Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Святой остаток"


  • Текст добавлен: 8 августа 2019, 11:20


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дети, в особенности барышни, приучались понемногу быть помощниками Астафьеву по хозяйству; он выучил их не только шить и вязать, но даже плести простые корзины и вязать щетки. Бывали в течение многих лет службы Астафьева у штаб-лекаря и такие случаи, что ограниченных доходов со всеми натяжками недоставало на пропитание огромной семьи, особенно если безрасчетливая прихоть или неожиданный значительный расход поглощали месячное жалованье; тогда Астафьев приходил скромненько к отчаявшемуся барину и, занесши руку на затылок, – вольность, к которой он, по старой привычке, возвращался иногда, с тех пор как попал в нестроевую силу, – просился у Ивана Дмитриевича в город. «Зачем?»

– «Да надо бы вот исправить кое-что по хозяйству».

– «Да что же такое, Астафьев, – какое теперь хозяйство, у нас медного гроша нет в доме!» – «То-то, сударь, я за этим-то и говорю, что надо побывать в городе, добыть, то есть, деньжонок». – «Где же ты добудешь?» – «Да у меня, признаться, десяток-другой щеток есть заготовлено, так они себе завалялись как-то, так я с ними-то и пошел бы; все что-нибудь можно выручить… все-таки лучше, чем в долг где искать да кланяться… свое добро надежнее чужого… вот до первого числа пробиться только…» и Астафьев уходил в город, навьюченный щетками, которые он вязал из щетины, выхваченной тут и там, урывками, из хребта вольно шатающейся по селу свиньи. «Щетинка вырастет скоро, – говорил он, – а гривенничек-то в кармане». Из города же он возвращался навьюченный нужнейшими припасами и никогда не забывал принести барышням грошовый гостинец.

Годы шли однообразно за годами, барышни росли не по дням – по часам, свояченицы заневестились, и вот к старшенькой наклюнулся женишок. Тут-то посмотрели б вы, как Астафьев обо всем заботился, как он через добрых людей – старых, надежный писарей и через жену каптенармуса – разузнавал: каков он, жених этот, годится ли он для них? Как он, собрав удовлетворительные справки и сведения, предъявлял Анне Ивановне, что за этого человека Марью Ивановну отдать можно, и с каким усердием наконец он снаряжал невесту… Прочие дети у него же руках росли и зрели; через год или два те же заботы: просватали и другую свояченицу. Там стали пристраивать сыновей: одного отправили в корпус с попутчиком, знакомым офицером; другого, который вышел из лет для этого, записали в юнкера; затем пришел исподволь черед дочерей, которым, казалось, и конца не было – так быстро одна вслед за другой подрастали, выкормленные и выхоленные пестуном своим, Астафьевым. И ни одна из них не засиделась, несмотря на бедность бесприданную, на красоту из средней руки и другие, более или менее общие всему человечеству недостатки, и несмотря на то, что они росли, как груздики в лесу, по воле Божьей и Астафьева… И если Астафьев, на основании собранных им сведений, говорил: «Власть ваша, сударыня, а этот жених нам не рука, за него не отдавайте, он с жены последнюю рубаху пропьет», – то жениху этому отказывали, и дочери Подалякринского, без всякого сомнения, обязаны были Астафьеву за то, что их не утопили за пьяниц, буянов и разного рода негодяев, которых, как известно, везде довольно; а всякому известно, что сведения о подноготной домашней жизни и обычаях человека гораздо легче и вернее собираются именно тем путем, который был гораздо доступнее Астафьеву, чем отцу и матери невесты.

По мере того, как семейство Подалякринского оперялось и выпархивало из гнездышка своего, для быта и жизни Астафьева, называемого с того времени, как он начал стариться, Дмитричем, – также настала иная и новая полоса. Ему надо было заботиться также об отсутствующих, а между тем, переписка по почте требовала с той и другой стороны несколько лишних гривенников, а в залишке их ни тут, ни там не бывало; кроме того, надо сказать правду, вся семья штаб-лекаря, за исключением разве его самого только и сына, воспитанного в корпусе, была малограмотна или, по крайней мере, до того непривычна к письму и к почтовой переписке, что редко и с трудом только решалась на такую меру. Проходили не только месяцы, но и годы, в течение которых родители – а с ними и Дмитрии – получали весточку от детей и посылали обратно не иначе, как по случаю прибытия какого-нибудь офицера, переведенного из одного полка в другой или проезжающего по какому-либо случаю через места расположения двух родственных полков.

