оценить их, эти усилия. Увидеть и понять величие этих усилий. Ещё бы. Он ведь не убивал львов. Он всего лишь человек, у которого болит печень.

Да, ему суждено остаться непонятым.

Никто и никогда не оценит его обширных познаний в истории и географии, в ботанике и сельском хозяйстве. Об этом забудут, об этом не принято помнить. Забудут о новых, отборных сортах пшеницы, выведенных им после нескольких лет селекции. Забудут о том, что им выведены новые породы овец и коров, что молоко стало жирнее ровно в два раза, а урожаи увеличились втрое, вчетверо. Нет, никто не вспомнит об этом. Ибо человечеству всегда нужны были и запомнились сенсации другого рода – сенсации, связанные с разбитыми черепами, переломанными костями, выдернутыми ногами, с похищениями, убийствами, клятвопреступлениями. Предательство, ложь, обман – вот что запоминалось, прославлялось… В таких условиях он уже не удивлялся тому, что из него не получится героя.

Ну и пусть.

Нет, неверно, говорит он, что всё забудется. Одно, надеется он, всё же останется. Его труд. Его великая работа, завершение которой близится. Вот он, его самый великий, его настоящий подвиг, не чета всему этому шумному героизму, который на сорок процентов состоит из размахивания дубиной, а на шестьдесят из фантазии рассказчика по поводу этого размахивания. Нет, его подвиг не таков. То, что делает он сейчас, чему посвятил столько лет жизни, – останется в веках. Это действительно великий труд, и – верит он – рано или поздно, при его жизни или сто, двести лет спустя, но найдётся человек, способный оценить его.

Это было его сочинение о бабочках.

Он начал его ещё в детстве. Ещё в детстве поразило его невиданное разнообразие этих порхающих, лёгких, изящных, таких беззащитных созданий, перелетающих с цветка на цветок, таких свободных, таких красивых. В те годы он, как и все, ловил их прямо пальцами, стирая при этом пыльцу, уничтожая, разрушая красоту. Потом он сделал своё первое изобретение – сачок. Он долго думал над тем, как сохранить без изменений внешний вид этих насекомых, и после долгого ряда неудачных попыток нашёл то, что было надо – лёгкий сачок на длинной палке. Он первый догадался потом ввести в употребление булавки, на которые можно было бы накалывать – и тем сохранять – бабочек. И многое, многое другое.

К тому моменту, когда он вступил на престол, он уже обладал одной из самых больших в мире коллекций бабочек. Ещё много лет назад, узнав о ней, Мидас, царь Крита, великий учёный, предлагал Эврисфею за эту коллекцию четыре тысячи отборнейших коров. Вести о его труде дошли до самых отдалённых пределов земли, как об одном из чудес света. Но он, Эврисфей, – и, пожалуй, только он один знал, сколько ещё не сделано, и единственное утешение, которое ему осталось, было то, что ни один человек в мире не мог бы сделать больше, чем сделал он сам.

Что сделал он сам для науки.

Он первый разбил всех бабочек на два подотряда – «Homoneura», у которых не было хоботка, а рисунок жилкования на передних и задних крыльях был одинаков, и «Heteroneura», у которых хоботок был, а жилкование передних и задних крыльев различалось.

Он положил конец бытовавшему до сих пор и совершенно ненаучному делению бабочек на высших – «Macrolepidoptera» и низших – «Microlepidoptera».

Он впервые ввёл термины, которые употребляются ныне во всём научном мире, применив обозначения их на уже вышедшем из употребления, а поэтому не могущем претерпеть изменения шумерском языке.

Это он впервые описал различные степени превращения этих невесомых порхающих созданий из мерзких, прожорливых гусениц… Да, он сделал это, это и многое другое, и если бы его мучило честолюбие учёного, то одним лишь своим описанием семейства нимфалид он мог бы завоевать себе бессмертие в истории науки.



Но он не был честолюбив, а история требовала иного.

Вот потому-то он и сидел в своей рабочей комнате, где за стеклянными витринами горели и переливались тысячи представительниц отряда чешуекрылых – как тех, что он уже описал и внёс в свой каталог, так и тех, что ещё дожидались своей очереди. Сейчас он заканчивал описание Медведицы сельской. Он взглянул на бабочку и ровным красивым почерком нанёс на прекрасную бумагу, привезённую ему из Египта, следующую запись:


МЕДВЕДИЦА СЕЛЬСКАЯ «Arctia villica»

Обитает в Средней, Южной и Восточной Европе и на Ближнем Востоке. Передние крылья – чёрные с белыми пятнами, задние – оранжевые с чёрными пятнами. Найти её можно на цветах, стенах, заборах. Летит на свет. Гусеница «Arctia villica» питается разными низкими злаками, растущими на солнечных местах.


Он ещё раз посмотрел. Бабочка была словно живая. Казалось, она сейчас взмахнёт крыльями и взмоет в воздух.

Не взмоет.

Эврисфей отвёл от бабочки взгляд и сделал одну, не вполне строго научную запись: «Эта бабочка очень красива».

Вот тут-то и вбежал мальчик. Он запыхался, грудь его вздымалась и опадала. «Идёт! – закричал он. – Великий царь, он идёт, он возвращается, я видел это. Я сам видел это своими глазами с крепостной стены!..»

Эврисфей понял всё сразу и, как всегда, ощутил во рту металлический привкус. Не нужно было обладать даром провидения, чтобы увидеть, как мальчик – сын его торгового советника Майона, терял голову при одном только упоминании о Геракле. Эврисфею было очень жаль, но здесь он ничего не мог поделать. У него самого не было сыновей, и всю свою любовь он отдавал этому мальчику, способностям которого, казалось, нет предела. С какой лёгкостью он усваивал самые сложные объяснения из математики, физики, химии. Какими великолепными лингвистическими способностями наделила его природа. В свои одиннадцать лет он свободно мог говорить и писать по-финикийски, он выучил вавилонскую клинопись и египетские иероглифы, любое объяснение он запоминал с первого раза… И при всём при этом – никакого рвения, никакого желания углублять полученные знания, поставить опыт, выдвинуть научную гипотезу. Дай ему волю, он только и слушал бы всякие небылицы о богах и героях – тут он весь застывал, тут у него горели глаза… Эврисфей подозревал в душе, что мальчик втихомолку предаётся сочинительству – и одна только мысль об этом огорчала его ужасно. Геракл – вот кто был для мальчика героем, и разубедить его в этом не представлялось возможным. «Ибо, – печально думал Эврисфей, в то время как мальчик стоял возле него, стараясь удержать рвущееся дыхание, – мы все склонны обходиться собственным опытом, который при кратковременности нашего пребывания на земле никогда не может выйти за горизонт нашей собственной ограниченности. И только к старости, когда закат совсем уже близок, мы с вершины наших лет видим дальше и лучше всего – хотя изменить ничего уже не можем. И каждое поколение, надеясь только на себя, повторяет ошибки всех предыдущих поколений. Вот и мальчик, сын Майона, стремится поскорее встать на этот путь. „Геракл возвращается!“ Какое событие!.. Вот он дрожит от нетерпения, ему хочется, чтобы мы все, как он, понеслись навстречу великому герою. Что он должен был сделать на этот раз? Ах, да, привести Цербера. Это действительно интересное явление. Трёхголовый пёс. Эта природа! Она всё может. Пёс о трёх головах. Интересно, интересно. Он сделает об этом запись в своём дневнике и напишет, пожалуй, письмо Энлиль-надин-ахи, вавилонскому царю из династии Касситов – такому же, как он сам, страстному учёному-коллекционеру, и бездетному, как и он сам. Что ж, трёхголовый пёс…»

– Ты хочешь, чтобы я пошёл встречать твоего великого героя?

– Да, – сказал мальчик и прижал руки к груди. – Вы же обещали. Прошлый раз вы не показались даже, и он очень огорчился. Он думает, что вы его не любите, а другие говорят, что вы его боитесь. Но он совсем не злой. Вы видели его палицу? Она сделана из целого ствола маслины. А лук? Я не смог оттянуть тетиву даже на толщину мизинца. Он может из него попасть птице в голову на расстоянии в пятьдесят шагов – невероятно, правда? Встретьте его, пожалуйста, я вас очень прошу… Он уже близко.

Мальчик говорил, не умолкая, слова вырывались у него, одно обгоняя другое. «Ужасно, ужасно жалко», – подумал Эврисфей. Он действительно обещал, а обещания надо исполнять.

– Ладно, – сказал он, сдаваясь. – Пошли. Встретим великого героя Геракла и одно из чудес света – трёхголового пса. Но прежде чем идти, мой милый, скажи мне, что получится, если семнадцать возвести в квадрат, умножить на триста двадцать девять, и разделить на семь?

– Тринадцать тысяч пятьсот восемьдесят три, – ответил мальчик. – А теперь мы идём?

– Идём, – сказал Эврисфей и тяжело вздохнул.

* * *

Наконец-то!

Наконец они остались одни. Дело происходило вечером. Мальчик едва ли не силой утащил Геракла от зевак и любопытных, которые безо всякого стыда выпрашивали у великого героя сувениры. Казалось, ещё немного – и они выщиплют всю шерсть у Цербера, разберут на части лук и расколют на щепы знаменитую дубину – и, что самое удивительное, тон задавали женщины.

Но теперь всё уже позади. Теперь он принадлежит только ему самому, здесь, в этой пристройке, их никому не найти. Целых три дня разрешил Эврисфей провести Гераклу в стенах Микен. Он только попросил его в своей обычной шутливо-серьёзной манере не устраивать публичных выступлений.

– Отдохните, мой Геракл, – сказал он, смущая великого героя и всех окружающих этим непривычным для греческого уха обращением на «вы». – Отдохните и наберитесь сил. В этом последнем, предстоящем вам подвиге силы вам весьма и весьма пригодятся.

«Наконец-то!» Это мог бы сказать и сам герой. Даже у него, кажется, иссякли силы. Как он устал, и как он хочет есть.

– Слушай, – говорит он. – Слушай, малыш. Неужели у вас нет ничего посущественней той каши, которой меня накормили?

Конечно, есть. И вот уже перед Гераклом, как по волшебству, появляется копчёное мясо, прекрасная козлятина, которую мальчик просто уволок из погреба. И овощи принёс он, и рыбу, и свежий творог, и гирлянду чеснока, солёные грибы, маслины, засахаренные фрукты… Мальчик сидел и с восхищением смотрел, как всё это исчезало прямо на его глазах. И исчезло. Никогда бы он не поверил, что человек может съесть столько пищи, если бы не видел это собственными глазами. Поев, Геракл выпил огромную кружку воды и вытер руки куском теста.

– Всё, – сказал он. – Вот это праздник. А теперь…

– А теперь… – как эхо откликнулся мальчик, не сводя с него глаз.

– А теперь – спать.

И тут он увидел, как разочарование и обманутое ожидание наполнили глаза мальчика слезами, и что-то похожее на укор шевельнулось в его груди.

– Ты не представляешь даже, – сказал Геракл с какой-то извиняющейся нотой в голосе, – ты не представляешь даже, Мелезиген, мальчик, родившийся на берегах Мелеса, как я хочу спать. Ты просто не можешь этого себе представить. Мне кажется, что я в жизни не спал и получаса. А если и спал, то, как животное, у костра или в пещере, едва ли не на ходу – и всё это среди бесконечных, непрекращающихся дел. Только тебе я могу признаться, да и то если ты пообещаешь мне не болтать, – ты обещаешь? Так вот тебе я признаюсь – я устал чудовищно. Три дня! Нет, ты представляешь, – целых три дня мне не надо будет ни о чём думать, никуда идти, можно лежать, лежать, лежать – и можешь быть уверен, что я не двинусь с места все эти дни. Если только ты берёшься меня прокормить.

– Конечно, берусь, – сказал мальчик, и слёзы его высохли. – Конечно, берусь.

Подумать только, целых три дня! Да ради этого он берётся опустошить все запасы Эврисфея, хотя даже он – а может быть, точнее сказать, именно он – понимал, что этого не в состоянии сделать даже тысяча Гераклов в течение целого года.

– Конечно, – повторил он. – Ты даже не представляешь, какие у нас тут запасы. На десять лет. На двадцать. Царь изобрёл новый способ консервирования, который сохраняет продукты практически бессрочно. Ты знаешь его распоряжения? Каждый год десять процентов всего урожая идёт в запас. Масло и мясо, сушёные овощи, вино и сыры, копчёная рыба, фрукты маринованные и засахаренные – нет, мне и не перечесть всего. Так что не беспокойся, еда будет. Но, пожалуйста, не спи ещё минуту. Расскажи хотя бы, встретил ты Тезея или нет?

Глаза у Геракла слипались, словно их смазали мёдом. Он лежал на толстом войлочном ковре, раскинувшись во весь рост, расслабив все мышцы. Впервые за много лет он был счастлив, совершенно счастлив. «Может быть, в этом и счастье, – думал он. – Работать, приходить усталым, смывать грязь и пыль, сытно есть, а потом лежать так, вытянувшись, и отвечать на вопросы маленького мальчика, с восхищением взирающего на тебя. А, Геракл? Может быть, именно такая жизнь тебе нравится больше всего, признайся!»

– Что ты говоришь?

– Ты спишь? Ну прошу тебя, расскажи хоть что-нибудь. Знаешь, я каждый день выглядывал тебя с городской стены. Это я тебя первым увидел. И тут же побежал к царю. Я знаю, он тебя не любит. Это потому, что ты, как говорят, совершенно не уважаешь науки. Сам он помешан на науках, а ты, говорит он, не задумываясь, пожертвуешь любым манускриптом ради куска копчёного мяса. Он считает, что ты убил своего учителя Лина только потому, что ты не хотел учиться, а он не хотел тебе ставить хороших оценок. Он не считает тебя настоящим героем, потому что, говорит он, каждый герой является примером для подражания, а если все начнут подражать тебе, то науки заглохнут, и мы превратимся в дикарей. Но это не так, Геракл, ты же понимаешь. Вот я считаю тебя самым великим из всех людей, а ведь я учусь хорошо. Сам Эврисфей не может этого отрицать. Мне это нетрудно, совсем нетрудно. Ты знаешь, за сколько я выучил клинопись? За восемь недель, клянусь Зевсом. На прошлой неделе мы читали сказание о Гильгамеше. Ты знаешь, он ужасно похож на тебя – тоже наполовину бог, наполовину человек, настоящий герой. Ты меня слышишь? Геракл! Ну не спи ещё немного. А у Гильгамеша есть друг – ты слышишь меня, Геракл? – у него есть друг, огромный богатырь Энкиду… Ты слышишь меня? Ну ладно, я не буду тебе рассказывать о том, что мы прочитали на глиняных табличках, но перед тем как заснуть, скажи мне, скажи только одно – ты действительно встретил Тезея?

– Встретил, – пробормотал сквозь сон Геракл. – Встретил.

– И ты – но это нам рассказал специальный посланник афинского царя, – ты освободил его, верно?

– Да, – сказал Геракл. Он уже совсем спал. – Да…

– Скажи мне ещё одно лишь слово. Ты единственный, кто вернулся с того света, из Тартара? Как там…

– Холодно. Жуткий холод. Накрой меня. Я сплю.

– Он спит…

* * *

Голос, который я не узнал, донёсся до меня откуда-то из невероятных далей или глубин. Как если бы, скажем, я лежал на дне моря – так глухо он звучал и так долго пробивался ко мне. Я по-прежнему чувствовал самый собачий холод, какой только мыслимо изобрести для живого человека, но в то же время стал возвращаться к поверхности из тех глубин, где я, кажется, находился без моего ведома. Я нёсся к поверхности прямым путём, словно боясь опоздать на поезд, повторяя всё время – я не сплю, я не сплю. Но те, кто был на поверхности, похоже, не слышали меня до тех пор, пока я не вынырнул у них прямо под носом. А когда это случилось, я первым же делом подтвердил то, что они, может быть, не услышали раньше:

– Я не сплю.

Глаза у меня раскрылись, и я увидел перед собой лицо Кати. И тут я вполне мог снова закрыть глаза, потому что в ту же секунду, как я её увидел, я превратился в огромный механизм, состоящий из сплошных шестерёнок, и эти шестерёнки, как им и положено, закрутились – каждая со своей скоростью, зацепляя друг друга. Вся система пришла в движение и крутилась, крутилась на радость механикам всего мира, а для меня это движение и вращение выглядело так: Катя – она снимала у нас комнату, свободную комнату. (Почему у нас свободная комната? Откуда?) Отец говорит: «Помогая другим, ты всегда помогаешь себе. Не всё ли равно, кому она будет платить эти тридцать рублей в месяц, а комната пустая». Почему? Почему пустая? Потому что отец и мама уехали. Мамы нет, отца нет, мама говорит: «Катя тебе поможет». Значит, так – Катя, мама, отец. Их нет – мамы и отца. Когда Катя возвращается домой? Не раньше полуночи. «Сейчас полночь, передаём „Программу для полуночников“», неужели я лёг так рано? Полночь, июль, сейчас должно быть светло, но сейчас вовсе не светло, значит, задёрнуты шторы. Зачем? Катя, Катя, Катя – но ведь её не было. Когда её не было? Недавно. А кто был?… А-а, был Костя. Был Костя, я болен, шторы задёрнуты, полночь. Передаём музыкальный концерт «Для тех, кто не спит».

– Я не сплю.

– А ты спи, – говорит Катя. – Тебе уже не холодно?

Мне холодно, но уже меньше. И тут я замечаю, что на меня навалена целая гора всяких вещей. Эверест из одеял, пальто, и ещё, и ещё чего-то – всё это громоздится у меня на животе, и от одного вида этой величественной горы мне становится теплее.

– Хочешь морса?

И Катя даёт мне морс. Ещё одна шестерёнка прибавилась и тут же завертелась, прицепившись к другим.

Катя, морс, я уже пил морс, Костя мне давал морс, а кто его приготовил? Костина мама. Ужасно хорошая женщина, красивая, хотя и в очках. Всегда норовит тебя накормить до потери сознания или хотя бы напоить чаем; у них в доме – я имею в виду дом Кости – всегда кипит чайник и пьют чай до одурения. Хороший чай, только «экстра» или «высший сорт», тёмно-коричневый и пахнет очень приятно. У нас чай не пахнет. Катя, Катя, Катя…

– А где Костя?

– Сейчас придёт. Он пошёл за котом. Ты же просил принести кота.

– Я?

– Ну да. Ты спал и всё повторял какое-то имя. Я так поняла, что ты говоришь – Тимофей, Тимофей… Вот он и побежал.

Катя, Костя, Костина мама, коричневый чай, морс, Тимофей… (Это у них так зовут кошку. Именно кошку). Тим, Тимофей…

– Тимофей? – спрашиваю я. – С чего бы я звал Тимофея?

Катя задумывается. Она морщит лоб.

– Нет, – говорит она, – какое-то другое имя, но очень похожее. Сейчас, погоди, попробую вспомнить. Тимофей? Тевритей? Ну, попробуй, может, сам вспомнишь?

Но откуда я могу вспомнить то, о чём я не имею никакого представления? И в то же самое время что-то очень знакомое слышится мне в этих звуках… Евритей? Нет, это бессмыслица. И я начинаю вспоминать все имена, похожие на имя Тимофей. Ерофей? Но при чём тут Ерофей? Ни одного Ерофея в жизни я не знал.

Тогда что же? Евримей? Глупость. Эвмей? Это уже что-то. Эвмей, Эвмей…

– Эвмей? Это я говорил?

Катя думает. У неё очень красивое лицо, словно у мадонны. Нет, скорее она похожа на Венеру Боттичелли, но, конечно, Венера никогда не занималась академической греблей, а Катя – чемпион Европы по гребле в академической четвёрке. Правда, это случилось совсем недавно. Катя, гребля, чемпионат Европы… Гребля, гребля… Тут появляется ещё одна шестерёночка – маленькая такая, крошечная, – начинает крутиться, но никого до поры до времени не зацепляет. Шестерёночка называется академическая гребля. Запомним. Эвмей, Эвмей… Ага, так звали пастуха, к которому пришёл Одиссей, когда после долгих странствий вернулся на Итаку, к себе домой, на свой остров. А почему я вдруг вспомнил про это? Потому что я читал «Одиссею».

– Нет, – говорит наконец Катя. – Эвмей! Нет. Похоже, но то было подлиннее. Похоже, но я подумала, что Тимофей.

Зачем же я читал «Одиссею»? Ах да, для доклада о Гомере. Хотя это не моё чтение. Это Костино. Это он сходит с ума от Тита Ливия. Эвмей, раб царя Одиссея. Одиссей возвращается на Итаку, а там женихи пристают к его жене. Удивительно, зачем? Ей же было сто лет. Ну, сорок. Пожилая женщина. Совсем в годах. В возрасте. Почти что в преклонном. Как моя мама. Как Костина мама. Сорок лет или около того, совсем пожилая. Эвмей, свинопас. Меня это всё не должно интересовать, нет. Меня интересует Сетон-Томпсон. «Рассказы о животных», вы, конечно, их читали. Это – книга. Или его же – «Животные-герои». Я когда прочитал рассказ «Виннипегский волк», чуть не заплакал, честно. А «Джек – боевой конёк» – о зайце. Вернее, о диком кролике. Или тот рассказ о голубе по имени Арно, помните? С ума можно сойти. Или Даррелл – «Зоопарк в моём багаже». Это – книги. А «Одиссея»…

Ещё одно колёсико появилось, ещё одна шестерёнка. Но эта даже не крутилась, появилась, исчезла, снова появилась, снова исчезла. Одиссей, Эвмей, Гомер…

Шестерёночка закрутилась, зацепилась, значит, попала на место… Мой доклад в Эрмитаже – «Что мы знаем о Гомере?» Уже огромное количество шестерёнок вертелось – Катя, гребля, первенство Европы… Гомер, Одиссей, Эвмей… Тимофей… Эврисфей…

– Эврисфей?

– Ну, – говорит Катя. – Ну.

Это у неё вместо утверждения. Она никогда не скажет «да», но всегда – «ну»…

– Ну, – говорит она. – Этот самый. А я думала – Тимофей. А кто это?

– Кто – кто?

– Ну этот… который не Тимофей…

Она не придуривается, нет. Катя, я имею в виду. Нисколько. Не подумайте, что я задаюсь, но она ни черта не знает. Я хочу сказать, она не знает тысячи вещей. Я один раз начал что-то говорить о Рафаэле, а она говорит: «А я и не знала, – говорит, – что он ещё и художник. Я-то, – говорит, – думала, что он только поёт». Вы поняли? Я чуть не помер. На волосок был от смерти. То есть я подумал сначала, что она так шутит. Понятно? Я даже удивился – это и как шутка-то никуда не проходит. Но самое потрясающее было то, что она вовсе не шутила. Клянусь. Я же говорю – я чуть не умер.

Вы поняли? Она подумала, что Рафаэль ещё и рисует. Значит, она, чёрт бы её побрал, никогда не слышала о Рафаэле. Вернее, она именно слышала, но не о нём, а его самого. Того, который пел в кинофильме «Пусть говорят». Вы поняли? О каком-то занюханном певце – нет, вру, он неплохой певец, – о каком-то певце, пусть он даже пел бы, как сто тысяч соловьев, она слышала, а о Рафаэле – никогда. Да, это был номер. Я потратил, наверное, миллион слов, пока не убедил её, что это разные Рафаэли, но так ничего и не смог добиться. Она мне не поверила. Она, по моим наблюдениям, по уши влюблена в этого самого поющего Рафаэля; она приклеила его фотографию на обратную сторону зеркальца и больше смотрит на эту обратную сторону, чем в само стекло. Ну и ну. И, конечно, она ни слова не слышала ни о Гомере, ни об Одиссее, ни о каком-то там Эвмее. Я ей сказал как-то, что надо бы ей прочитать всё это, но тут она меня сразила. Я говорю ей: «Такие вещи…» Я имел в виду тогда то, что она никого не знала и слыхом не слыхивала – ни Рафаэля (кроме поющего), ни Тициана, ни Микеланджело, ни Леонардо да Винчи. (Знаете, как она называла его первое время? Ставлю тысячу рублей – не угадаете. Она звала его – Леонардо Давидович!) Никого она не знала. А когда я ей сказал, что такие вещи надо знать, она мне в ответ: «А зачем?» Вы поняли? Я оторопел. «Как, – говорю, – зачем?!» А она: «А вот, – говорит, – так. Зачем я это должна знать? Где мне это нужно? Что, – говорит, – я с твоим Леонардо Давидовичем буду делать? Если бы, – говорит, – это было бы нужно, нам об этом сказали бы в техникуме». Она окончила физкультурный техникум и, по-моему, порядком воображала (я имею в виду Катю). А может быть, она просто обиделась. Я даже думаю, что она определённо обиделась – не из-за того, что она, как оказалось, совсем – ну на все сто процентов! – не слышала о живописи (это, по-моему, её просто не задело), а из-за Рафаэля. Из-за того, что есть ещё один, который кому-то известен, пусть даже этот кто-то – такой мальчишка, как я.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации