Текст книги "Тринадцать поэтов. Портреты и публикации"
Автор книги: Василий Молодяков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«О, Господи, за то, что я не с ними, прости меня»
Михаил Струве
Льву Михайловичу Турчинскому
Михаил Струве. Страница книги «Стая» (1916) с авторской правкой
«Умер Михаил Александрович Струве, – писал 27 мая 1948 г. в парижской газете «Русские новости» Георгий Адамович. – “Миша” для всех его знавших, человек, которого всегда было приятно встретить, потому что он всегда был приветлив и благожелателен, даровитый поэт, порывистый, увлекающийся, чуть-чуть “не от мира сего”, чуть-чуть ветреный и рассеянный». До войны стихи и рассказы Михаила Струве публиковались едва ли во всех основных изданиях русского Парижа, после войны, когда он перешел на просоветские позиции, – преимущественно в «Русских новостях». Дмитрий Святополк-Мирский хвалил его как «умного и дисциплинированного поэта» и даже «самого интересного из молодых парижан». Зато Марк Слоним, которого Адамович обозвал «Святополком-Мирским для бедных», ругал: «ущербное, погибное начало резко выступает у несколько тяжелого поэта М. Струве»[37]37
Цитаты, за исключением особо отмеченных, заимствованы из биографической справки: Петербург в поэзии русской эмиграции (первая и вторая волна). СПб., 2006. С. 745–746. См. также статью В. П. Крейда: Словарь поэтов Русского Зарубежья. СПб., 1999. С. 232–233; здесь сказано, что Михаил Александрович был двоюродным братом Глеба Петровича Струве.
[Закрыть].
Михаил Александрович Струве (1890–1948) считался учеником и «соратником» Гумилева; другие видели в его стихах влияние Блока. Противоречия здесь нет. В середине 1900-х годов Струве входил в кружок молодых поэтов, сложившийся в богатой литературными традициями петербургской Шестой гимназии, где в разное время учились братья Владимир и Василий Гиппиусы, Александр Добролюбов, Сергей Городецкий, профессор-испанист Дмитрий Петров, блоковский друг Владимир Ивойлов, более известный под псевдонимом «Княжнин», артист-декламатор Владимир Чернявский, поэт Михаил Долинов. Стихи большинства из них вошли в сборник «Шестой гимназии ее ученики», выпущенный в 1912 г. к ее пятидесятилетию. Струве там нет, но он посвятил кружку повесть в стихах «Голубая птица», напечатанную в 1922 г. в берлинском журнале «Сполохи»:
Как Млечный путь струею мглистой,
Кружок питали символисты,
И прежде всех, конечно, Блок,
И пища та пошла на прок.
К сожалению, я знаю только эти четыре строки, а хотелось бы прочитать целиком.
С Блоком понятно, но при чем здесь Гумилев? Сборник «Шестой гимназии ее ученики» внешне похож на издания Цеха поэтов, перечень которых содержится на его последней странице[38]38
Подробнее: Два автографа блоковского друга // Молодяков В. Загадки Серебряного века. M., 2009. C. 309–310.
[Закрыть]. Кратчайший путь от гимназии в Цех, видимо, лежал через его «синдика» Городецкого, а также через Василия Гиппиуса, печатавшегося в «Гиперборее». Михаил Александрович познакомился с Гумилевым не в гимназические годы, а весной 1915 г., когда тот был отправлен с фронта в столицу лечиться. Первый сборник стихов Струве «Стая» – тонкая книжка в серой обложке – вышел под маркой «Гиперборея» год спустя. Рецензируя его в «Биржевых ведомостях» 30 сентября 1916 г., Гумилев писал: «Вот стихи хорошей школы. Читая их, забываешь, что М. Струве – поэт молодой и что «Стая» – его первая книга. Уверенность речи, четкость образов и стройность композиции заставляют принимать его стихи без оговорок». Юлий Айхенвальд в «Речи» еще 25 апреля назвал стихи той же книги «сухими и бледными», хотя и отметил, что «немногие из этих немногих отличаются бледностью интересной».
«Сухие и бледные» – пожалуй, самое точное определение стихов «Стаи». На общем фоне поэтических новинок 1916 г. она имела все основания затеряться. По настроению (не берусь выразиться точнее) «Стая» похожа на другой дебют того же года и того же круга – «Облака» Адамовича; видимо, оттуда и знакомство. Впрочем, в лучших ее стихах, точнее строках, можно почувствовать нечто вроде влияния Гумилева периода «Колчана», появившегося в том же году. Круг один, но какие разные темпераменты и стихи. Добавлю, что Михаил Александрович участвовал в таких «знаковых» коллективных сборниках, как «Альманах муз» (1916) и «Тринадцать поэтов» (1917), где совсем случайных людей не было.
В моем экземпляре «Стаи», полученном в 2012 г. в подарок от известнейшего собирателя русской поэзии Льва Михайловича Турчинского, содержится правка рукой автора. В стихотворении 1915 г. «Как все дома вблизи реки широкой…» об «убийцах и грабителях ночных», отправленных после суда в кандалах на каторгу, от руки дописаны заключительные строки (выделено курсивом), замененные в печатном тексте точками:
В пыли дорог, от века и доныне,
Идут, звеня.
О, Господи, за то, что я не с ними,
Прости меня.
Той же рукой к ним сделано примечание: «Вычеркнуто военным цензором. М. С».
Кому предназначалась эта запись? Дарственной надписи на книге нет, но на авантитуле написано (как будто другой рукой) «Для отзыва», а на обложке видны проставленный чернилами номер «4569» (видимо, «входящий») и еле читаемый штамп «22 мар<та> 1916». Следовательно, сборник был послан в какую-то редакцию. Судя по карандашным отчеркиваниям на полях, его прочитали. Рецензент? Может, Айхенвальд? Увы, из его отзыва мне были доступны только приведенные выше слова, процитированные в биографической справке о Струве. Надо найти полный текст рецензии, чтобы сопоставить с ним пометы. Тогда у меня будет еще и… если не автограф, то «следы чтения», как выражаются французские букинисты, Айхенвальда.
Останься Струве только автором «Стаи», он был бы безусловно и заслуженно забыт. Лучшие вещи он создал в эмиграции. В 1928 г. Адамович писал по поводу двух его стихотворений в «Современных записках»: «Стихи М. Струве интереснее человечески, чем литературно. Есть какое-то противоречие между глубокой душевной болью, сквозящей в них, и неоклассическим их стилем. Когда боль перевешивает, получается косноязычие, когда перевешивает надуманная стилизованная «ясность», получается нечто олеографически-плоское, но одно с другим не соединяется. Все-таки к этим стихам стоит прислушаться: в них изредка врываются ноты, напоминающие Анненского и отдаленно даже Некрасова, и есть в них иногда «пронзительная унылость», мало радостная, но не легко забываемая».
И длится вечер длинный,
И соблюден закон.
Струится запах винный,
И хлещет граммофон.
В дешевое веселье,
В копеечную дурь
Несется новоселье
На крыльях снежных бурь.
И самый небывалый
Приходит переплет,
И каждый трупик малый
Запишется на счет.
Знающие манеру и предпочтения Адамовича поймут, что это не ругательный отзыв и что стихи, с его точки зрения, скорее неплохие. В отличие, например, от «совсем ничтожных», о которых он пишет двумя абзацами ниже: «Если бы в них не было столько внешней, вычурной и никчемной ловкости, это не было бы так заметно. <…> Много заслуг у редакторов “Современных записок”, но, увы, заслуги открытия новых талантов им не припишет даже самый благожелательный из друзей их»[39]39
Обе цитаты: Адамович Г. Литературные заметки. Кн. 1. СПб., 2002. С. 86–87.
[Закрыть]. О чем это? О стихотворении Арсения Несмелова («имя, кажется, новое в нашей печати») «Шесть», опубликованном в том же номере.