Так как и свояченицы, и дочери Ивана Дмитриевича выданы были за поручиков, лекарей и аудиторов одного и того же корпуса, где также служили оба сына его и он сам, то вся семья и была раскинута на пространстве двух или трех губерний. Обстоятельство это, заставившее Астафьева изучить несколько географию того края, подало ему новую мысль: следя за переходами Марьи Ивановны, Катерины Ивановны, другой Марьи Ивановны, т. е. свояченицы и дочери и прочих, он чертил в раздумье дорожки по песку, советовался с бывалыми солдатами и рассчитывал версты. Наконец, надумавшись, он прошел к барыне, занес руку на затылок и сказал: «О чем, сударыня, я хотел вам доложить…» – «Ну, о чем же, Дмитрич?» – «А вот насчет того, что, благодаря Бога, то есть дал Бог пристроить нам благополучно всех господ и барышень, кроме только вот Наденьки – ну, она мала еще, а Господь и ее не оставит – пуще всего надо молиться, – а вот я уж сколько лет теперь не видался с ними, особенно с Марьею Ивановной старшенькой (т. е. свояченицей), да с Катериной Ивановной, да, правда, и с меньшенькой Марьей Ивановной тож давно, и с Анной Ивановной тож, и с Дмитрием Ивановичем – ну, пусть вот с Андреем Ивановичем и с прочими, так вот и с Марфой Ивановной виделись, не так давно то есть, а все порядочно времени будет; ну, а у тех, то есть у старших-то барышень (он их все еще называл барышнями) и детки пошли помаленьку, то есть свои, а я их, сударыня, ведь и не видал, и не знаю их в глаза; так не будет ли милость ваша, написали б им всем по письму, кому что, то есть, надо знать, и насчет того, что есть, приписали б, чтоб они хорошо жили, по-людски да по-Божески; а что живы-здоровы тятенька и маменька, – я б и сам, то есть, об этом доложил и заверил бы во всем; и гостинца, может, какого пошлете, а я бы и своего свез, да и по щеточке сапожной и платяной разнес бы им, – а там, коли б дал Бог, поздорову воротился, а вам бы то есть живой весточки принес ото всех…»

Выдумка эта очень понравилась Анне Ивановне; она теперь жила со стариком Иваном Дмитриевичем и последней дочерью, сам-третей, и потому легко могла обойтись на несколько времени – это как-то чрезвычайно утешало ее и будто сближало между собой всех раскинутых по трем губерниям членов ее семейства. Иван Дмитриевич соглашался на все, что положено и определено было в семейном совете, в котором жена его и Астафьев были непременными членами, а сам он – не постоянно присутствующим председателем. Подумав и рассмеявшись, он махнул рукой и сказал: «Ну и с Богом, коли сам напрашиваешься, хочешь проветриться, так ступай!» Но выслушав еще другое предположение Астафьева, которое родилось в старике по сопутности с первым, Иван Дмитриевич убедил его отказаться от него, доказав Дмитричу, что это неудобно: Дмитрич думал, было, нельзя ли будет ему также зайти – благо он на ногах – домой, то есть на родину, и узнать, что там делается… А между тем корпус стоял в южной России – Астафьев же был костромич!

Путешествие окончено было ко всеобщему удовольствию и утешению родителей, детей и в особенности самого Астафьева. Россказням о похождениях разного рода и о житье-бытье того, и другого, и третьего не было конца. Дмитрич принес с собой, между прочим, подробные сведения о том, кто из замужних дочерей как живет с мужем, то есть хорошо ли, плохо ли и почему; но вообще известия были довольно утешительны. Одну только вторую дочь пришлось ему разбирать в какой-то ссоре с мужем; но и тут, как Дмитрич уверял, по крайней мере, он успел окончить дело миролюбиво, вразумивши супругов своими отеческими наставлениями.

