Читать книгу "Ангел истории. Пролетая над руинами старого мира"
Автор книги: Вальтер Беньямин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Роза ветров успеха
Укоренившимся предрассудком является мысль, что ключом к успеху является воля. Да, если бы успех находился только на линии единичного существования и не являлся бы также выражением того, как это существование взаимодействует с движением мира. Правда, это выражение имеет массу оговорок. Но разве эти оговорки менее уместны по отношению к самому единичному существованию и движению мира?
Так что успех, который с удовольствием отбрасывают как слепую игру случая, на самом деле есть выражение возможностей этого мира. Успех – это каприз мировой истории. Так что он имеет весьма небольшое отношение к воле, которая за ним гоняется. И вообще его подлинная натура проявляется совсем не в причинах, которые к нему приводят, а в фигурах людей, определяемых им. Это его любимцы, и он узнается по ним. Его сыновья и пасынки. Капризу мировой истории соответствует идиосинкразия в отдельном случае. Отдавать себе в этом отчет – это было с давних пор прерогативой комического, справедливость его не есть божественный промысел, а результат бесчисленных просчетов, которые в конце концов благодаря последней маленькой ошибке выводят все-таки к точному результату.
Но где находится идиосинкразия субъекта? Она в убеждении. Деловой человек, который не имеет идиосинкразии, живет без убеждений: жизнь и мышление уже давно превратили их для него в мудрость, как мельничные жернова растирают зерно в муку. Комическая фигура никогда не бывает мудрой. Это шельма, плут, дурак, недотепа, но какой бы она ни была – этот мир подходит для нее как влитой. Для нее успех – это не счастье, а неуспех не беда. Она вообще не интересуется судьбой, мифом, роком. Ее ключ – это математическая фигура, сконструированная вокруг успеха и убеждений. Роза ветров успеха.
Успех при отказе от каких-либо убеждений. Нормальный случай успеха – Хлестаков или хвастун-самозванец. Самозванец движим в ситуации как медиум. Ситуация даже имена себе выбирает в угоду миру.
Успех при согласии на любое убеждение. Гений успеха. Швейк или счастливчик. Счастливчик – это честный человек, он хочет, чтобы всем было хорошо. «Счастливый Ганс» меняется с любым, кто пожелает.
Отсутствие успеха при согласии на любые убеждения. Нормальный случай неуспеха – «Бювар и Пекюше» или обыватель. Обыватель – это мученик какого бы то ни было убеждения от Лао-цзы до Рудольфа Штайнера. Но на каждое «только четверть часика».
Отсутствие успеха при отказе от каких-либо убеждений. Гений неуспеха – это Чаплин или Шлемиль. Шлемиль не возражает ни против чего, он спотыкается только о собственные ноги. Он единственный ангел мира, который подходит для этой земли.
Вот роза ветров для определения всех хороших и противных ветров, которые играют человеческим существованием. Нет другого выхода, как определить ее место пересечения осей, пункт, совершенно индифферентный к успеху и неуспеху. В этом месте Дон Кихот у себя дома, человек единственного убеждения, история которого учит, что в этом лучшем или худшем из всех мыслимых миров– впрочем, он и немыслим – убеждение, что правда, все написанное в рыцарских романах, делает счастливым набитого дурака, если это его убеждение.
Упражнение
То, что школьник утром знает наизусть содержание книги, положенной под подушку, что Господь дает его своим во сне и что во время паузы происходит творческий процесс запоминания, азбука всякого мастерства и его отличительный знак. Это награда, которой боги предпослали трудовой пот. Потому что работа, обещающая успех, – это детская игра по сравнению с тем, что сулит счастье. Так Растелли движением мизинца вызвал мяч, который вскочил на него, как птица. Десятилетние упражнения, предшествовавшие этому, в действительности не «подчинили себе» ни тело, ни мяч, а лишь привели к тому, что то и другое объединилось у него за спиной.
Усердием и усилиями довести мастера до грани изнеможения, так что в конце концов все тело и каждый член могут действовать по собственному разумению, – это и есть упражнение. Успех заключается в том, что воля внутри организма раз и навсегда отступает в пользу одного органа, например руки. Так бывает, что после долгих поисков человек решает забыть о том, что он потерял, а потом однажды в то время, как он ищет что-то другое, потерянное прежде вдруг оказывается у него в руках. Рука заинтересовалась предметом и в ту же минуту с ним слилась.

Вальтер Беньямин в конце 1930-х годов. Будучи евреем, антифашистом и левым радикалом, Беньямин после прихода к власти нацистов в Германии эмигрировал во Францию. После оккупации Франции в 1940 году собирался выехать через Испанию в США, однако на пограничном пункте с Испанией, в Портбоу, ему было заявлено, что лица, не имеющие визы, должны быть возвращены во Францию. Беньямину было разрешено переночевать в местной гостинице, где он в ночь с 26 на 27 сентября 1940 года покончил жизнь самоубийством
Не забывай самого лучшего
Один известный мне человек был точным и добросовестным в несчастливейший период своей жизни. Он ничего не забывал. Все дела держал в голове до мелочей, если намечалась встреча, всегда помнил о ней, был сама пунктуальность. Его жизненный путь был как будто вымощен, в нем не было ни одной щелочки, где время пропадало бы впустую. И так продолжалось какое-то время.
Затем появились обстоятельства, которые изменили жизнь этого человека. Началось с того, что он ликвидировал часы. Он стал тренироваться в опаздывании, и, когда другой уже ушел, он садился и начинал ждать. Желая что-то взять в руки, он этого не находил, если он намеревался где-то навести порядок, то рядом возникали горы мусора.
Когда он подходил к своему письменному столу, то казалось, что там уже кто-то хозяйничал. На самом деле это он сам все разрушил и перепутал, и, стремясь что-то обнаружить, он тотчас оказывался заблокированным, как дети во время игры, как дети, которые что– то прячут, а потом находят забытое в карманах, в песке или ящике стола, так получалось и у него не только в мыслях, но и в жизни.
К нему приходили друзья, когда он меньше всего думал о них и больше всего в них нуждался, и его подарки – не очень ценные – были так вовремя, как будто пути Господни были у него в руках. Тогда он с удовольствием вспоминал сказку о пастушонке, которого однажды в воскресенье пустили на гору с сокровищами, дав при этом таинственное напутствие: «Не забудь самое лучшее!» В эти времена ему жилось неплохо. С немногим он справлялся, а думал, что не справлялся ни с чем.
Привычка и внимание
Важнейшее среди всех человеческих свойств, говорит Гёте, – это внимание. Однако первое место оно делит с привычкой, которая с самого начала конкурирует с ним. Всякое внимание должно кончаться привычкой, чтобы не взорвать человека, всякая привычка должна нарушаться вниманием, чтобы человек не оказался парализованным. Внимательно посмотреть и привыкнуть. Протестовать и принять – это гребень и спад волны в море человеческой души. Но в этом море бывает и затишье. Нет сомнения в том, что человек, который целиком сконцентрировался на своих мучительных мыслях, на боли и ее приступах, может стать жертвой самого слабого шума, бормотания, жужжания насекомого, которого внимательное и чуткое ухо вообще не услышит.
Считается, что, чем более сосредоточена душа, тем легче ее отвлечь. Но ведь это вслушивание есть не столько конец, сколько высшее напряжение внимания, момент, когда из собственных ее недр возникает привычка. Разве не так? Это жужжание или гудение есть порог, который незаметно перешла душа. Как будто она не собирается возвращаться в обычный мир, она живет теперь в другом, где боль определяет все.
Внимание и боль дополняют друг друга. Но и у привычки есть дополнение, порог, который мы переходим во сне. То, что происходит с нами во сне, – это новый невиданный внимательный взгляд, который пробивается в лоне привычки. Впечатления дня, надоевшие речи, осадок, задержавшийся во взгляде, биение пульса собственной крови, то, что было прежде незамечено, в искаженном виде, с преувеличенной ясностью составляет фактуру сна. Во сне нет ни удивления, ни боли, нет забвения, потому что то и другое заключает в себе свою противоположность, как гребень и спад волны сливаются в затишье.
Под гору
Слово «потрясение» надоело слышать. Теперь стоит что-то сказать в его честь. Оно ни на минуту не отходит от чувственности и прежде всего означает одно: потрясение приводит к крушению. Те, кто по поводу каждой премьеры и каждого нового впечатления уверяет нас, что они потрясены, хотят ли они сказать, что с ними произошла катастрофа? Ах, фраза, существовавшая до того, существует и после. Да и как она могла бы себе позволить паузу, за которой и может последовать катастрофа?
Никогда еще человек не ощущал ее так ясно, как Марсель Пруст в момент смерти бабушки, которая была для него потрясением, но смертью как бы нереальной до того момента, когда он перед сном, снимая ботинки, вдруг заплакал. Почему? Потому что он нагнулся. Так тело может пробудить глубокую боль, также может пробудить и мысль. И тому и другому требуется одиночество.
Кто когда-то поднимался в гору в одиночестве, добрался до верха измученный, чтобы тотчас повернуть назад и начать спускаться, когда каждый шаг потрясал все его тело, для того растворилось время, рухнули все перегородки внутри, и он пробирался по гравию мгновений как во сне. Иногда он хотел бы остановиться, но не может. Кто знает, что его потрясает: мысли или трудная дорога. Его тело стало калейдоскопом, который при каждом движении показывает меняющиеся образы правды.
Маленькие фрагменты об искусстве
Читать романы
Не все книги читаются одинаково. Романы, например, существуют для того, чтобы их глотать. Такое чтение – это наслаждение слияния. Читатель не просто ставит себя на место героя, но сливается со всем, что с тем происходит. Наглядный рассказ об этом – аппетитное оформление, в котором все это попадает на стол как питательное блюдо. Правда, здесь есть и сырая пища – опыт, точно так же, как сырая пища есть и для желудка – опыт на собственной шкуре. Но искусство романа, как и кулинарное искусство, начинается за пределами сырой пищи. И сколько тут питательных веществ, в сырой пище неудобоваримых! Сколько впечатлений, читать о которых очень неплохо, но не получать их реально. Они могут быть привлекательны для человека, который никогда не выдержал бы их в жизни.
Короче говоря, если существует муза романа – десятая, – то она имеет эмблему кухонной феи. Она поднимает мир из положения сырого продукта, чтобы создать для него съедобное, чтобы пробудить в нем вкус-Пускай читают газету во время еды, если это так уж необходимо. Но только не роман. Это два дела, которые несовместимы.
Искусство рассказа
Каждое утро знакомит нас с новостями земли. И все же нам не хватает примечательных историй. Почему это так? Потому что ни одно событие не доходит до нас без подробнейших объяснений. Иными словами, почти ничто из происходящего не становится предметом рассказа, все отдано информации. Теперь уже требуется большое искусство, чтобы, рассказывая историю, удержаться от объяснений. Мастерами в этом были древние во главе с Геродотом. В четырнадцатой главе третьей книги его «Истории» есть рассказ о Псаммените.
Когда египетский царь Псамменит был разгромлен и пленен царем персов Камбисом, Камбис сделал все, чтобы унизить пленника. Он приказал посадить Псамменита у дороги, по которой проходило триумфальное шествие персов. А потом он устроил так, чтобы мимо пленника дочь его, теперь служанка, шла с кувшином к колодцу. Когда все египтяне стали жаловаться и убиваться, один Псамменит стоял неподвижно и безмолвно, устремив взгляд в землю; и когда вскоре после этого он увидел, как его сына ведут на казнь, он также не сделал ни одного движения. Но позднее, узнав среди пленных своего слугу, старого бедного человека, он стал бить себя кулаками по голове в знак глубокого горя.
На этой истории видно, каким должен быть настоящий рассказ. Ценность информации кончается в тот момент, когда она теряет новизну. Она живет один момент. Она должна целиком отдать себя моменту и, не теряя времени, все объяснить. С рассказом по-другому, он не тратит себя. Он сохраняет свою силу, сконцентрированную внутри, и способен развернуться много времени спустя.
Так, Монтень вновь обратился к истории египетского царя и задался вопросом: почему он стал горевать только при виде слуги, а не раньше? Монтень отвечает: «Он был так переполнен печалью, что нужна была еще только последняя капля, чтобы прорвать плотину».
Можно так понять эту историю. Но и для других объяснений есть основания. С ними может познакомиться каждый, кто задаст вопрос Монтеня в кругу друзей. Один из моих сказал, например: «Царя не волнует судьба царства, потому что это его собственная судьба». Вот другое мнение: «На сцене нас волнует многое, к чему мы равнодушны в жизни. Слуга для царя всего лишь актер». И третье: «Великая боль накапливается и прорывается в момент, когда спадает напряжение. Появление слуги стало таким моментом». «Если бы эта история произошла сегодня, то все газеты писали бы, что Псамменит больше любил слугу, чем собственных детей».
Разумеется, любой репортер объяснил бы историю в один момент. У Геродота нет ни слова объяснений. Абсолютно сухой отчет. Потому эта история из Древнего Египта и сегодня еше в состоянии вызывать удивление и потребность подумать. Она похожа на семена, тысячелетия находившиеся в безвоздушном пространстве пирамид и сохранившие всхожесть до наших дней.
По завершении
Часто возникновение великих произведений отождествляют с образом рождения. Этот образ диалектический, он рассматривает процесс с двух сторон. Одна связана с творческим зачатием и подразумевает женское начало. Это женское начало исчерпывает себя в завершении. Оно порождает произведение и отмирает. То, что умирает в мастере по завершении творения, – это та его часть, в которой произошло зачатие.
Однако в завершении произведения – и это касается уже другой стороны процесса – нет ничего мертвого. Оно не достигается извне, шлифовка и улучшения здесь не помогут. Оно происходит внутри самого произведения. И здесь также речь идет о рождении. В процессе завершения произведение вновь порождает своего создателя. Не в соответствии со своей женственностью, в которой произошло зачатие, но согласно своему мужскому элементу.
Создатель вдохновенно перегоняет природу, потому что этим существованием, которое он впервые познал в темной глубине материнского лона, он обязан более светлому царству. Не там его родина, где он родился, но он появился на свет там, где его родина. Он мужской первенец произведения, которое он зачал когда-то.
Взгляд на новую Россию
Москва
1Быстрее чем саму Москву, учишься в Москве видеть Берлин. Для того, кто возвращается домой из России, город выглядит словно свежевымытый. Нет ни грязи, ни снега. Улицы в действительности кажутся ему безнадежно чистыми и выметенными, словно на рисунках Гроса. И жизненная правда его типажей становится также очевидной. С образом города и людей дело обстоит не иначе, чем с образом состояния духа: новый взгляд на них оказывается самым несомненным результатом визита в Россию. Как бы ни были малы знания об этой стране – теперь ты умеешь наблюдать и оценивать Европу с осознанным знанием того, что происходит в России. Это первое, что получает наблюдательный европеец в России. С другой стороны, именно поэтому путешествие оказывается такой четкой проверкой для тех, кто его совершает. Каждый оказывается вынужденным занять свою позицию.
Правда, по сути, единственная порука правильного понимания – занять позицию еще до приезда. Увидеть что-либо именно в России может только тот, кто определился. В поворотный момент исторических событий, если не определяемый, то означенный фактом «Советская Россия», совершенно невозможно обсуждать, какая действительность лучше или же чья воля направлена в лучшую сторону. Речь может быть только о том, какая действительность внутренне конвергентна правде? Какая правда внутренне готова сойтись с действительностью? Только тот, кто даст на это ясный ответ, «объективен». Не по отношению к своим современникам (не в этом дело), а по отношению к событиям (это решающий момент).
Постигнуть конкретное может лишь тот, кто в решении заключил с миром диалектический мирный договор. Однако тот, кто хочет решиться «опираясь на факты», поддержки у фактов не найдет. Возвращаясь домой, обнаруживаешь прежде всего вот что: Берлин – пустынный для людей город. Люди и группы людей, двигающиеся по его улицам, окружены одиночеством. Несказанной кажется берлинская роскошь. А она начинается уже на асфальте. Потому что ширина тротуаров поистине царская. Они превращают последнего замухрышку в гранда, прогуливающегося по террасе своего дворца. Величественным одиночеством, величественной пустынностью наполнены берлинские улицы. Не только на западе. В Москве есть два-три места, где можно продвигаться без той тактики протискивания и лавирования, которую приходится осваивать в первую неделю (вместе с техникой хождения по льду). Когда входишь в Столешников, можно вздохнуть: здесь можно спокойно останавливаться перед витринами и идти своей дорогой, не включаясь в лавирование, к которому приучил большинство узкий тротуар. Однако насколько наполнена эта узкая, запруженная не только людьми полоска и насколько вымершим и пустым оказывается Берлин!
В Москве товар везде выпирает из домов, висит на заборах, прислоняется к решетчатым оградам, лежит на мостовых. Через каждые пятьдесят метров стоят женщины с сигаретами, женщины с фруктами, женщины со сладостями. Рядом корзинка с товаром, иногда на маленьких санках. Пестрый шерстяной платок защищает яблоки или апельсины от холода, две штуки – как образец – лежат сверху. Тут же сахарные фигурки, орехи, конфеты. Выглядит так, будто бабушка собрала в доме все, чем можно порадовать внуков. И вот остановилась по пути, чтобы передохнуть. Берлинским улицам не знакомы такие торговые точки с санками, мешками, тележками и корзинами. В сравнении с московскими они выглядят словно только что подметенная пустая гоночная трасса, по которой безрадостно мчится группа участников шестидневной гонки.
2Кажется, будто город открывается уже на вокзале. Киоски, уличные фонари, кварталы домов кристаллизуются в неповторимые фигуры. Однако все обращается в прах, как только я принимаюсь искать название. Я должен ретироваться… Поначалу не видишь ничего, кроме снега, грязного, уже слежавшегося, и чистого, который потихоньку добавляется. Сразу по прибытии возвращаешься в детство. Ходить по толстому льду, покрывающему эти улицы, надо учиться заново. Хаос домов настолько непроницаем, что воспринимаешь только то, что ошеломляет взор. Транспарант с надписью «Кефир» горит в вечернем полумраке. Я запоминаю ее, как будто Тверская, старая дорога на Тверь, на которой я сейчас нахожусь, все еще действительно старый тракт, и вокруг пустота.
Прежде чем я открыл истинную топографию Москвы, увидел ее настоящую реку, нашел ее настоящие холмы, каждая магистраль была для меня спорной рекой, каждый номер дома – тригонометрическим сигналом, а каждая из ее огромных площадей – озером. Только каждый шаг при этом делать приходится, как уже говорилось, по льду. И как только слышишь одно из этих названий, фантазия мгновенно воздвигает вокруг этого звука целый квартал. Он еще долго будет сопротивляться возникшей позднее реальности и упрямо оставаться в ней, словно стеклянное сооружение.
В этом городе поначалу множество пограничных шлагбаумов. Но однажды ворота, церковь, которые были до того границей новой местности, неожиданно становятся серединой. И тогда город превращается для новичка в лабиринт. Улицы, которые по его мнению были в разных местах, схлестываются вместе на одном из углов, как вожжи от пары лошадей в кулаке кучера. В какое количество топографических ловушек он попадает, можно показать во всей захватывающей последовательности только в кино: город переходит против него в оборону, маскируется, спасается бегством, устраивает заговоры, заманивает в свои кольца, заставляя пробегать их до изнеможения. (Это можно истолковать и очень практично: для приезжих в больших городах в сезон следовало бы показывать «ориентирующие фильмы.) Однако в конце концов побеждают карты и планы: вечером в постели фантазия жонглирует настоящими домами, парками и улицами.
Зимняя Москва – тихий город. Тихо работает огромный механизм уличной суетни. Это от снега. Но это и от отсталости транспорта. Автомобильные гудки определяют оркестр большого города. Но в Москве пока немного автомобилей. Они появляются только на свадьбы, погребения и для решения срочных правительственных поручений. Правда, по вечерам они включают более яркие огни, чем это разрешено в каком-нибудь другом большом городе. Снопы света так ослепляют, что тот, кто в него попал, беспомощно застывает на месте. Перед кремлевскими воротами стоят под слепящими фонарями часовые в вызывающих охристых меховых тулупах. Над ними поблескивает красная лампа, регулирующая движение через ворота. Все цвета Москвы сходятся здесь, во властном центре России, словно собранные призмой. Лучи света слишком сильных фар пронзают темноту. От них шарахаются лошади кавалеристов, у которых в Кремле большая площадка для выездки.
Пешеходы снуют между автомобилями и непослушными жеребцами. Длинные ряды саней, на которых вывозят снег. Отдельные всадники. Тихие стаи воронов опустились на снег. Глаза работают неизмеримо больше, чем уши. На белом фоне краски выглядят яркими до предела. Малейший цветной лоскуток начинает пылать на улице. На снегу лежат иллюстрированные книги; китайцы торгуют искусно сделанными бумажными веерами, а еще чаще бумажными змеями в форме экзотических глубоководных рыб. Изо дня в день царит атмосфера подготовки к детскому празднику.