В эмиграции книги стихов Михаил Струве так и не выпустил, хотя неоднократно анонсировал. Теперь такая книга есть: полсотни его стихотворений, включенных Романом Тименчиком и Владимиром Хазаном в антологию «Петербург в поэзии русской эмиграции (первая и вторая волна)», выпущенную в 2006 г. в «большой серии» «Новой библиотеки поэта». Авторы в ней расположены по алфавиту, но думаю, что следующая за Струве подборка Василия Сумбатова не случайно открывается стихотворением «Гиперборей»: «Приют прохожим молодым стихам – счастливых лет счастливая затея».
Петербург Струве – не «гранитный барин», не Фонтанка и Невский, а непарадные улицы Петроградской стороны вроде Зелениной, Пять углов, Пески, Лиговка, а то и вовсе Обводный канал. Населяют его не «Ахматова, Паллада, Саломея», а белошвейки, модистки, писаря, приказчики, студенты – но явно не из числа «белоподкладочников». Банальные, казалось бы, картины обыденной жизни становятся под его пером милыми и притягательными – в силу известных свойств памяти, пространства и времени. В эмиграции тема Петербурга стала для Струве одной из главных (хотя в «Стае» – ни одного «петербургского» стихотворения):
* * *
Как сень Казанского собора,
Мне в этом городе нужны
Дома, досчатые заборы
Той Петербургской стороны,
Где, что бы ни было на свете,
За днями дни твои идут,
Опора верная столетий,
Мещанский будничный уют!
* * *
Где веял ветер над пустыней
Воды холодной и песка,
Непогрешимость этих линий
Чертила точная рука.
Высоких замыслов начало,
Ученых книжников приют,
Здесь даже переулок малый
Академическим зовут.
«Суеречивый елеат»
Владимир Маккавейский
Алексею Павловичу Козыреву
Владимир Маккавейский. Инскрипт Райнеру Мариа Рильке на книге «Жизнь Марии» Рильке в переводе Маккавейского (1914)
Впервые о Владимире Николаевиче Маккавейском (1891–1920) я написал более двадцати лет назад в книге «Неизвестные поэты», когда его имя было известно лишь немногим библиофилам и любителям стихов. За прошедшие годы ситуация несколько изменилась. Знаток русского авангарда А. Е. Парнис опубликовал с примечаниями М. Л. Гаспарова причудливую поэму Маккавейского «Пандемониум Иеронима Нуля (Метафизическое обозрение)», написанную онегинской строфой[40]40
Гаспаров М. Л. Записи и выписки. М., 2002. С. 145–148.
[Закрыть]. «Избранные сочинения» его изданы в родном Киеве в 2000 г. отдельной книгой под редакцией В. В. Кравеца и С. Н. Руссовой тиражом в 300 экземпляров, с приложением замысловатых «исследований», но неудачной в полиграфическом отношении. Известный библиофил А. Ф. Марков посвятил Маккавейскому очерк, отнеся сборник его стихов «Стилос Александрии» (1918) к числу лучших находок своей коллекции[41]41
Марков А. Магия старой книги. М., 2004. С. 524–531.
[Закрыть]. Эстеты стали бравировать знанием его стихов – возможно, мы еще увидим моду на них.
Сын профессора Киевской духовной академии, Владимир Маккавейский был одной из самых красочных фигур литературного Киева в годы Первой мировой войны и революции. Эрудит и дэнди, изысканно одетый и внешне похожий на Бодлера, шутник и философ, он писал и переводил стихи, рисовал, владел искусством изысканной беседы, умея поражать и производить впечатление. Он сочинял сонеты-акростихи матери, брату, друзьям-поэтам Владимиру Эльснеру и Бенедикту Лившицу и даже Стефану Малларме. Щеголял экзотическими рифмами и трудными размерами, переводил Райнера Марию Рильке на русский, Блока и Вячеслава Иванова на французский, – но всё это оставалось как будто игрой, озорством, позой, хотя за позой проглядывало кое-что серьезное.
Может быть, из-за этой тяги к озорству Маккавейского нередко называли «дилетантом». Не понимаю, что означает это слово применительно к нему – он считал литературу своим призванием и стихом владел профессионально, не отличаясь от собратьев по перу, которых «дилетантами» не называют. Точнее, отличался – в лучшую сторону. «Редко можно было встретить, – вспоминал приятель его юности, поэт и критик Юрий Терапиано, – человека столь разносторонне одаренного. <…> На филологическом факультете он считался самым блестящим студентом, будущей знаменитостью. Его работа “Тип сверхчеловека в мировой литературе” была награждена золотой медалью. Он в совершенстве владел четырьмя языками и столь же хорошо знал греческий и латинский. Эрудиция Маккавейского была огромна; он был прекрасным графиком. Поступив после окончания университета в артиллерийское училище (началась Первая мировая война. – В. М.), он стал прекрасным артиллеристом. Казалось невероятным: Маккавейский – артиллерист, но и к математике у него были необыкновенные способности»[42]42
Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, 1953. С. 5–8.
[Закрыть].
Единственный поэтический сборник Владимир Николаевич озаглавил «Стилос Александрии», поставив в выходных данных – по-французски! – «Афины—Киев». Греческий колорит усиливала фамилия издателя Х. Д. Паппадопуло. Большой, почти журнальный формат, незамысловатые, хотя и стильные книжные украшения по рисункам автора и замысловатая издательская марка – всё это вроде не вяжется с Киевом времен гражданской войны. Хотя почему бы и нет?..
Открывающее «Стилос» короткое стихотворение многое проясняет:
Есть седина и есть услада
В том, что широк неверный шаг,
Что мумией легла Эллада
В александрийский саркофаг; —
И над вселенною недвижной —
От треволнения изъят —
С Потоком Жизней спорит книжно
Суеречивый елеат.
Изысканной четкости стиха мог бы, казалось, позавидовать Валерий Брюсов, а звучным архаическим словам – Вячеслав Иванов. Но как-то не получается увидеть за этим строгого мудреца, спорящего с «Потоком Жизней». Чем больше читаешь и перечитываешь книгу, тем осязаемей облик веселящегося маэстро:
Тебя, о Тишь неколебимых линий,
Елеи сон и мох паросских плит,
Тебя, о Тишь, проводит чрез триклиний
В таблинум мой привратник Гераклит.
Тут что ни строка, то нужен комментарий, особенно в наше время: о философской школе елеатов, последователей Зенона Элейского, о триклинии и таблинуме как деталях античной архитектуры… В пору классического образования многое не приходилось объяснять подробно, но эта нарочитость была «языком посвященных», который понятен лишь «своим». И если в эпоху символизма такие вещи воспринимались исключительно серьезно, то в стихах киевского «елеата» видишь прежде всего игру, скорее пародию, нежели подражание.
В архиве Вяч. Иванова, хранящемся в Отделе рукописей РГБ, я разыскал и опубликовал неизданный триптих сонетов Маккавейского «Пудреная роза», посвященный «Вячеславу Великолепному»[43]43
Маккавейский В. «У злата житниц и божниц…» // Новый журнал (Нью-Йорк). Кн. 215. Июнь 1999. С. 283–287 (публ. В. Э. Молодякова).
[Закрыть]. Стихи были посланы мэтру в мае 1914 г. вместе с переводом «Жизни Марии» Рильке и велеречивым письмом: «Обоснованное убеждение в Вашей терпимости позволяет мне верить, что Вы не пожелаете усмотреть в этих сонетах недостатка в пиетете, ибо балаган своею сменой марионеток не хочет и не может профанировать мистерии». Автор сообщал, что прилагаемые стихи – «вступление к будущему сборнику, скромное credo моего genr'a, посвящены Вам как автору “Розариума” (раздел в сборнике Вяч. Иванова «Cor ardens». – В. М.) лишь по контрасту».
«Пудреная роза» органично входит в общий ряд «пудреной» поэзии 1910-х годов. Но трудно представить себе нечто менее похожее на стихи Вячеслава Ивановича – не столько по форме, сколько по духу.
Я – твой певец, напудренный Орфей,
Принес тебе ларец твоих косметик,
Прося принять мой хрупкий мавзолей
Взамен учености его поэтик…
…Ты будешь цвесть на розовом консоле,
И я в такой же, как и ты, – неволе
Тебе однажды скромно принесу
Свои стихи манерного привета,
В розариум ученого поэта
Принесшая аркадскую росу!
Полагаю, что высокоученый и серьезный адресат рассердился или хотя бы возмутился. Ведь это откровенная пародия на его стихи! К тому же неизвестный киевлянин пишет, что собирается открыть ими свою книгу. Не знаю, что ответил Иванов и ответил ли вообще, но стихи остались неопубликованными. Книгу Владимир Николаевич выпустил только через четыре года, и в «Стилосе Александрии» «Пудреная роза» была бы не к месту.
Перевод «Жизни Марии», который Маккавейский снабдил обстоятельным предисловием, благожелательно оценивается знатоками и сейчас. Я был рад обнаружить его в одном московском интернет-магазине, к тому же «с автографом автора на немецком языке», как скупо говорилось в описании. Каково же было мое изумление, когда я получил скан страницы с дарственной надписью, каллиграфически выписанной красными чернилами на авантитуле экземпляра № 22:
Herrn / Rainer Maria Rilke / Hochachtungsvoll / Sein bescheidener / Übersetzer V. Makkaweisky
(Господину Райнеру Марии Рильке с величайшим почтением Ваш нижайший переводчик В. Маккавейский).
Дошел ли экземпляр до адресата, не знаю (ибо почему ушел от него?), но постранствовал он немало, поскольку на нем есть еще и печать Тургеневской библиотеки в Париже. Видимо, там его одели в черный библиотечный картонаж и – хвала! – сохранили не только переднюю, но и заднюю обложки.
Долгое время в стихах Маккавейского мне виделись пародии на Бенедикта Лившица – не столько на конкретные произведения, сколько на общий настрой и манеру. Вот «Павловск» Лившица (из книги «Болотная медуза»), опубликованный в 1915 г. и его приятелю наверняка известный:
Во цвель прудов ползут откосы,
А в портики – аквамарин,
Иль плещется плащом курносый
Выпуклолобый паладин?..
…Из Розового павильона,
Где слезы женские – вода,
Следить, сошла ли с небосклона
Твоя мальтийская звезда.
Маккавейскому, кажется, глубоко безразличны и император Павел, и парк в Павловске, и Мальтийский орден. То ли дело слово «аквамарин»:
О хладных глаз аквамарин,
Когда отравы были сладки
И медицейские облатки
Пророчили Екатерин…
«Медицейские» – от рода Медичи, но так и тянет прочитать «медицинские». Или «милицейские». Может, шутник-автор так и читал… Чувством юмора он не был обделен и манией величия не страдал:
И стилос сетует: пиши,
Благой не удостоен вести,
Свой реквием на палимпсесте
Трикрат исписанной души.
Достаточно ли этих милых забав, чтобы увидеть в их авторе нечто большее, чем еще одного из бесчисленных «напудренных Орфеев»? Некогда я назвал стихи Маккавейского «элегантными, но пустыми», от чего теперь отказываюсь. В них нет философской и историософской глубины, присущей стихам Лившица, но многие произведения Владимира Николаевича не только безукоризненны с формальной точки зрения, но и значительны по содержанию. Таково, например, стихотворение «Полька Второй империи», тоже требующее реального комментария, но красочно и, главное, всесторонее изображающее закат империи Луи-Наполеона. Впрочем, оно прекрасно читается и без примечаний:
О, политических плакатов
За модой мчащаяся полька!
Менье, рабочий час – и только
Наполеон из адвокатов…
Реалистические бредни —
Второромантиков манера;
Флоберы у Золя в передней,
Золя в передней у Флобера.
И жокей-клуб во власти сплина:
Портняжьей хитростью чреваты,
Ужель вы в этом виноваты,
Классические кринолины?
Ужель – газетному злословью
Вослед – на грани новолуний
Грешно четвертому сословью
Пророчествовать о Коммуне?
И запретить ручью абсента
Струиться весело в подвале
И власть осмелится едва ли,
Когда в подвале декаденты.
Но в Петербурге душегубец
С лицом воинственного мопса
Седых волос стремит трезубец
В столицу роскоши и Ропса.
Не тщетно чает ратный гений
Под звуки прусского оркестра
Ввести грамматику Де-Местра
В салон императриц Евгений; —
И знаю, скоро, очень скоро
Туда, гда барышни плясали,
Берлинская ворвется шпора,
Круша и Лувры, и Версали.
И поглотят за кружкой пива
Всех тех, кто подплывает близко,
Как карпов первого Франциска
С спиной от старости плешивой.
А Гамбетта едва ли кстати,
Врачуя грех Наполеона,
Из пожилого Илиона
Взовьется на аэростате.
Написано за две недели до Февральской революции. Случайно? Но вот посвящение этого стихотворения Бенедикту Лившицу случайным не назовешь.
Маккавейский как-то не без кокетства обронил:
Еще ли жребий мой не горек?
Одни акростихи надгробий…
На что ему немного позже строго и серьезно ответил Лившиц:
Насущный хлеб и сух, и горек,
Но трижды сух и горек хлеб,
Надломленный тобой, историк,
На конченном пиру судеб.
«Пир судеб» оказался трагическим для обоих. В мемуарах их общего друга Терапиано есть такой эпизод. Во время очередной обороны Киева весной 1918 г. на одной из улиц двое мальчишек-юнкеров никак не могли справиться с пушкой, весь расчет которой погиб. Мимо невозмутимо проходил высокий молодой человек в экзотической – кажется, леопардовой или скорее «под леопарда» – дохе с элегантным кожаным портфелем в руках, не обращая никакого внимания на стрельбу вокруг. Он молча снял доху, положил портфель на снег, отстранил их, навел пушку и приказал подавать снаряды. Изумленные юнкера подчинились. Молодой человек расстрелял весь боекомплект, но вполне профессионально подавил все огневые точки противника в зоне досягаемости. После этого надел доху, взял портфель и продожил путь. А на вопрос, куда он шел, спокойно ответил, что несет в типографию корректуру своего сборника стихов «Стилос Александрии».
Эта редкая книга представлена у меня в двух экземплярах. Несмотря на отсутствие автографов автора, оба весьма примечательны. На обложке первого владельческая запись известного киевского поэта Николая Николаевича Ушакова, земляка и младшего современника Маккавейского, ничем, однако, на него не похожего. На авантитуле второго – владельческая запись: Анны Абрамовны Шварц / Киев / 1920 год. На титульном листе более содержательный текст:
Ледяному Льву Минаевичу / Анна Глушкова / Киев / XII–21 г.
Одинаковый почерк показывает, что за прошедший год Анна Абрамовна сменила фамилию и семейное положение. Идентифицировать ее удалось не сразу, зато адресат нашелся легко. Это живший в то время в Киеве Лев Минаевич Пеньковский – автор вышедшей в 1918 г. в Харькове книги стихов «В саду души», стихотворение из которой «Спокойно и просто я встретился с вами…» стало популярным романсом, впоследствии известный переводчик западной и восточной поэзии[44]44
Подробнее: Молодяков В. «Мы только знакомы. Как странно…»: «Ледяной Лев Минаевич» и другие // Библиофилы России. Альманах. Т. IX. М., 2012. С. 182–192.
[Закрыть].
Романтическая история между «ледяным» Львом и Анной, расставшейся ради него с книгой Маккавейского, пока остается неясной, но, по крайней мере, известно, где искать. В ежегоднике Государственного литературного музея «Звено» за 2009 г. опубликовано сообщение Г. С. Зобина и В. Г. Крижевского «Цена каламбура (об одном из прототипов романа И. Ильфа и Е. Петрова ”Двенадцать стульев”)»[45]45
Зобин Г. С., Крижевский В. Г. Цена каламбура (об одном из прототипов романа И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев») // Звено. Вестник музейной жизни. 2009. М., 2010. С. 107–110.
[Закрыть]. В нем утверждается, что прототипом профессионального острослова Авессалома Изнуренкова был киевский поэт, а затем московский газетчик Михаил Иванович Глушков. Мне он был известен как автор книги стихов «Taedium vitae» («Отвращение к жизни»), выпущенной в 1922 г. киевским издательством И. М. Слуцкого. Вместе с появившимися там же и тогда же в похожем оформлении сборниками «Из топи блат» Бенедикта Лившица и «Осень мира» Николая Бернера эта миниатюрная книжечка образует как бы серию («как бы», потому что формального указания на это не было). Однако содержание ее – в полном соответствии с заглавием – показалось мне настолько скучным и депрессивным, что я с книжкой расстался. О чем теперь, исходя из контекста, жалею, поскольку его жену звали Анна. А это и есть наша героиня.
Зная по отдельности о киевлянине Михаиле Глушкове и киевлянке Анне Шварц, ставшей Глушковой, я, признаться, никак не мог сложить два и два, чтобы получить искомое четыре. Потребовалась заметка в «Звене», где сообщается, что Анна Глушкова – жена Михаила Глушкова. Правда, там нет ни ее девичьей фамилии, ни отчества, ни каких-либо иных сведений, кроме того, что она жила в Киеве, училась в гимназии и увлекалась современной поэзией. Удивительно, что соавторы заметки не узнали больше, ибо в рукописном отделе Гослитмузея хранится… ее дневник за 1917–1925 годы, переданный туда вторым из них.
Я не имел возможности ознакомиться с двумя тетрадями дневника, на страницах которого, уверен, найдутся ответы на многие вопросы, поскольку там могут встретиться не только Глушков и Пеньковский, но Маккавейский, Лившиц, Терапиано и многие другие. Зобин и Крижевский сообщают: «В дневнике очень много стихов самых разных авторов того времени – Блока, Брюсова, Гумилева, что, кроме всего прочего, позволяет рассматривать рукопись как типичный альбом Серебряного века. Для историка литературы такой дневник представляет интерес как довольно любопытный пример бытования поэзии в молодежной среде начала XX столетия – то, что сейчас принято называть “социологией чтения”. А вот историкам повседневности будут интересны те сердечные тайны, которые гимназистка Аня поверяла своему дневнику-альбому». Поправлю авторов: ее сердечные тайны будут интересны и историкам литературы, поскольку поэты влюблялись, ревновали и страдали, как и все молодые люди, если не сильнее.
В 1919 г. Маккавейский и Лившиц «печатно» встретились как минимум дважды – точнее, как минимум в двух значимых, достойных внимания изданиях.
Первое место встречи поэтов совершенно ожидаемо – изящно изданный киевский альманах «Гермес». Кроме них в отделе поэзии: Николай Маккавейский, Николай Асеев, Осип Мандельштам, Григорий Петников, Илья Эренбург (переводы из испанских поэтов), Николай Бернер, Натан Венгров и Юрий Терапиано с «Поэмой о смерти гроссмейстера Якова Молле», последнего главы ордена тамплиеров. Рядом «псевдотрагедия» Маккавейского «О Пьеро Убийце» (увы, в давней статье о нем в словаре «Русские писатели. 1800–1917» я по недостатку информации назвал ее «неопубликованной» и «необнаруженной») и его трактат «К вопросу: Искусство как предмет знания» с посвящением «моему другу Валентину Фердинандовичу Асмусу», впоследствии известному историку философии и эстетики. Проза Терапиано представлена этюдами «Гермес» и «Метемпсихозы Сатаны»: интерес к религиозной и оккультной тематике он сохранил до конца жизни.
Несмотря на хаос, царивший на большей части территории бывшей Российской империи, сборник заметили даже в Москве. Орган Литературного отдела Наркомпроса «Художественное слово» откликнулся на него рецензией Ивана Аксенова – киевского литератора, «центрифугиста» и друга художницы Александры Экстер, знакомой Маккавейского и Лившица. Служивший ныне «на высоких постах в Красной Армии», как сообщают словари, Аксенов с военной четкостью и революционной непреклонностью оценил творчество своих бывших знакомых, а то и приятелей: «Вывод. Подонки современного общества, именующие себя российской интеллигенцией, не способны ничего забыть и чему-либо научиться, пока у них есть надежда на благодетелей, “освобождающих” такие притоны, как Киев, и дающих им возможность скопляться вокруг уворованного у пролетариата цинка и бумаги. За Петлюрой – Скоропадский, плюс Пилсудский, плюс и т. д., плюс… неужели мы не в силах прекратить эту дурную бесконечность?»[46]46
Художественное слово. Кн. 1. 1920. С. 59.
[Закрыть]. После этого трудно не поверить рассказу Вадима Шершеневича о рецензии Аксенова (правда, «внутренней») на его сборник «Лошадь как лошадь»: «Аксенов, некогда блестящий штабист, неизменно украшавший свой глаз моноклем, нашел, как и следовало ожидать, в книге одну сплошную контрреволюцию и предлагал рукопись уничтожить, а автора изничтожить морально и физически»[47]47
Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 447.
[Закрыть].
Вторая встреча поэтов состоялась «на советской почве». Государственная академическая комиссия Советской Украины провела дискуссию на тему «Классовое творчество и диктатура пролетариата», материалы которой были обработаны и изданы в Киеве Литературно-издательским бюро Всеукраинского литературного комитета (аналог Литературного отдела Наркомпроса в РСФСР) в виде одноименного сборника. В дискуссии, открывшейся докладом Эренбурга, приняли участие, кроме Маккавейского и Лившица, упомянутые выше Петников, Венгров, Терапиано, а также Лев Никулин, Михаил Семенко, Семен Родов, Мане Кац, Лев Шестов и многие другие «товарищи», как они официально именовались, поэтому сборник, обойденный вниманием исследователей, заслуживает хотя бы частичной републикации. Доклады Маккавейского (пространный, велеречивый, подчеркнуто серьезный и местами дерзкий – не уверен, что «политпросветчики» его поняли) и Лившица[48]48
Согласно примечаниям в кн.: Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Стихотворения. Переводы. Воспоминания. Л., 1989. С. 555 – это тезисы неопубликованной (и, видимо, не сохранившейся) статьи «Искусство и современность».
[Закрыть] впервые перепечатываются во второй части настоящей книги, так что предоставляю читателям самим судить о них.
Естественным дополнением к этим раритетам стал последний прижизненный сборник стихов Терапиано «Паруса» (Вашингтоне, 1965), включающий интересное мемуарное стихотворение:
Девятнадцатый год. «Вечера, посвященные Музе».
Огромный прокуренный зал, под названием «Хлам».
Вот Лившиц читает стихи о «Болотной медузе»,
И строфы из «Камня» и «Tristia» – сам Мандельштам.
Морозный февраль, тишина побежденной столицы.
О, как мы умели тогда и желать, и любить!
Как верили мы и надеялись, что возвратится
Было величье, которого всем не забыть.
А после – походы в холодной степи и раненье.
Уже в Феодосии встреча: – «Вы, Осип Эмильевич, здесь?»
«А где Бенедикт?» – «Да, погиб Маккавейский в сраженье».
«А Петников – жив, но куда он уехал?» – «Бог весть!»
Тогда мы надеялись: будет недолгой разлука —
Как много с тех пор стало горьких потерь и разлук!
Летела стрела – и опять Аполлон Сребролукий
На новую жертву свой тяжкий нацеливал лук.
От «классового творчества» и «диктатуры пролетариата» Маккавейский ушел в стан «белых», которым посвятил превосходный поэтический цикл «Белая Вандея», и погиб под Ростовом-на-Дону – первым из перечисленных. Лившица расстреляли в 1938 г. в Ленинграде по «писательскому делу»; в том же году в лагере под Владивостоком погиб Мандельштам. Избежав сумы и тюрьмы, Петников уединенно жил в Крыму, где скончался в 1971 г. Переживший всех Терапиано умер под Парижем в 1980 г. в возрасте восьмидесяти семи лет.
Надо, наконец, издать Маккавейского так, как он того заслуживает!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?