С этого времени Астафьев отправлялся ежегодно по одному разу в этот путь, в обход по всем членам бывшего семейства Подалякринского, разносил письма и гостинцы и приносил ответы, устные пожелания и поклоны. Дня своего отправления ждал он всегда, как праздника, служил накануне молебен, и никогда не забывал при этом утешать себя еще и той надеждой, что вот он таким образом пойдет когда-нибудь и зайдет также домой, в свою губернию.

Иван Дмитриевич с Анной Ивановной состарились, Астафьев поседел как лунь, но был все тот же, только скучал иногда при своем одиночестве, потому что в доме сделалось тихо и пусто: из десяти детей, со включением своячениц, осталась одна только младшая дочь; Иван Дмитриевич, как выражалась Анна Ивановна, шатался весь день по должности, а вечером постоянно отправлялся на бостончик; сама Анна Ивановна охотно уходила по следам его, если он был не в холостом обществе, или просиживала вечерок у одной из сослуживок своих; словом, дом опустел. Между тем годы шли за годами, и Астафьев выслужил свои 25 лет со времени вступления в должность денщика к штаб-лекарю; прежние годы службы его, по случаю штрафа, не считались – и вот стал он ожидать со дня на день своей чистой отставки, размышляя, что он станет с нею делать.

Рассуждая об этом обстоятельстве, Астафьеву казалось, что отставка его еще далеко впереди и выйдет не скоро – так привык он к нынешнему своему положению, – да кроме того, он спрашивал у добрых людей: куда и зачем ему теперь идти домой после тридцати лет отсутствия, ему, безродному и бесплеменному старику, у которого и хозяйка-то давно уже померла и на всем свете не осталось родных никого, кроме Ивана Дмитриевича с Анной Ивановной да деток их? «Коли станут они меня, старика, кормить, – говорил он, – то пусть и похоронят; уж немного мне еще осталось доживать на свете; не чужой век заедать». Но когда Астафьеву выдан был, наконец, паспорт на все четыре стороны, когда человека три сослуживцев его, получив также отставку, стали собираться в путь, и, наконец, прощаясь со всем полком, зашли проститься с Дмитричем, и, попрощавшись, пошли себе с посохами и котомками по широкой дороге, а Дмитрии стоял за воротами и глядел за ними вслед, тогда вдруг на старика напала такая грусть, такая тоска, что он бродил, как шальной, не зная куда деваться. Барин и барыня допытывались, полагая, что ему нездоровится; он отнекивался и мочал, и все еще перемогался и крепился. Наконец, однако же, у него не хватило сил, и его застали однажды врасплох, в темном чуланчике, куда он забился от людей: сидел он и плакал, как ребенок, горькими слезами. Долго Анна Ивановна не могла добиться толку, для чего Дмитрии забился туда, между кулья, старых колес и щеток собственного изделия, да еще, сверх того, сидит и плачет. Наконец, Иван Дмитриевич разобрал дело и сказал, что это-де болезнь Nostalgia, которой, например, вовсе не знают ярославцы, привыкшие смолоду шататься по всему свету, между тем как соседи их, костромичи, а еще более вятичи, нередко сильно тоскуют по своей родине. Да, в старике спорили два чувства, которых он не умел ни согласовать и примирить, ни подавить: тоска по родине и привязанность к своим господам; ведь младшая дочь не была еще пристроена, как же ему было оставить ее? «На кого же я ее, сердечную, покину?» – говорил он, вздыхая, не подумав о том, что говорил это родному отцу ее и матери, которые остаются при ней… Он кормил ее соской, кормил потом и ложкой, он стирал на нее пеленки, а теперь ей уже 15 или 16 лет – как же ему об ней не позаботиться?

Наконец, после долгих толков, порешили и уладили дело. Пришла весна, пришло время, когда Астафьев пускался с письмами и гостинцами в путь, в обход по трем губерниям, и потянуло его на простор, как журавля к отлету. Он уверял, удивляясь сам тому, что у него и сердце бьется и даже икры и подошвы сводит, потому что засиделся. Итак, решение было, чтоб Дмитричу и теперь обойти, в последний раз, урочный круг свой по всем воспитанникам и воскормленицам, проститься с каждым из них, а там, перекрестясь, зайти по пути домой – то есть на пути из Подольской губернии в Волынскую и Киевскую зайти в Костромскую. Давнишняя заветная мысль его приходила в исполнение; а когда на него находило порой раскаянье, то он утешал и себя, и Анну Ивановну тем, что если ему только не покажется дома, то ему всегда вольно воротиться. «Что мне теперь, – говорил он, – я теперь вольный казак; куда захотел, туда и пошел».

Перед отправлением своим в путь Астафьев пришел еще к барину с объяснением особого рода: он отдал ему отчет в том, сколько накопил своих деньжонок в 30 лет. «Чтобы вам, сударь, было известно, – говорил он, – что я уношу из вашего дома; без этого уходить не годится». Подалякринский принудил старика принять еще хотя небольшую прибавку; они обнялись, и Дмитрии, заплакав, поцеловал ручку барыни и барышни и, наказав еще последней, на прощанье, уважать тятеньку и маменьку, ходить около себя почище, чиниться, не обнашиваясь до последнего, а в прочем во всем полагаться на волю Господню, – пустился в путь. На улице он еще раз остановился, поправил котомку, снял фуражку, перекрестился – и пошел.

Была уже поздняя осень, когда отставной служивый, в солдатской шинели без погон, подходил к небольшому селению в Костромской губернии. Он почасту останавливался, осматривался кругом и с трудом только признавал местами знакомые урочища, но зато каждый раз при этом на смуглом, лубяном лице его появлялась топорная улыбка, серые глаза оживлялись и зорко выглядывали из-под нависших седых бровей. Церкви не было в селении; но когда показались на пригорке кресты кладбища, то сутулый старик снял шапку и обнажил поросшую густыми белыми волосами голову, похожую на щетку своего изделия. Он положил три земных поклона, прослезился и, бормоча про себя на ходу, поминал многих из лежавших на кладбище этом поименно. Поднявшись на последний взлобок, он опять остановился и подперся посохом: деревенька вся лежала перед ним; можно было рассмотреть каждый двор и дом. Он опять перекрестился и стоял без шапки, глядя прямо на селение.

– Пятьдесят три, – сказал он наконец, – да, дворов десятка два прибавилось; и у барина усадебка обстроена получше: видно, молодой – должно быть, что теперь правит молодой – хозяин хороший! А избы моей не узнаешь, хоть не ищи! А с этого края избы выросли, и с того края выросли – вон, поди, до самого оврагу! – Вот каково тридцать годов с лишком дома не бывать – и не маленький вышел отсюда, хозяйку покинул, Царство ей Небесное, а теперь – на своем пепелище заплутаешься, ей-Богу!

– А что, – продолжал он про себя, – есть ли кто на деревне, кто бы узнал меня? Навряд ли. Попытаемся!

Он спустился с пригорка и пошел медленными шагами вдоль по улице, рассматривая направо и налево всякую избу и вглядываясь зорко на каждого прохожего. Первого встретил он пожилого мужика, который, видя, что отставной служивый остановился и смотрит ему в глаза, поклонился, проговорил: «Здравствуй, дедушка», – и пошел своим путем. Дальше встретил Астафьев девку, – и та поклонилась молча и, подняв прут, пошла встречать стадо. Старик оглянулся: пыль подымалась столбом по гребню пригорка, с которого он сам только что спустился; рев коров раздавался издали – и из ворот каждой избы стали показываться старушки, девки, старики или дети, готовясь встретить и загнать свою пестравушку, чернавушку или буренушку.

Дмитрич отошел к сторонке, стал и начал вглядываться молча в каждого из проходящих, надеясь увидеть хоть одно знакомое лицо; но старые и молодые встретили скот свой и загнали его домой, проходя туда и сюда мимо старика, – а он стоял одинок и неузнан, как на чужбине. Пыль начинала улегаться на опустевшей улице; пастух, сдав с рук на нынешний день товар свой, отправился на покой в чередную избу, которая должна сегодня накормить и приютить его; в дворах тут и там слышались только голоса баб, беседующих с коровами своими или с ребятишками, а у Дмитрича что-то подступило под сердце, его одолела тоска. Он присел на завалинку.

Немного погодя окно над головой старика растворилось, и там показалась также голова, плешивая от бровей до затылка, с белокудрыми висками. «Что, служба, – спросил старик, – аль проходом?» – «А как Бог пошлет, – отвечал Дмитрич, сняв фуражку, кивнул головой и накрывшись опять, – коли кто зазовет старика, так заночуем, а нет, так, пожалуй, и мимо». – «Просим милости, – сказал первый, кланяясь, – и на печь посадим, и толоконцем угостим. Чем Бог послал. А вы домой идете?» – «Домой, благодарствуем на добром слове». – «А далече?» – «Оно в старину бывало и недалече, а теперь не знаю, как и сказать: ино скажешь, да не поверят». – «Что так?»

– «Да вот так: эта изба чья теперь, вон, где супротив ворот корова телка лижет?» – «Эта – да нашего мужика!» – «А как, то есть, прозывается этот мужик ваш?»

«А прозывается он Бобренком». – «А! Бобренком, – продолжал Дмитрич, – а чья изба была тут до него?» – «До него – да ведь уж он давно и предавно тут». – «Нужды нет, что давно, знаем и мы счет годам; да чья была она?» – «Да тут жил хозяином, почитай, что ровня мне было по годам, однолеток мне, то есть, мужичок наш, да уж где та пора, давно-предавно, – на службу ушел, сдан был в рекрутство…» В это время голова старухи высунулась из другого окна; поглядев немного на странника, с которым хозяин ее беседовал, и слышав все, что было говорено, старушка вступилась за своего старика, который, как ей казалось, не умел толком сговорить с прохожим, и продолжала: «Нетути его, батюшка, того мужичка давно уж на свете нетути, в солдаты ушел да турки из пушки его убили!»

– А типун тебе на язык, да коза в огород! – закричал, окрысившись, Дмитрич и встал, вытянувшись так, что и горба его не стало видно. – Крестьянина того звали Астафьевым, Васильем, – продолжал он, глядя на крестящуюся от изумления старуху, – а теперь вот дослужился, что чествуют его Дмитричем, а вот он жив, перед вами!

Старик со старухой, образумившись, кинулись на улицу принимать дорогого гостя: оба они помнили еще хорошо Астафьева, что нынче Дмитрич, но не чаяли с ним свидеться. Аханьям, удивлениям и извинениям не было конца. «Батюшка, – отвечала старуха, когда Дмитрич стал ей пенять, что она хотела уморить его, – батюшка, ну, прости меня, грешную, что с велика бабья ума молвила; люди так говорили, что, чай, давно пропал он, легко ли дело, уже время ушло – ну и я, грешная, за ними; ты прости меня: от слова не сбудется!»

Вечером, когда весть о приходе Дмитрича прошла по деревеньке, еще пять-шесть стариков и старух собрались посмотреть на выходца с того света, приветствовали его и обнимали; более не знал его на селе никто: в 32 года выросло новое поколение! Долее всех беседовал Дмитрич с Авдотьей, одинокой вдовой почти одних с ним лет, которая закрыла глаза хозяйке его и пересказывала все подробности ее кончины, будто это случилось вчера, хоть тому прошло 27 лет.

На другое утро Дмитрич почистился, поправился и пошел явиться к молодому помещику, сыну того, которого Астафьев, уходя на службу, оставил еще холостым. Поздоровавшись, старик подал помещику письмо от своего штаб-лекаря, в котором этот свидетельствовал в самых задушевных выражениях все, что умел высказать доброго и хорошего об Астафьеве. Помещик принял старика ласково, приглашая его не только остаться на родине своей, но обещая ему и пособие, во уважение прекрасного о нем отзыва. «Мне большего не надо, ваше благородие, – отвечал Дмитрич, кланяясь, – а помаленьку, даст Бог, как-нибудь ломоть хлеба себе промыслю; по подоконью не пойду; а уж коли будет такая милость ваша, то позвольте мне поставить кельенку на вашей землице, на это достатку хватит у меня – я приму кого-нибудь к себе, – а помру, все его да ваше будет…»

Помещик с удовольствием на просьбу эту согласился, и Дмитрич купил сруб, поставил и отделал его, и в ту же зиму перебрался. Он все еще не говорил ни слова о том, кого он думает принять к себе, но наперед устраивал маленькое хозяйство свое сам и привел его в такой порядок, что помещик с молодой женой не раз заходили к нему любоваться этим. «Что ж, – сказал однажды барин, присев на лавку в белой избе Дмитрича, – ведь тебе, старику, одному и тяжело будет, и скучно; не повысмотрел ли ты себе кого?»

Дмитрич подпер щетинистую бороду рукой, уставил серые глаза свои в подлавочье и, вздохнув, сказал наконец: «Скучно старику одному, сударь, разумеется, что скучно: и домой пришел, да словно на чужбину – все чужие. Старики вымерли, нас не дождались, молодые народились, нас не спросились! А была бы милость ваша, так и я бы на старости лет людей насмешил…» – «Ну что же, говори, Дмитрич, жениться, что ли? Любую девку бери», – сказал, рассмеявшись, барин. «Нет, – продолжал тот, почесывая затылок, – куда нам… девка-то на нашего брата и смотреть не станет – да уж, и нам, признаться, не до нее… – а вот, думалось бы, то есть, так, не пойдет ли за меня, старика, коли милость ваша будет, Авдотья, вот она бы дружка была мне, то есть ровня; мы, почитай, погодки; она одинокая, сердечная, осиротела кругом, стали бы мы с нею жить вместе – и поохали б дружно, и на печку бы дружно – так и положили б, что будто Бог свел!»

Помещик тотчас же сам пошел сватать старуху Авдотью за Астафьева. Она жила в людях, вроде работницы и нахлебницы, и, конечно, уже не рассчитывала зажить когда-нибудь своим домком, а и того менее попасть в невесты. Сперва думала она, что барин шутит над нею, но потом, поняв, что речь идет о деле, и рассудив, что они оба круглые сироты, одинокие вдовцы, что она притом была ближе всех к покойнице, жене Астафьева, и ходила за ней, и закрыла ей глаза, – Авдотья поклонилась барину низехонько и сказала: «Что ж, коли вправду – так ваша барская воля: станем вместе с Дмитричем Богу молиться да друг за другом ходить».

И свадьба Дмитрича с Авдотьей состоялась. Забавно и грустно было смотреть на старика, который будто ожил и помолодел на седьмом десятке, желая наверстать при конце жизни своей то, что обстоятельства заставили его утратить во время силы своей. Вся свадьба, по настоянию самого Дмитрича и к большому утешению всей деревни, сыграна была по всем строгим обычаям и принятым обрядам, причем было столько шуму, крику и смеху, как давно никто не мог запомнить. Несколько раз девки собирались даже причитать и оплакивать девичью красоту Авдотьи, которая сердилась и кричала на них и с трудом могла только угомонить их тем, что по вдове причетов таких не водится; сам же Дмитрич, напротив, подстрекал расшалившихся девок, уверяя, что в других землях причитают одинаково и по вдове и что надо ввести обычай этот и в Костромской губернии.

Старички прожили спокойно зиму, настала и весна. Как только солнышко начало пригревать землю, то они сидели оба рядком на завалинке, подостлав себе в ноги соломки, приветливо кланялись прохожим и беседовали друг с другом. Дмитрии глох помаленьку и становился уже довольно туг на ухо; Авдотья слепла и давно уже не могла сама видеть нитку в иглу; но они, не разлучаясь почти во весь день и помогая друг другу во всех работах и занятиях, дополняли и замещали один другому взаимно недостаток зрения и слуха. Она передавала ему, если он недослышал, что другие говорили, а он зато указывал или рассказывал ей то, чего она не могла рассмотреть, и оба были довольны: ему казалось, что он по-прежнему чуток, прислушиваясь ухом Авдотьи, а она уверяла, что видит все то, о чем толковал ей Дмитрии. Это, впрочем, нередко подавало повод к забавным недоразумениям. «Никак, Дмитрии, это с поля коровушки?» – говорила Авдотья, глядя старику вопросительно в глаза, а Дмитрии, проведя рукою по подбородку своему, отвечал: «Бородушка? Бородушку поскребем вот в субботу, к празднику». Старички жили мирно, кротко и неразлучно, просиживая все свободное от работ время рядком, друг подле друга на завалинке: тут беседа их ограничивалась обыкновенно тем, что Дмитрии рассказывал о том, что он видел, а Авдотья объясняла ему все, что слышала; из чего и следует, что источник беседы этой был неиссякаем.

Раз они сидели таким образом и грелись на солнце: оба они видимо дряхлели и тупели. «Вот, – говорил Дмитрии, – видишь, вон с моля идет – здорово, Степушка! – идет крестник твой, Степан, – много накосил, Степа? Ась?» – «Немного, говорит, сломил косу, – повторила Авдотья вслед за крестником и продолжала: – А вот, Дмитрии, слышишь: овечки на стойле, на водопое кричат, – и далече, да слышно!..»

Но Дмитрии, поддакивая по одной только привычке, на этот раз не слышал даже и того, что говорила ему Авдотья, потому что у него в голове было другое: он, задумавшись, долго глядел вслед за Степаном и, наконец, посидев молча, вздохнул и сказал: «А что, Авдотьюшка, ведь нам не под силу и с маленьким-то хозяйством справиться; ведь уж наша пора миновалась… и барин тож, ведь он правду говорит, что надо нам принять кого в дом: ведь уж мы с тобой, то есть, вдвоем, чай, своих деток не наживем… ась? Что ты, Авдотьюшка, думаешь? Крестник твой, Степа, кажись, парень смирный, да он же одинокий сирота, – вот все равно, что и мы с тобой, – не принять ли нам его? Он попестует нас, а там и похоронит, и вот избу с хозяйством ему покинем, все одно, то есть, что сыну; а то ведь помрем, и пожалеть-то нас с тобой некому будет!..»

Авдотья вообще соглашалась на все, чего Дмитричу хотелось; но здесь, из всех приведенных им причин, последняя показалась ей всего убедительнее, то есть, что некому будет над ними поплакать. Притом крестника своего, Степана, старуха любила и часто жалела об нем: что живет-де он в чужих людях, да и у людей-то не совсем добрых, и что ему, бедному сироте, тяжело. Итак, на другой же день Степа принес под мышкой кой-какое тряпье свое, помолился перед образом, а помолившись, поклонился в ноги названному отцу и крестной матери и остался навсегда у них в доме. Он точно был парень смирный, в общем и частном значении этого слова, то есть и безответен, и простенек, но, впрочем, работящ, как вол. К этому привык он смолоду, как сирота, проживавший то тут, то там, всегда на чужих хлебах.

Дмитрии с Авдотьей возложили на приемыша своего все хозяйство вне дома, а сами ходили только около избы да очага, заботливо присматривая за всем. Степан был работник ретивый, когда его заставляли работать и смотрели за тем, чтобы он делал дело с толком, и потому у них все шло хорошо. Старички поуспокоились и начинали отдыхать от прежних трудов и забот; Дмитрии тер табак – это было любимым его занятием, – изредка связывал пару щеток и отправлялся с ними к барину на поклон; Авдотья сучила тоненькие восковые свечи, коли ей удавалось добыть где-нибудь кусочек воску, и разносила их, по обету, к той либо другой иконе, из числа бывших на селе у крестьян. Остальное время сидели они вместе дружно на завалинке и беседовали то о том, чего Дмитрии не слышит, то о том, чего Авдотья не видит.

