Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Святой остаток"


  • Текст добавлен: 8 августа 2019, 11:20


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дмитрии надел свой сюртук, насыпал в тавлинку свежего табаку, будто собирался идти в поход, взял палку и пошел к барину, который сидел на крыльце и смотрел лошадей. «Здорово, Дмитрии, что скажешь доброго? Не в крестные ли отцы зазываешь?» – «Здравия желаю», – отвечал он, мерно подступая, с фуражкой в руках. «На крестины, что ли, зовешь?» – закричал барин погромче. Дмитрии ухмыльнулся: «Никак нет, на свадьбу». – «Как так?» – «Да хотелось бы женить Степана, пришел к вашему благородию за невестой». – «Доброе дело – ну, вот подожди до весны, я велю тебе привести хорошую невесту из Яруги». – «Много благодарны, да ждать-то нам не приходится: хотелось бы пристроить при себе Степана… Коли будет ваша милость, пожаловать Фиону…» – «Фиону? Да ее, братец, что-то все обегают, нигде она не уживается…» – «Где же сироте ужиться, ее, чай, всяк норовит обидеть, известное дело; мы и сами сироты, да коли сирот призрим, то они уважат нас и Бога умолят. Вот мы от Степана, нечего грешить, и слова худого не слыхали!» – «Ну, как знаешь, Дмитрии, коли сами этого хотите, то с Богом. Может статься, ты и прав и задумал доброе дело. С Богом».

На Фионе были доселе одни только лохмотья, а путной лопатинки не бывало. Дмитрии одел ее хорошо и чисто и сам ею любовался; Фионушка кланялась и благодарила, он ей читал наставления – она слушала и молчала. Степана с Фионой обвенчали, старички повеселели; Дмитрии был доволен, что пристроил двух сирот и сам сделался настоящим семьянином; он уже готовился мысленно к воспитанию внучат, припоминая, как он растил и кормил, и пестовал когда-то, и вынянчил осмерых детей сряду, не считая своячениц штаб-лекаря, которые были уже не так малы, и он напевал уже про себя, как тогда бывало: «Вареная патока с инбирем, варил ее дядя Семи-он, Семион…»

Но недолго пришлось старику тешить себя этими сладкими мечтами. Уж на третий или четвертый день по свадьбе Фиона, разгневанная чем-то, молчала упорно весь день, отворачивалась от всех, косилась на людей исподлобья, стучала посудой и бросала каждую вещь из рук, вместо того чтобы ее положить или поставить. Прошло два дня, среди затиши, и старики было успокоились; но затем вдруг в друге или сердце Фионы поднялась такая страшная буря, что Дмитрич с Авдотьей просидели весь день за воротами, вздыхая, покачивая головой и поглядывая вверх, где крик, брань и проклятия раздавались с самого утра и до вечера, хотя Фиона была там одна, потому что и Степа ушел от нее в поле. Дмитрии прислушивался по временам и спрашивал вполголоса Авдотью: «Что она?» А старуха отвечала на это, кивнув головой и махнув рукой, дескать: пусть ее, молчи. «Да что она кричит еще?» – спросил старик. Авдотья повторила тот же знак, не смея даже и за воротами сказать громкого слова, чтобы лютущая Фиона его не услыхала. Так старики просидели весь день до вечера и не обедали; Фиона не звала их, потому что ничего не варила. Степан воротился с поля и, заглянув только в избу, ушел от крику и присел молча к старикам на завалинку. Поздно вечером все они улеглись, когда Фионушка выбилась из сил и уходилась.

Управился бы, может быть, в прежнее время Дмитрии с этим чертом, несмотря на всегдашнее миролюбие свое, но теперь была не та пора: он уже почти начал впадать в ребячество, до того он стал дряхлеть. Знать, пришла пора. Попытался, было, он прочитать названной сношеньке своей наставление, думал-таки усовестить ее, но она отвечала ему одним криком и бранью, а наконец ухватила два лучших поливанных горшка и грозилась сейчас же ударить их об земь, если он не замолчал: жаль стало Дмитричу горшков, и он замолчал, проворчав только: «Горшки на что бить – горшки ничем не виноваты».

Через несколько дней опять пошло то же: брань, крик и проклятия сыпались с утра на безответного мужа, на старика и старуху. Дмитрии вышел из терпения, пошел с жалобой к барину; барин очень рассердился на Фиону и приказал миру рассудить ее; мир высек ее розгами, а она, пришедши с криком и ревом домой, столкнула мужа с высокого крыльца и повыкидывала все горшки из окна. Остальное время этого дня она провыла в избе голосом при открытых окнах. Соседи приходили было ее унимать, но она выпроваживала их помелом.

Дмитрии стал крепко призадумываться, уж и сам не зная, что делать, – а житья ему со старухой не было. Поздняя осень согнала их с любимой завалинки, они поневоле сидели на печи, откуда Авдотья не сходила уже несколько дней, слабея и забываясь по временам; ухаживая за нею, Дмитрии опять, было, несколько ожил, приободрился и получил какой-то нравственный перевес в доме, но это было ненадолго: Авдотья скончалась, Дмитрии прожил с нею всего года два, но оплакивал ее горько. С этого времени он не мог уже найти дома никакого покоя; он бродил из угла в угол, копался во дворе, садился за ворота – но все оглядывался по сторонам, будто тут кого недоставало, и не знал, куда с тоски деваться. Фионушка бесновалась день за день, и Дмитричу казалось, что он жил в аду. Обед почти никогда не варился, а в избу никому не было приступа.

Раз утром старик сидел на печи; ему хотелось поесть, и была уже пора завтракать: Фиона не думала собирать на стол и бранилась вместо того с мужем. Степан молча, старик вздыхал, а Фиона пуще выходила из себя, потому что ей не к чему было придраться. Наконец, став перед Дмитричем, она осыпала его упреками и бранью и притом с такой злостью, что, крича ему над ухом, почти вцепилась старику в волосы.

Дмитрии будто проснулся ото сна: он поглядел на невестку, слез молча с печи, вышел из избы – и больше нога его в ней не бывала. Он пошел в клеть, достал солдатскую шинелишку свою без погонов, надел ее сверх полушубка, обулся в лучшие сапоги, сверх теплых подвертков, взял котомку, шапку, рукавицы и тот же посох, с которым пришел некогда домой, перекрестился несколько раз и спокойно пошел со двора. Кой-кто на деревне видели его и посмотрели вслед за ним, не зная, куда бы и зачем это Дмитрии побрел; одна только баба слышала, что он ворчал про себя:

В.И. Немирович-Данченко
Забытый рудник

«Бог с ней и с избой, не видал я избы! На старое место пойду, в полк, там лучше».

Больше Дмитрича не видали, и куда он пошел, и далеко ли дошел – никто не знает. Но, проходя мимо кладбища на горке, он зашел туда и, видно, молился на Авдотьиной могиле – это рассказывал после свинопас.

I

Толпа молчаливых людей собралась в Воскресенский рудник.

Было еще темно. Осенний день начинался поздно. По едва-едва просветлевшему небу ползли серые, тяжелые тучи… Низко ползли, точно им хотелось приникнуть к самой земле и спрятать эту черную мрачную дыру – вход в шахту, глотавшую одного за другим спускавшихся вниз рабочих.

Влажная пыль стояла в воздухе; она осаждалась на лицах, на волосах… Люди были в кожанах, у поясов горели маленькие лампочки, которые и тут, наверху, робко-робко мигали, точно и им страшно было опускаться вниз, в эту густую, тяжелую тьму рудника…

– Ну, Иван Дмитриевич!.. Куда тебе, старику, на ногах сойти… – обернулся молодой штейгер к длинному высохшему рудокопу, седая бородка которого клочьями падала на вдавленную грудь, хрипевшую с натугой при дыхании. Казалось, ей одинаково тяжело было принимать в себя влажный сырой воздух позднего утра и выпускать его обратно… Голова, с острыми чертами лица, на котором ярко горели каким-то странным, почти сумасшедшим блеском черные глаза из своих глубоких впадин; эта голова мертвеца с живым взглядом вся уходила, словно проваливалась, в поднятые кверху плечи… Ходил он, весь сгорбясь, наклоняясь вперед, что делало его похожим на человека, что-то потерявшего или внимательно рассматривавшего следы перед собой. Немощно висели слабые узловатые руки; во все стороны двигались невольно под тяжестью хилого тела сгибавшиеся ноги.

– По нашим лестницам не сойдешь ведь… Тебя в бадье спустят… Эй, братцы, помогите-ка старику Ивану!.. – предложил он молодым рабочим.

– Иван, подь сюда!.. – звали его те… – Ишь ты, старый, захотел по лестницам! – ласково шутили они.

Рудокоп Иван двигался к ним. Ноги его, действительно, забирали в сторону; чтобы добраться до шахты, ему надо было сделать полукруг.

Иван славился по всему околотку. Он родился в старом руднике, верст за пять от этого. Мать его, потеряв мужа, засыпанного землей внезапно обвалившейся штольни, работала в ней же, когда ее очистили. В то время еще бабы трудились и копали руду вместе с мужиками. В вечном мраке родился Иван. Первый крик его был заглушен грохотом породы, разрываемой пороховым взрывом; первый взгляд младенческих наивных глаз утонул в глубокой тьме подземной жилы. Вместе с рудой – его подняли вверх в громадной бадье… Все первые впечатления его сумрачного детства были связаны с рудником. Нужно было кормиться, и потому мать его работала здесь. У нее не было кому поручить ребенка, и она брала его с собой. Около нее лежал он, широко раскрыв глаза на мигавшую лампочку, с грязной соской во рту. Его смех и его плач слушала черная нора; последний, впрочем, чаще первого. Молчаливой бабе некогда было отрываться от работы, чтобы приласкать ребенка, и когда его рыдания слышались около, она чаще била кайлом в твердую массу руды, – словно этим более громким шумом желала заглушить слабые крики ребенка. Тут он рос, тут в первый раз стал на ноги; в руднике он бегал, сначала зная только ту ячейку, где работала над своим «уроком» его мать, а потом осмелился заглянуть и в другие ходы этого подземного царства.

По мере того, как складывался его мозг, вместе с ним вырастал кругом целый мир призраков. Все одухотворилось: и эта масса черной земли, и самородки, спавшие целые века в сердце утесов; глухие, неведомо откуда доносившиеся загадочные звуки казались стонами таинственных существ, неведомо кем заключенных глубоко в черные гроты… Ручьи, просачивавшиеся сквозь стены шахт, падали, как слезы. Вода, проточившаяся сквозь руду и ставшая красной, текла теплой кровью. В густом мраке скользили внезапно рождавшиеся образы. Как нежданно рождались, так же разом и умирали они, оставив свой след только в чуткой душе ребенка. Песня рабочего, издали доносясь до него глухими отголосками, казалась вырвавшейся из глубины скал… Иногда он прислушивался, приложив ухо к неровной массе породы, и возбужденный слух его ловил какие-то неведомые, необъяснимые звуки. Может быть, там злился на свою неволю запертый в черную впадину ручей, а Ивану казалось, что кто-то жалуется и бьется… И все кругом: мрак, руда, утесы, вода – жили ясной, ему одному видимой жизнью… Он встречал в них не механические силы мертвой природы, а одухотворенные, оживленные существа, такие же, как он, глядевшие на него, как он смотрел на них, прислушивавшиеся к его голосу, как он внимал их звукам.

А тут еще старик встретился ему. Сумрачный рабочий, взгляд которого становился влажным, когда к нему подбегал ребенок. Мозолистая, жесткая, как кайло, рука нежно опускалась на его голову, и, отдыхая, он рассказывал Ивану, как раз в это подземное царство сошел Христос, а сойдя, – тут и остался с рабочими. «Христос посреди нас», – мечтательно повторял старик и упорно глядел в темноту, как будто ослепшие глаза его видели в ней Спасителя… Видел его и Иван, пока был ребенком. Видел и боялся, потому что знал: Христос не любит злых дел и мрачных мыслей… Христос – всюду, у него тысячи глаз, и он знает и видит все движения души…

Раз как-то, когда ребенок сидел на коленях у старика-рудокопа, вдали, по направлению к той ячейке, где работала его мать, послышался глухой удар. Как будто тяжело вздохнула земля всей своей черной грудью… Удар прокатился по штрекам, шахтам и штольням… Земля стала осыпаться… кое-где осела горбинами вниз. Вон кусок кремня вылупился сверху…

– Христе Боже, спаси нас… – вскочил старик на ноги. – Молись, Ваня, молись!.. Сильна детская молитва-то!

И Ваня встал на колени и начал молиться, сам не зная о чем и о ком. Он только и повторял:

– Голубчик Христос… Добрый старичок наш Христос… Милый Христос…

Доброта олицетворялась для него в старике, а так как Христос был воплощением доброты, то он должен быть очень и очень стар. Таким его он представлял себе, таким и видел иногда вдали – смутного, окруженного мраком громадной шахты.

Подземные удары, прокатившись далеко-далеко и уйдя за пределы рудника, умолкли. Только в воздухе осталось что-то… неясное предчувствие большого несчастья. Старик-рудокоп поднялся и пошел к той ячейке, где работала мать Ивана… Пошел колеблющимися шагами, нерешительно оглядываясь на мальчика. Вот и жила к ней. Только вся она точно сузилась. Земля сверху осела, ребрами выставились кремневые камни, горбинами нависла мягкая порода… В одном месте – совсем червивый ход остался. Старик с мальчиком вползли в него и миновали, точно протачивая себе дорогу, упираясь и руками, и спиной, и грудью во «вспухшую» со всех сторон землю. Слава Богу, скоро можно было стать на ноги. Еще несколько шагов, – и старик вдруг опустился на колени.

Ячейки, где стучало кайло бабы-рудокопки, как не бывало…

Какая-то безобразная груда земли перед ним лежит, точно смокшей массой… И еще более мокнет, потому что откуда-то просочился в нее внезапно освобожденный из своей неволи горный ключ. Из-под мокрой массы – торчат ее ноги. Ноги его матери. Он бросился к ним. Иван хватается за черные коты, тащит ногу к себе, но земля, завалившая его мать отовсюду, крепко держит свою жертву…

– Марья… А Марья! – отчаянно кричит старик-рудокоп.

Те же неподвижные ноги – одни выставились на слабый свет лампочки и не шевельнутся!..

Когда Иван вырос сам и стал сильным рудокопом, природа для него помертвела. Вечные невольники земли, ее ключи и самородки потеряли свою загадочную душу. Мрачные сторожа-утесы, когда его железное кайло вскрыло их каменную грудь, оказались так же безжизненны, как влажные комья лежавшей вокруг них породы… Мрак узких штолен и громадных шахт уже не имел в себе ничего таинственного. Даже Христос, Которого видели его детские глаза, ушел от них, когда старая шахта была оставлена совсем и начала разрабатываться рядом новая. Но, как запертый в сердце утеса родник, детские впечатления не рассеялись, а только схоронились в душу рудокопа. Старость своим беспощадным кайлом пробилась к ним и опять вызвала их наружу. И снова стали жить кругом звуки и образы… Христа еще не было, хотя упорный взгляд уже старика Ивана настойчиво искал его в окружающем мраке подземного царства…

II

– Ну, старик, садися, садися-ка!.. – звали его кругом.

Ворот подтянул кверху громадную бадью, в которой доставлялась к устью шахты добытая внизу руда. Медленно развиваясь, громыхала ржавая железная цепь. Внизу густел мрак, даже нельзя было отличить тусклого отблеска воды, заметного в самых глубоких колодцах. Иван сел в бадью.

– Теперь, с Богом!.. Повертись, повертись, старичок.

– Покачайся-ка на качелях! – смеялись кругом.

– Важно, братцы, мы его спустим.

Заскрипел ворот, завизжала развивавшаяся цепь, бадью словно толкало, она ударялась то в одну стенку колодца, то в другую, и глухой звон металлической обшивки ее пропал без отзыва в бревенчатых стенах шахты… Иван посмотрел вверх, – устье ее еще серело бледным пятном; кругом густилась тьма. Бадья вместе с цепью кружилась, тихо опускаясь вниз. Лампочка у пояса рудокопа кидала испуганные взгляды на мокрые стены, слезилась робким лучом на влаге, проступившей на поверхности бревен, и, словно сжимая от страха веки, готова была погаснуть. Непривычного человека давно бы закружило. Ивану было нипочем. Не раз приходилось съезжать и подниматься в бадье. Порой она, раскачиваясь, ударялась о сруб, и старика кидало в другую сторону. В такие мгновения он заботился об одном, как бы не потух робкий огонек его лампочки.

Стены мокрее и мокрее. Пятно вверх все меньше и меньше. Казалось, что оттуда день пристально, неотступно смотрит в загадочную тьму колодца, но серое око его мало-помалу закрывается, не осилив страшной глубины этой шахты.

«А стара уж шахта-то. Сколько годов стоит! – приходит в голову рудокопу. – При мне строили, я еще тогда молодым был. Лет, поди, шестьдесят прошло? Пора бы переменить ее: ишь, дерево прогнило, совсем черное. Ударяясь в него, бадья краями уходит в размякшие от старости бревна. Как они еще держат только! Христос – Он один спасает. Да и мне надо на покой. Сказывают, восемь десятков живу, хорошо еще, что с работы не гонят, да уроки малые дают, а то бы совсем с голоду пришлось помирать либо побираться!»

И мысли одна за другой сами лезли в голову к старику. Он много, очень много думал и никогда ничего не говорил. Давно уже не слышали от него ни одно слова товарищи. Им казалось, что в безмолвии подземных жил старик совсем разучился разговаривать, потерял голос. И он, слышавший только стук своего кайла, треск ломавшейся черной породы да шорох осыпавшейся руды, отучился отвечать на вопросы. Скажут ему что – Иван сорвет с головы кожаную шапку и поклонится, низко-низко поклонится, показывая всем голый череп с клочьями совсем пожелтевших волос над ушами, тоже от старости поросшими седой шерстью. Так от него и отстали.

Смеяться над ним не смел никто. Он был своего рода дивом в руднике. При нем родился рудник. Хозяева знали, что он первый спустился в него и отколол первую глыбу желтой земли, из которой потом была выплавлена первая медь. Все кругом состарились, другие перемерли, а его хоть и согнуло всего, а все-таки он жил еще и работал по-своему.

«Иван – настоящий рудокоп; он и родился в штольне», – говорили про него люди, давно забывшие о том, где был тот старый рудник, шестьдесят лет назад истощенный и оставленный… Даже то, что он разучился говорить, вызывало к нему глубокое уважение. Некоторые почему-то думали, будто он дал зарок молчать… «Он у нас молчальник… Вот что… Десять годов промолчал, старый!..»

А бадья на неистово визжавшей цепи все опускалась ниже и ниже.

Вон совсем сузился наверху пристальный взгляд серого дня. Сузился и пропал. Несколько мгновений еще мерещилось на том месте какое-то подобие света, призрак света, но скоро и его проглотила холодная и влажная тьма шахты. Деревянная обшивка ее окончилась, теперь стены колодца сплошь из горных пород. Вон какой-то черный камень прислонился и торчит наружу острыми зазубринами и ребрами, вон мокрая мякоть с вкраплинами крупных обломков скалы… Вон тусклый свет лампочки змеится на полукруглых извивах и раковинах кремня… Какая-то белая прослойка блеснула было зигзагом и опять спряталась. Вновь влажная мякоть пошла.

И все здесь – и земля, и кремень, и гранитные ребра насквозь пробитых утесов точат бесчисленные слезы. Земля ли сочится кровью из глубокой раны, или плачет она над сотнями запертого в вечный мрак ее подземного царства народа?.. Как знать!.. Слезы льются длинными нитями… Нити сливаются в ручьи… Теперь уже не один звон и стук бадьи, не один визг ржавой цепи, каждым звеном своим жалующейся на бесконечную службу, на усталь, слышится старику. Привычное к молчанию своей норы ухо его ловит и журчание этих струй, и дробный шорох капель, разбивающихся о выступы кремня… Вон какой-то ручей сильной струей пробился насквозь, освободился из-под своей неволи, из долгого затворничества в каменном сердце горы и, встретив здесь, на свободе, тот же мрак, громко плачется, сбегая вниз по влажным стенам. Вон другая тонкая струйка с силой вырвалась на волю и с пронзительным свистом воронкой брызжет прямо в лицо Ивану.

А бадья спускается все ниже и ниже… Ни вверх, ни внизу не видать ничего. Кажется, конца не будет этому бесконечному пути…

Замиравший было огонек лампы разгорелся опять. Тут уже шахта вступила в царство горных ручьев. Со всех сторон они бегут, пробиваются и падают… Ручьи сливаются вместе, потоками стремятся вниз, волнами обдают бадью, сбегая по кафтану старика Ивана. Тут уже весь мрак переполнен и говором, и свистом, и шипением воды. Старик знает, что это вода уже шестьдесят лет неустанно подрывает эту шахту. Когда-то, когда он в первый раз спускался, с черных стен колодца капали только редкие холодные слезы, потом, несколько спустя, слезы сделались чаще, многочисленнее. Слезинки за слезинкой, сначала просачивавшиеся, наконец, проточили себе норы и полили струями. Теперь дело разрушения идет шире – вся земля кругом как губка. Из всей горы, точно проведав о шахте, устремились сюда запертые в ней воды…

«Смоют они шахту… смоют, – думается старику.

– Что же?.. Никто, как Бог; пока Он держит, и шахта стоит, отведет руку – и вся она рухнет и расплывется, как мягкий ком земли под дождями, в жидкую слякоть».

Прежде утесы в стене были – крепили ее. Теперь вода и с утесами сладила: или подрылась под них, или просочилась сверху, а то пронизала горную породу вокруг утеса и, потеряв центр тяжести, он свернулся с места, выставив свое черное, словно в крови, от влаги ребро прямо в шахту. Еще немного – и рухнет подмытый утес, а за ним – осядет земля. Страшное дело! Как черви в норах останутся рабочие. «Также будут ноги торчать…» – вспомнил старик свою мать. «Сам Бог похоронит!» Не дорыться до них. Если бы еще недалеко от поверхности земли было, – а то, ведь, тут на триста сажен вниз ушел рудник, да и весь он ненадежен стал. Словно улей – тонки стенки его штолен, штреков и ячеек. Много выработано руды отсюда, и в земле образовались целые гроты; будто губка стала она совсем сквозной… Рухнет шахта – и стены штольней не выдержат. Ямой сверху осядет весь рудник, точно провал какой будут его показывать потом.

Старик равнодушно смотрел на оседавшую землю. Ему казалось это естественным. В руднике он родился – в руднике и помрет. Странно было бы, если бы он там, наверху, окончил свою неприглядную жизнь. А здесь это – так просто, так естественно. Здесь ведь он у себя. Он помнит, как заболел раз, еще не стар был, – и наверх не вышел: в своей ячейке отлежался. Есть приносили ему товарищи. Целую неделю трясло его, а потом опять за работу принялся. Часто старик оставался здесь на ночь и спал на мягкой руде. Земля, с ее звездой ночью, с ее солнцем, когда-то манила его, давно уже. Молод он был. Ну, а теперь что в ней? Здесь, внизу, тепло, хорошо ему даже, – только место бы посуше, и жить можно!..

Целыми водопадами стремились вниз ручьи… Сквозь шум воды старик различал дробную тревогу, отбивавшую кайлами в твердой породе, глухие удары взрывов в отдаленных штольнях, отзвучия говора… Вон, в стене колодца зияют круглые дыры старых штолен. Там мрачно и глухо. Они выработаны и давно оставлены. Теперь уже во втором слое породы кипит труд человека.

А ему памятны, хорошо памятны эти старые штольни. В каждой из них изводил он свою молодую силу, каждую поливал своим потом… Он привстал в бадье и посмотрел вниз: там мелькали огоньки таких же лампочек, как и его; оттуда несся вверх целый вихрь постепенно затихавших звуков. Там тускло поблескивала вода, затопившая совсем дно этого колодца. Никакие машины, никакие трубы не могли отвести ее. Сверху падали новые и новые волны горных потоков… А останови машину на час – и весь рудник бы залился, вода прорвалась бы в штольни и затопила бы в ячейках работавших там людей…

«И воду Бог держит, – думал про себя старик. – И землю, и воду!..»

Качнувшись еще раз на своих ржавых звеньях, бадья закружилась и, наконец, остановилась, погрузившись в оду, заливавшую дно шахты.

Со всех сторон подбежали сюда рабочие с лампочками.

– Эге, кого Бог послал! – смеялись они. – Старичок Божий, здравствуй!

Вынули они его оттуда, подставили ему доску.

И он снял, по обыкновению, шапку и низко-низко поклонился им. Только мелькнули в воздухе желтые вихры на его висках.

Во все стороны отсюда расходились штольни. В их черном мраке перебегали с места на место огоньки… Крики слышнее доносились оттуда, глухо «ахали» подземные взрывы. И все тот же вечный, неотступно отовсюду звучавший и все остальные голоса словно проглатывавший стихийный шум воды.

Старик опять зажег свою лампочку и, сгорбившись, точно рассматривая какие-то таинственные следы перед собой, двинулся неровной, колеблющейся походкой в свою штольню.

III

Штольня, по которой шел старик, была довольно высока. Кое-где в ней торчали бревна, поддерживавшие сильно осевшие своды; но бревна эти, очевидно, были поставлены давно, горбины земли высунулись гораздо ниже их верхних концов, словно вылупившиеся раковины, кремни висели над самыми головами. Кое-где на поверхности земли валялись выпавшие из сводов осколки скал.

Иван помнит, как одна такая убила его любимца – мальчика, являвшегося вместе с отцом в рудник и оглашавшего его зловещую тишину веселыми раскатами беззаботного детского смеха. Как сейчас представляется старику веселый ребенок, бежавший по этой штольне… Вдруг сверху осунулась какая-то смутная, еще неопределившаяся громада. Мальчик остановился с любопытством, поднял к сводам штольни свои ясные глазки – и громадная скала рухнула оттуда вниз, схоронив под собой дитя, так что потом и следа от него не могли отыскать рабочие. Отец убивался, плакали суровые рудокопы; Иван долго ходил вокруг, точно ждал, что вот-вот из-под черного камня вдруг раздастся веселый, знакомый ему смех и шаловливое «ау!» ребенка разбудит мрачное молчание штольни…

Иван и теперь остановился над этим камнем, поднес к нему лампочку. Вот следы креста, выбитого на нем кайлами. Оглянувшись, точно боясь, чтобы его не увидали, старик живо перекрестил «могилку». Как бы удивились рабочие, если бы им удалось заметить, что губы старика зашевелились при этом. Хотел ли он сказать или уже сказал, только он сам не различил своего шепота.

Отсюда влево шла узенькая, как червоточина, нора. Старик ползком двинулся по ней и, наконец, выпрямился, добравшись до своей ячейки. Она была уже довольно велика. В ней можно было стоять, хотя и при этом условии она казалась не чем иным, как могилой.

Старик приподнял свою лампочку. Тусклый луч на минуту выхватил из мрака черные стены с какими-то желтыми выступами окиси. Тут было сравнительно сухо. Свет не слезился на влаге, проступившей сквозь черную породу. Массы наломанной руды внизу лежали неправильными грудами. В углу только скопилось немного сырости, и на ней поднялась кучка сбившихся вместе, мертвенного белого цвета грибов. Плоские белые шляпки торчали на тоненьких белых ножках. Старик заботился о них, стараясь как бы не завалить их комьями осыпавшейся из-под его кайла земли. Как-то он перенес сюда несколько полевых растений, вместе с куском дерна, на котором они росли. Но ни куриная слепота, ни колокольчики не хотели жить без солнца. Они мало-помалу умирали, хирели, как хиреют чахоточные. Дольше всех держался какой-то цветок, хотя и он побледнел совсем в вечном мраке этой могилы. Старик Иван с любопытством разглядывал его, пока и тот не склонился на своем засохшем стебельке. Ивану остались одни грибы да какие-то серые лишаи, как седины, проступившие на диком камне…

Сегодня он очень устал. Сев на глыбы сваленной в угол руды и поставив лампочку в закоптевшую выбоину камня, он опустил голову на руки.

Ни малейший звук не доходил сюда: здесь, в этой могиле, стояла ненарушимая тишина. Старик привык к ней. Как во мраке перед ним рождались, жили мгновение и умирали загадочные образы, точно так же в молчании этой земляной ячейки звучали ему какие-то таинственные голоса. То словно кто-то бросит сюда обрывок незнакомой песни, то словно чей-то зов прорежет тишину… А то ударит старик молотом в кайло, уйдет оно внутрь, в откалываемую руду и вдруг, внутри ее, кто-то глубоко-глубоко вздохнет. Слово тупое железо вбилось в чью-то грудь. Для старика были полны значения эти звуки. Отрешившийся от мира действительного, он жил в этом сказочном царстве…

Иногда, посмотрев с ним ли спички, он тушил свою лампаду, ложился на землю и широко раскрытыми глазами испытывал тьму. И ему казалось, что над ним необъятно раздвигаются стены его черной могилы. В какую-то недосягаемую высь уходит тяжело нависший свод. Первые мгновения – страшная, захватывающая дыхание пустота кругом. Ему становилось страшно и жутко. В этой тьме кажется, что он повис среди бесконечности, один, без опоры внизу, вверху и по сторонам. Вот-вот сорвется, – но это только мгновение. Скоро тьма начинает рассеиваться… Сначала перед глазами плавают во мраке какие-то светлые пятна, сверкают огненные спирали, разрываясь в медлительно исчезающие золотые круги, рассыпаясь тысячами искр. Пятна делаются ярче, играют всеми цветами радуги; спирали ослепительно горят и быстрее вращаются в черном, вовсе не озаряемом ими мраке. Одни сливаются с другими, уносятся в бесконечную высь и мерещатся оттуда чудными миражами. Пятна принимают форму каких-то облаков; сквозные крылья бесшумно скользят по воздуху и за крыльями мерещатся светлые оттенки каких-то одежд. Из-под брони черного камня освобождаются не выносящие света его лампады духи, собираются вокруг него, наклоняются над лицом старика и неотступно смотрят в его широко раскрытые глаза. Кругом начинается какой-то шелест…

Он слышит дыхание скал, как будто воздух струится в невидимые скважины. Вон – донеслась певучая жалоба ручья, запертого в горе. Вот – не то песня, не то музыка. Два-три гармоничных звука играют один с другим, как бабочки в поле весной, и к их чудесным сочетаниям чутко прислушивается ухо старика… Так проходят часы!.. Так проходят иногда целые ночи, когда, забытый другими, он остается здесь – один в целом громадном руднике. Один лицом к лицу со своими видениями и призрачными отзвучиями какого-то иного, далекого-далекого мира!

Сегодня ему не до того.

Завтра суббота, нужно наломать руды и свозить ее, вместе с прежней, на тачке в главную штольню. Там штейгер примет и запишет ее. Вечером выдадут старику деньги, которые он целиком отнесет старухе, живущей наверху – в деревне. Старуха его кормит, обшивает, покупает Ивану обувь, заботится о нем. Говорят, что она сестра ему. Какая сестра? Они росли врозь, он с матерью, в том старом забытом руднике, она – в чужой семье с чужими людьми. Он и с ней не говорит никогда ни слова. Придет, молча положит на стол свой недельный заработок, сядет в гол и уронит голову на руки, да так и просидит. Позовет она его есть – встанет, нет – до утра «камень камнем». Когда старик оставался внизу, сестра не беспокоилась о нем. Она знала, что у него с собой коврига хлеба, горсть соли, а воды в штольне и шахтах – хоть утопись в ней. В углу его черной могилы, где как крот в земле рылся он с утра до ночи, стояла жестянка с керосином. Потухнет лампада – сейчас же он зажжет ее опять.

Иван наклонился, отыскал свое кайло, высмотрел горбину выступившей вперед руды и давай ее отбивать со всех сторон. В течение тысячелетий слежавшаяся масса, пропуская в себя железо, кололась как камень. Медленно, тихо работал Иван, не по силам было бы иначе; ему и место такое отвели, где порода была мягкая. Комья желтоватой массы падали вниз, изредка свет лампочки дробился в золотистых пылинках меди, проступавших сквозь смешанную с ними пустую породу. Часа два работал старик, когда кайло выпало из его ослабевших рук. Он сел на землю, взял из угла большую ковригу хлеба, густо насыпал на нее крупной соли и принялся жевать мякиш остатками когда-то крепких зубов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации