Текст книги "Самсон и Самсониха (сборник)"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
ЦПКО им. Гинзбурга
Беллетристу бывает жаль растрачивать «жизненный материал» на мемуары. Как Брюсов когда-то сказал: «Сокровища, заложенные в чувстве, я берегу для творческих минут», так и все детали прошлых дней, оставшиеся в памяти, хороши для романа. Да и откуда еще взяться романическому чувству, если не из воспоминаний.
Бывают, однако, обстоятельства – чаще всего печальные, когда садишься записать что-то без вымысла, без всяких «сплавов», все как было, ибо метафорическое письмо в таких случаях неуместно.
Вот так и сейчас я собираюсь записать все, что помню, об одном июньском дне 1960 года. Точной даты нет, но, кажется, в середине месяца мне позвонил Илья Авербах, сотоварищ по Первому Ленинградскому мединституту. Мне было двадцать семь лет, а Илюше, который был на два курса младше, стало быть, двадцать пять. Я тогда работал в Москве консультантом областного противотуберкулезного диспансера, что и сейчас вроде бы располагается в том же доме на Божедомке. Питерец Илья, очевидно, был в Москве наездом.
– Старик, – сказал он, – хорошо бы встретиться.
– Обязательно встретимся, старик! – возопил я. – Встретимся в ЦПКО, в чешском пивном баре! Там сейчас все встречаются!
Он хмыкнул – видимо, не ждал такого приподнятого ответа на предложение. Он явно еще не знал, что моя жизнь в то лето приближалась к удивительному повороту. Через несколько дней должен был выйти шестой номер журнала «Юность» с первой частью моего романа «Коллеги». Не знаю, испытывал ли я тогда полное счастье, но уж эйфория-то разыгралась, как сейчас говорят, в полный рост.
По дороге в ЦПКО я зашел в «Юность», и там редактор Мэри Озерова дала мне на вычитку плотную пачку верстки седьмого номера со второй частью. Ну вот обалдеет Илья, подумал я. Вот будет хохма!
В 1956 году на территории больницы Эрисмана, где располагались клиники и учебные здания института, мы больше говорили о литературе, чем о медицине. «Оттепель» каждый месяц преподносила сюрпризы. Вот разыгрался шквал с «Не хлебом единым», вот вышла «Литературная Москва» со стихами Ахматовой и Заболоцкого. В периодике мелькали имена Слуцкого, Яшина, Эренбурга, Пастернака, Хемингуэя. В Доме культуры промкооперации, так называемой «Промке», куда мы ходили в литературный кружок, был устроен вечер культуры Франции. На сцене открылось кафе символистов, в котором читали стихи Бодлера и Рэмбо.
Авербах из всех кружковцев был самым продвинутым. Он курил трубку и первым стал говорить друзьям «старик». От него расходились еще вчера глубоко запрятанные в семейные архивы старых питерцев издания Серебряного века, вплоть до «Мира искусства» и «Аполлона». Вот на этой почве мы с ним сошлись, хотя в кружке ко мне многие относились снисходительно, считая провинциалом из Казани. Каковым я, собственно говоря, и был, если не считать двухгодичной жизни в «столице колымского края».
Не помню, как назывался тот летний, под тентами, ресторан, ну, допустим, «Злата Прага». Он остался в ЦПКО после чехословацкой выставки и стал популярным местом, потому что в нем без перебоев подавали «Праздрой» и жареные сосиски, шпикачки.
Авербах поджидал меня у входа в заведение. Он выглядел замечательно, загорелый и стройный. Сейчас, вспоминая его тогдашнюю внешность, приходит в голову, что он был похож на Жан-Поля Бельмондо – такое же узкое, губастое лицо со смеющимися глазами. Позднее, став известным кинорежиссером, он растерял это сходство, и глаза погасли. Однажды, после его преждевременной смерти, я увидел его во сне. Он был неживой, но вот такой же, как в тот день, загорелый, исполненный молодого здоровья и бельмондонистый. Проснувшись, я подумал, что души, быть может, каким-то образом отражают пик человеческой жизни.
– Привет! Там один друг занял для нас столик, – сказал Илья. – Если ты не возражаешь, конечно.
Друг уже из-за барьера махал нам рукой. Я увидел ярко-рыжего веснушчатого юнца, кажется, в настоящих американских джинсах, что было тогда чудом не меньшим, чем останки самолета У-2. Издалека ему на вид было лет шестнадцать, вблизи восемнадцать, на самом деле оказалось двадцать два.
– Алик, – представился он.
– Вася, – сказал я. Больше пока не требовалось. У Алика оказался тут знакомый официант. Он быстро принес нам по три кружки пива и блюдо шпикачек. Пир начался, как всегда, с анекдотов. «Хрущев пришел в Мавзолей с раскладушкой, Ильич ему говорит: «Добро пожаловать!» А Сталин злится: «У нас тут не общежитие!»
Илья тут же начал употреблять изобретенное им питерское новшество:
– Товарищ Вася, передайте, пожалуйста, товарища горчицу. Товарищ Алик, попросите у товарища официанта товарища вилку.
Свиток гранок из «Юности» жег мне карман пиджака. Наконец я вытащил этого товарища и положил на край стола.
– Это что там у тебя такое? – поинтересовался Авербах. – Неужели диссертацию уже накатал?
Я развернул перед ними эту «диссертацию» и сказал, что через неделю журнал с повестью будет в киосках.
– Фантастика, – пробормотал Илья. Он явно был ошеломлен.
– Мы живем в мире фантастики! – воскликнул Алик. Он явно был возбужден.
– Выходит так, что ты через неделю будешь автором «Юности». – Илья усмехнулся. – Настоящим советским писателем.
Возникла пауза. Мне было неловко. Я не знал, как себя вести в таких обстоятельствах. Признаться, даже и сейчас, сорок два года спустя, я не очень-то хорошо понимаю, как я должен был вести себя в тех обстоятельствах.
Алик просиял и пристукнул чешской кружкой по столу.
– Вот видишь, – обратился он к Илье, – это еще одна иллюстрация к тому, о чем мы с тобой говорили. Сейчас такая сложилась обстановка, что они не могут за нами всеми уследить. Нас слишком много, ребята. Такое получилось поколение: в ногу мало кто марширует, все тянут в стороны, выскакивают с разными сомнительными идейками то тут, то там. Особенно это касается больших городов. Ну как, скажите, начальству уследить за всеми пишущими, актерствующими, играющими джаз, поющими собственные песни под гитару, снимающими кино, когда никто всерьез не принимает эту идеологию? На самом деле, несмотря на разные зубодробительные фельетончики, наше время дает нам массу возможностей. Сейчас я вам расскажу одну сногсшибательную историю из своей собственной практики.
Все его веснушки пылали веселым огнем, а рыжая грива, казалось, приподнялась от внутреннего электричества. Несколько месяцев назад, спасаясь от зачисления в тунеядцы, он устроился на работу завклубом мотоциклетного завода в городе Коврове Калининской области. В его распоряжении оказался зрительный зал на пятьсот мест. Там он решил поставить несколько одноактных пьес Эжена Ионеску. Начал с «Лысой певицы». Вдвоем с одним другом сделали нехитрую декорацию: фанерный куб и в стороне здоровая палка, деревянный перпендикуляр; понимай как знаешь. Гладилин одолжил для спектакля свой знаменитый французский магнитофончик. Успех был сногсшибательный. Мотоциклетчики рыдали от восторга, а еще говорят, что массам недоступен модернизм. Потом поставили «Урок», а теперь уже репетируют «Стулья». Ну каково?! Так возник первый в Советском Союзе театр абсурда.
Естественно, перед каждым спектаклем он заряжал зрительный зал идеологией не менее абсурдной, чем пьесы.
– Уважаемые товарищи, – говорил он, – сегодня мы покажем вам яркий пример антибуржуазной сатиры, созданной молодым прогрессивным французским писателем Эженом Ионеску. Главное оружие товарища Ионеску – это смех. Именно с помощью смеха он срывает с современной разлагающейся буржуазии Запада ее псевдокрасивые одежды. Советский зритель, а особенно наш передовой рабочий класс, без труда поймет иносказательные приемы, к которым прибегает автор, чтобы обойти буржуазную цензуру. Он разберется, где наш друг и где наш враг.
Из Москвы стали приезжать актеры, друзья постановщика, и вскоре образовалось что-то вроде постоянной труппы. Вот недавно, например, на Раменском ликероводочном заводе их вознаградили за труды двумя ящиками отменной «зубровки».
Этот напиток Алик привез в Москву и устроил вечеринку для «нашего поколения». Был большой приход и большой подъем, можете не сомневаться. В разгаре события Алик сидел на подоконнике, как Долохов в «Войне и мире», спиной к улице и от смеха умудрился кувыркнуться с третьего этажа. Спасли его электрические провода и общая тренировка. Дело в том, что ведь он мастер спорта по скалолазанию, это вам многие подтвердят. Перевернувшись в воздухе, он схватился обеими руками за провода, а обеими ногами уперся в стену. Провода порвались, прошел сильный разряд, Алик замкнул на массу, но успел самортизировать.
– Чтобы вы перестали ржать, гады, посмотрите на мои ладони!
И мы увидели два поперечных темных шрама, пересекающих линии судьбы.
– Вот видите, братцы, – завершил свою байку Алик, – мы живем во времена исключительных возможностей, товарищи писатели.
В это время кто-то его позвал, он отошел к каким-то длинноволосым, очевидно художникам.
– Кто он такой, этот Алик? – спросил я Илью.
– Это Алик Гинзбург.
– Неужели тот самый?
– Вот именно.
Конечно, я уже слышал о нем. Вся молодая Москва в ту весну говорила об издателе рукописного журнала «Синтаксис». Вдруг он прогремел среди полной идеологической благодати, вроде бы возникшей после очередной встречи партии и правительства с представителями творческих союзов. В «Известиях» появился фельетон «Бездельники карабкаются на Парнас». Принадлежал он боевому перу небезызвестного тогда журналиста Юрия Иващенко. Даже и сейчас довольно отчетливо вспоминается эта фигура. Круглолицый и румяный, в очках с толстыми стеклами, пьянчуга слонялся по творческим клубам, подсаживался к столам, встревал во фрондерские разговоры, считался вроде бы «нормальным парнем» – и вдруг оказался доверенным лицом партии в деликатном деле разоблачения «бездельников», сиречь «модернистов» и «тунеядцев».
Развязные юнцы и их заводила А.Гинзбург, оказывается, вознамерились издавать литературный журнал в обход официального течения. Среди авторов были такие подозрительные люди московского дна, как Генрих Сапгир, Игорь Холин, Сергей Чудаков (до сих пор почему-то помнится одна из приведенных Иващенко сомнительных строк: «Полночно свечение Бухты Барахты»; как будто коктебельский ветер прошел), однако, увы, и некоторые уже известные молодые писатели не погнушались компанией, в частности Булат Окуджава и Белла Ахмадулина.
В принципе ничего страшного в этом фельетоне не было, за исключением некоторых глухих угроз, явно шедших от заказчика, все того же зловещего «комитета». Вскоре сквозь гудящую вату заглушек об Алике Гинзбурге заговорили и «клеветники» западных радиостанций. Атмосфера, стало быть, сгущалась, никто, однако, не предполагал, что последуют какие-нибудь серьезные решения. Ну, в крайнем случае вышлют из Москвы за пресловутое, всем осточертевшее уже «тунеядство», ну а потом выйдет какое-нибудь послабление.
В тот вечер в ЦПКО никто ни о чем плохом не думал. Происходило «кучкование», образовалась бродячая компания, началось шляние по Москве. Везде пели ранние песни Булата – «Ах, Арбат, мой Арбат», «Полночный троллейбус плывет по Москве» – и болтали без конца на тысяча и одну тему, как Евтушенко тогда писал: «О нашей молодости сборы, о эти яростные споры», и в разговорах этих самыми шумными и темпераментными были двое: еще один «протей» нового молодого урбанизма, востроглазый Сережа Чудаков и рыжий, огненный юнец, движитель богемы Алик Гинзбург. После той ночи я этого беззаботного юнца больше уже не встречал. Через две недели он был арестован и угодил в свою первую тюрьму на два года.
В принципе именно КГБ и партия втянули этого человека богемы в политическое подполье. В нормальном обществе такой рыжий и заводной мог бы стать лидером артистического движения, скандальным издателем, хозяином сенсационной галереи, ну, в крайнем случае вождем какой-нибудь вольтеровской революции парадоксов вроде Кон-Бендита. В советском обществе власть такого человека уже не отпускала, гнула и давила до конца. Его разработали на погашение, и его молодость была преждевременно успешно погашена. Отвечая на каждое унижение и насилие все более решительными актами сопротивления, он стал зэком, подпольщиком, проводником всех этих сахаровских и солженицынских сурово-жизненных идей.
В 1967-м мы с приятелем пришли к зданию народного суда возле Каланчевки, где шла псевдоюридическая расправа над «четверкой». В зал никого не пускали, однако удалось увидеть, как Алика вывели после приговора и посадили в «воронок». На несколько секунд мелькнуло передо мной его бледное лицо с застывшей иронической улыбкой. Так завершилось для него провозглашенное им в июне 1960-го «время больших возможностей».
Потом, в восьмидесятые, были встречи на Западе, но это из другой оперы.
Уже не менее пятнадцати лет нет Илюши Авербаха, теперь ушел Алик Гинзбург, однако не изгладился тот вечер в чехословацком ресторане в ЦПКО. В быстро исчезающем времени запечатлеваются ключевые сцены молодости и немолодости, старости и нестарости, подъема и унижения, которые, возможно, не пропадают из общего вневременного зачета в некоем пространстве жизни и нежизни.
Благодаря одной такой сцене и несмотря на столь редкие встречи, я могу сказать: «Я хорошо знал Алика Гинзбурга». То знакомство с ним, московским юнцом без страха и упрека, быть может, побудило меня написать «Звездный билет». Там тоже был один такой Алик.
2002
Трали-вали и гений
В начале года я нашел в своей почте пакет из Санкт-Петербурга. В нем оказался восьмисотстраничный том сочинений Юрия Казакова, изданный «Азбукой-классикой». Петербурженка Ирина Киселева, приславшая мне этот исключительный дар, в трогательной диагональной надписи писала, что шлет мне эту книгу «на память о друге». Я начал читать все то, что уже читал в те старые годы вроссыпь, в различных журнальных публикациях, и уже не мог оторваться от этих тридцати рассказов, тринадцати текстов «Северного дневника» и еще одной чертовой дюжины фрагментов, и не только потому, что все это относится к вершинам российской словесности, но и потому, что за всей этой прозой видел Юру, литературного кореша, с которым часто выпивали, нередко и бузили, несли смешной вздор и говорили о серьезном. Эффект присутствия рано умершего автора был сравним только с выдающимся фильмом Аркадия Кордона «Послушай, не идет ли дождь», в котором замечательный артист Петренко возродил Юрия Казакова.
Нельзя переоценить своевременность этого издания посреди моря разливанного литературной халтуры. Для возникновения нового поколения творческих читателей нужно постоянно напоминать о мастерах пятидесятых и шестидесятых, среди которых едва ли не первым был Казаков. Вот почему я посвящаю ему сейчас несколько небольших эссе.
По слуху и нюхуСреди различных признаков гениальности есть несколько довольно курьезных. Считается, например, что гения отличает гипертрофированное обоняние. Те, кто знал писателя Юрия Казакова, в этом никогда не усомнятся. У него нет ни одной прозы, в которую не влез бы его большой, с чуткими закрыльями нос.
Он помнит запах книг, по которым он, как ни странно, учился охотничьему ремеслу, помнит носом все, где побывал: на пристани пахнет рогожей, канатом, сырой гнилью и воблой, в незнакомую комнату какую-нибудь зайдет и тут же отмечает, что пахнет пылью, аптекой и старыми обоями, в принципе «каждая вещь – пахнет!».
Интересно, как он соединяет обоняние с другими чувствами; вот две цитаты: «…запахов было множество, и все они звучали как музыка, все они громко заявляли о себе…»; «…каждый звук рождал какие-то искры и смутные запахи, как капля рождает дрожь воды…».
Пахнут не только органические вещества, пахнут металлы, механизмы: «…возле машинного отделения сладко, мягко пахнет паром, начищенной медью и утробным машинным теплом…»; «…в сторожке пахнет бензином, дорогой, сапогами…»
Герой осенней ночью в дубовых лесах встречает любимую, приехавшую с Севера. Он говорит ей: «Понюхай, как пахнет!» Она отвечает: «Пахнет вином». Он уточняет: «Это листья». Почти в каждом рассказе вы найдете перечисление остро пахнущих вещей. Матросы рыболовного траулера («На Мурманской банке», 1962) переглядываются: повсюду бродит носатый писатель, нюхает: «…пахло рыбой, смолой, водорослями, солью…» Если все пахнет, то пахнут и минералы. Крым, где маются в отпуске северные моряки, «пахнет так южно и древне» («Проклятый Север», 1964).
В 1964 году одна богемная компания в составе Ежова, Данелия, Казакова, Конецкого и автора этих строк начала писать киносценарий по «итальянскому методу», то есть впятером. Юра однажды всех удивил, сказав, что он уже написал первый эпизод. Там на пять страниц шли описания свежесколоченного причала для лодок вкупе со всевозможными запахами заболоченного озера, сосновых досок, лодок, собак, ружей, сапог, словом, всего фирменного букета. Данелия сказал, что кино не передает запахов, поэтому и в сценарии они не нужны. Казаков обиделся. Без описания запахов актер не поймет, что играть, а режиссер, дорогой Гия, не сможет правильно снять эпизод.
Вспоминая его сейчас, мне кажется, что он всегда как бы принюхивался, и даже речь его перемежалась легким фырканьем носа. Непосредственно с темой обоняния связан его абсолютный шедевр «Арктур, гончий пес» (1957). Это история породистого охотничьего пса, чьи глаза с рождения были забиты бельмами. Он не знал зрения и жил только с помощью слуха и нюха. В рассказе он появился с обрывком веревки на шее. Таскаясь по помойкам и дворам, он приблудился к дому одинокого доктора. Тот вымыл его с мылом, протер мочалкой и просушил полотенцами. Пес полюбил запах этого человека, его звуковой контур и прикосновения его рук. Доктор оставил его в своем доме, надел на него ошейник с медной бляхой и дал ему имя одинокой голубой звезды – Арктур. Пес мог бы мирно жить в доме доктора, если бы поблизости не было леса. Именно там, в лесу, с ним случилось то, что придало всей его жизни «возвышенный и героический смысл». Там он учуял дичь, понял свое призвание и начал свой вдохновенный «гон», невзирая – да и взирать ему было нечем – на бесчисленные невидимые препятствия, раздирающие шкуру.
Автор, снимавший комнату в доме доктора, часто бывал в лесу вместе с Арктуром. Он жалел его, обращался к нему с монологами: «Ах, Арктур, бедный ты пес… не знаешь ты, что вокруг нас полно цветов…» – и восхищался псом, когда тот с восторженным лаем устремлялся на свою единственную стезю жизни. Нужно ли говорить о том, что однажды он не вернулся из леса? Через год автор, блуждая в лесу с ружьем, натолкнулся на его кости и на кожаный ошейник с медной бляхой. Осмотрев место трагедии, он понял, что произошло. Несясь во весь опор за какой-то неведомой, но прекрасной дичью, он налетел на острый, как пика, сук дерева и был пронзен насквозь.
Не будет преувеличением сказать, что этот небольшой рассказ, замешанный на густой прозе описаний всего живого, биологического и растительного, вкупе с человеческой особостью, в конце концов раскрывается в метафизику сущего. Трудно не представить себе судьбу Арктура как метафору человеческой расы, которая со своими пятью (всего лишь!) чувствами несется навстречу неведомому.
АвтопортретКонец пятидесятых годов в литературе соцреализма был временем ошеломляющего появления Казакова. К этому времени относится еще один его абсолютный шедевр, рассказ «Трали-вали». Будучи тогда молодым доктором, я тем не менее ревностно следил за молодой литературой. Помнится, этот рассказ вызвал основательную истерику в официальной прессе: критики признавали большой талант автора и лицемерно удивлялись: как с таким талантом он мог столь основательно исказить советского человека? За пределами официальщины рассказ о бакенщике Егоре вызвал бурный восторг.
Рассказ начинается виртуозной увертюрой изобразительных средств, в которой, как всегда у Казакова, звучат многочисленные запахи: «…с берегов тянет запахом земляники, сена, росистых кустов…»; «…а от воды пахнет глубиной, потаенностью…»
В принципе Егор – это не что иное, как автопортрет Казакова. Вот как он пишет о его внешности: «Егор крепок, кадыкаст, немного вял и слегка косолап». Всякий, кто знал Юру, скажет, что этими качествами обладал и писатель. Но дело не только во внешности. И до, и после рассказа Казаков шутливо отмахивался от всяких жизненных сложностей именно этой приговоркой: «А-а-а, все это трали-вали…» Егор любил покрасоваться во флотской мичманке. Любимым головным убором Юры была фуражка Тартуского университета с лакированным козырьком. Кстати, ведь и имена Егор и Юрий идут от одного корня. Дело, однако, не только во внешних приметах. Писателя и бакенщика роднит одно сокровенное свойство.
На протяжении всего рассказа автор подчеркивает грубоватость, неотесанность персонажа, а также его наивную, едва ли не детскую хитроватость, жадноватость, желание протащиться, то есть в основном захмелиться, как нынче говорят, «на халяву». Вот, например, изумительная сцена любовной охоты в стелющемся по лугам тумане. Впереди промелькнула и спряталась розовая косынка. «Стой! – дико вопит он. – Стой! Убью!» Любимая девушка Аленка со смехом и визгом убегает. Он настигает, валит на землю, и они забываются в счастливом объятии.
Столь же непосредственно выглядит сценка, когда на плес возле Егоровой сторожки высаживаются речные путешественники. Они просятся переночевать, и он с деланой неохотой, а на самом деле с жадным предвкушением пьянки («Егор очень молод, но уже пьяница») разрешает им остаться, надевает все свои военно-морские регалии, шутует и фиглярничает, чтобы получить лишний стакан водки.
Иногда среди ночи он оставляет спящую Аленку и уходит на реку. Им овладевает и сладкое, и пугающее чувство мировой тоски, кажется, что кто-то зовет его со звезд. Он пытается отрешиться от этого своим ленивым «трали-вали», однако уже чувствует, что его «затягивает». Пару раз в месяц какие-то неведомые силы заставляют его проявлять свой невероятный дар. Вдвоем с Аленкой они берут лодку и уплывают на середину реки. Там он, забыв про все на свете, начинает петь старые русские песни; девушка ему вторит. Оказывается, он обладает голосом удивительной силы и выразительности. «Стонет и плачет Егор, с глубокой мукой отдается пению… И дрожит его кадык, и скорбны губы».
Однажды, уже в середине семидесятых, я пригласил одну английскую славистку поужинать в ресторане Дома литераторов. Почти все столы в Дубовом зале были заняты дружно отдыхающими писателями. Столик, впрочем, нашелся благодаря моей устойчивой ресторанной репутации. Едва успели нам сервировать ужин, как в зале появился Казаков. Покачавшись немного в середине помещения и не ответив на приглашающие жесты ряда коллег, он направился прямо к нам; толстые очки, слегка набухший нос, постоянная его неопределенная улыбка на крупных губах; да, нужно отметить красивые очертания головы, он принадлежал к тем людям, которым ничуть не мешает лысина. Он был уже основательно «типси», как говорят англичане. Не дожидаясь приглашения, он оседлал стул, налил себе полный фужер, подцепил моей вилкой закуску. Глотая, жуя и снова глотая, он не прекращал говорить с каким-то странным напором, не давая мне ни малейшей возможности представить его моей спутнице.
– Слушай, старик, я сегодня такой, УХХ, рассказ придумал, УСС, понял? Вот вообрази, один чувак идет по дремучему, БОБЛ, лесу. Запахи вокруг, ИХИОХИ ОХЕННЫЕ. Вдруг видит – в чаще окна светятся, а там, БЛОБ, а там, вообрази, буфет с великим множеством, старик, ОХЕННООХИХ напитков, и там чувиха его встречает, ХУХ, обалденная, вот вроде твоего кадра; ты откуда, девушка?
– Это Присцилла, Юра, она из Англии, – сказал я.
– Вы заказывать, Юра, что-нибудь будете? – спросила, подходя, наша любимая официантка Рита.
Он тут же обхватил ее за кругленькую талию.
– Нет, Ритуля, я заказывать, НАФИОХУ, ничего не буду, а вот этот, который тут с кадром из Дании сидит, закажет мне, БЛБЛ, граф-ф-ффинчик.
Тут его кто-то, вроде бы Конецкий, потянул за рукав, и он перебазировался со своей историей о лесном чудо-буфете за другой стол.
– Кто это? – спросила потрясенная Присцилла. – Страшно сказать, но мне вдруг показалось, что это мой самый любимый русский писатель. Как? Это и есть Казаков?! Но как он может так шляться и нести эдакий вздор со своим Божьим даром?
– Перечитайте «Трали-вали», – посоветовал я. Что еще я мог сказать разволновавшейся англичанке?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.