Однажды Авдотья также ссучила небольшую свечку и пошла с нею к барыне, поклонилась и просила позволения поставить ее перед иконой Параскевы Пятницы, которой она это давно уже обещала, но долго не могла добыть воску. «Где же ты у меня видела, матушка, образ этот? – спросила барыня. – У меня такого нет». – «А как же, матушка, в большом-то покое у вас, – отвечала старуха, – ведь я помню, даром что слепая, хороший такой, большой, в окладе-то!» – «Да это, – продолжала барыня, – это образ Архангела Михаила!» – «Ну, – подхватила та, – вот ему-то я и обещалась, матушка, право, ей-Богу, он-то и есть самый; так уж позвольте, коли милость ваша будет…»

Барыня с удовольствием согласилась на желание Авдотьи, которая, усердно помолившись, доколе свеча ее не сгорела до конца, воротилась домой успокоенная и предовольная; она присела рядком со стариком своим на завалинку. «Дмитрии! – сказала она. – Ты меня послушай: вот я молилась, все, вишь, молюсь, да и вижу, что святая-то угодница манит меня к себе; я вот будто и упала перед нею – а тут вот ровно я какой свет увидела; так я помолилась и встала…» – «Ну что ж, – сказал Дмитрии, недослышав и половины, – это хорошо, Авдотья, молись!» – «Хорошо, мой родимый, да, видно, мне уж скоро умереть; видно, Господь приберет меня скоро!» – «Что так, Авдотья? Про это никто не знает, все там будем, кому когда придется, этого не минуешь». – «Так, Дмитрии ты мой, да вот крестника-то жаль покинуть, надо его хоть женить, тогда пусть живут себе с Богом, что при нас, то без нас».

«Что дело, то дело, – проворчал Дмитрии, – женим его, так у нас с тобой и детки будут. И то правда. А на ком?» – Старики принялись пересчитывать всех девок на селе и долго не могли ни на одной остановиться: из зажиточного дома не пойдет за бедняка; из бедных – тяжело будет самим содержать хозяйство; та хила, та ославилась, у той, слышно, есть уже жених на примете – словом, старики стали в тупик. «Дай спросим у Степы, может статься, не задумал ли он сам чего, нет ли у него кого на уме…» Но оказалось, что Степа не прочь был от женитьбы, хоть он очень стыдился этого и потому закрывался шапкой, в которую наперед засунул оба кулака; указать же на предмет страсти своей не мог, а предоставлял выбор невесты в полной мере и неограниченно своим старикам.

«Ну, – сказал Дмитрии, – коли так, пойдем к барину да станем просить за него Фиону: я сирота, ты сирота, он сирота, она сирота – вот мы четверо соберемся в кучку, под одну крышу, да и заживем!» – «Что ты, Дмитрии, да это озорь девка», – сказала Авдотья. «Ну, – отвечал старик, – козырь не козырь, а так, то есть живет… да что, с лица не воду пить, девка здоровая!» – «Да зла больно, – продолжала старуха, – вон и Прокофьевна уже ходила просить на нее к барину – зелье, говорит, такое – не приведи Бог!» – «Жаловаться-то на сироту всяк горазд, – сказал Дмитрии, – а спроси-ко, ей-то каково? Ведь она у нас не начальницей какой будет, не командиршей: а, чай, все из наших же рук глядеть станет; мы сирот примем, и нас Господь не оставит». Авдотья, богомольная и крайне жалостливая до сирот, согласилась: «Ну, как знаешь, Дмитрии, так и делай, я от твоей воли не прочь».

Фиона точно была круглая сирота, без куска своего хлеба, и потому, без сомнения, заслуживала бы общего участия и сожаления, но она ославилась злой девкой, и ее никто не хотел принимать к себе в дом; поэтому она принуждена была идти в подпаски и все еще оставалась при этой должности, хотя ей и было уже за двадцать лет. На все это старики наши не обратили сперва должного внимания; по крайней мере, Дмитрии, не понимая, чтобы за добро можно было сделать зло, отстаивал Фиону с большой самоуверенностью, и когда стали его предостерегать сторонние люди, то он и их также не хотел слушать, говоря, что она бедная сирота в загоне и, попав в порядочную семью, за смирного человека, на готовое хозяйство, не попомнит добра злом, а уж, конечно, будет смирна, покорна и послушна. «Поучим ее», – прибавил он, как опытный воспитатель, не подумав, что у него таких воспитанников в руках не бывало.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации