Текст книги "Ключи заветные от радости"
Автор книги: Василий Никифоров-Волгин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Тревога
В раскрытое окно густой синей прохладой входил осенний вечер. Горько пахло угасающей травой. В колодец падали с висящего ведра гулкие капли воды. В тишине застывшего вечера звуки этих капель казались единственными на земле.
По случаю убийства старообрядческого начетчика Аввакума собственным сыном Кузькой Жиганом деревня была в оцепенении и в затаенном шепоте. Ни голосов, ни песен, ни собачьего даже лая. На подоконник упал алый кленовый лист.
Отец Сергий взял его и сказал:
– Грядет осень…
Повернул ко мне лицо свое. Лицо сельского батюшки. Тихое, обыкновенное, не запоминающееся. Таких лиц много, как былинок в русских полях. Глаза только не простые – не то надземные, не то безумные.
– Вот и не стало Аввакума, – сказал он, я зябко съежил плечи. Помолчал долгим думающим молчанием и неожиданно запел странническим распевом, опустив голову и скрестив бледные священнические руки.
Кому повем печаль мою,
Кого призову ко рыданию.
Токмо Тебе, Владыко мои,
Известен плач сердечный мои.
Кто бы мне дал источник слез,
Я плакал бы и день и нощь…
– Песня эта прозывается «Плач Иосифа Прекраснаго», – пояснил отец Сергий, – любимая песня покойного Аввакума. Сядет, бывало, вечером на ступеньку своей бревенчатой молельни, воззрится на небеса, сложит руки крест-накрест и запоет… Стих долгий и трогательный. О том он, как Иосифа продавали в рабство и как он плакал, ведомый в землю Египетскую:
Увиждь, мат и, Иосифа…
Возстани скоро из гроба.
Твое чадо любимое
Ведомо есть погаными.
Моя братия продаша им.
Иду ныне во работу к ним.
– Заслышат голос Аввакума и ползком-ползком к нему, под кусты, в засень, чтобы послушать его… Хорошо пвл старче – душевно и усладно, по-старорусски! Хоть и не любил он, Царство ему Небесное, нас, никониан, но я-то любил его и никогда не пререкался с ним о вере. Он видом своим благочестным, поступью и речью тоску будил по ушедшей Русской земле. Дремучей, исконной, сосной и родниками святыми шумящей!
– Таких стариков, как Аввакум, больше не встретишь!..
– А за что сын-то на него так посягнул? – спросил я затуманенного сумерками отца Сергия.
– Неведомо. Нощь бо есть в народе русском!
Отец Сергий закрыл окно. К земле приникала ночь. В деревне горел лишь один огонек.
– Это в Аввакумовой избе свет. Готовят его в дорогу. Да, не стало Аввакума. Отмерла еще ветвь на древе древнего благочестия. До вашего прихода полиция вела мимо моего окна связанного Кузьку. Увидал меня и крикнул: «Оксти меня, батька». Я благословил его, – отец Сергий поднялся с места и зажег лампаду. На иконе Спаситель с Евангелием. Глаза непреклонные и грозные, смотрящие на все стороны.
«Такие же глаза будут у Него, когда Он придет судить живых и мертвых». – почему-то подумал я. Моя дума передалась отцу Сергию и колыхнула что-то близкое для него и тревожное. Он взволнованно заходил по горенке. Встал около меня. Маленький и как бы пушистый от седой своей бороды. Он спросил меня дрогнувшим голосом:
– Вы верите в близкое наступление Страшного Суда?
Я ничего не ответил.
– А я верю, – сказал он потаенным шепотом, – так вот и кажется, что сейчас вострубят Архангелы в свои трубы и мертвые восстанут из гробов своих.
Я хотел сказать ему, что это нервы и последствия пережитого нами за эти ужасные годы – Страшному Суду подобные!
– Вы не думайте, – пылко вознесся его голос, – что эта тревога вызвана убийством, осенними шорохами, старостью моей или перенесенным нами за войну и революцию, – нет! Точно вам объяснить не могу. Скажу лишь, что я по ночам спать не могу. Встаю, зажигаю свечу и начинаю молиться… Посмотрю в окно на спящую землю нашу и плачу, что она и деяния рук наших обречены на гибель!.. Все превратится в первозданную тьму, над которой никогда больше не прогремит голос Творца – да будет свет!..
Отец Сергий посмотрел на икону. Долго не решался говорить.
– Сегодня выношу за литургией Чашу Господню, – сказал он в тревоге, – и, перед тем как произнести запричастную молитву: «Верую Господи и исповедую», меня вдруг опалила мысль: а не в последнюю ли годину мы приобщаем мир Кровью Христовой?..
Уже ночь была, когда я вышел из горенки отца Сергия. Путь мой лежал через поле. На небе было много звезд, и земля, сжатая густой тишиной, казалась пустынной и брошенной.
Чувствовалось страшное сиротство свое среди угасающего русского поля. Чтобы рассеять это чувство и укрепить себя в мысли, что ты не один, я обернулся в сторону домика отца Сергия.
В окне заколебался огонек свечи. Он то возносился, то опускался… Это отец Сергий, охваченный тревогой, со свечой в руке, молился с коленопреклонением: «Да мимо идет нас чаша сия…»
Всю дорогу шел со мной шепот отца Сергия:
– А не в последнюю ли годину мы приобщаем мир Кровью Христовой?
Оскудение
Лесное безмолвие и снежный покой.
С матерых сосен падает снег. По синим сугробам ступает вечер. Глубина леса гудит, как дальнее море. Между соснами желтый огонек лесной избушки. По неслышной заметенной дороге трусит к монастырю Преблагой Царицы старая костлявая лошадь. Правит ею горбатая, в заплатанном тулупе и в черном платке монахиня Макария.
Дорога до монастыря дальняя, и, чтобы скоротать время, Макария поет монастырские стихи и занимает меня разговорами.
– В давние это было времена, – говорит она с придыханием, – при царе Алексии Тишайшем…
Кроме леса, озер да неба ничего не было на месте нашего монастыря. И вот приключилось дивное чудо!.. Пасет пастушок-отрок стадо и зрит: на святой горе, где теперь обитель наша воздвижена, стоит Некая Жена, вся молниями осиянная и в солнце приукрашенная… Стоит, Светоносная, и благословляет святую нашу гору… Вострепетал отрок. Людей кликнул. Поднялись на гору и на том месте, где стояла молниями Осиянная, обрели образ Преблагой Царицы. На месте явления Пречистой Богоматери монастырь построили красоты несказанной, и много скорбных, больных, Христова утешения чающих стали притекать к образу и получать от него неоскудные и богатые милости.
Макария послушала шум сосен и вздохнула:
– А теперь оскудение… Тускнеют златые главы собора, и рушатся монастырские стены… Недавно, во время полунощницы, упал с колокольни самый дорогой – подарок царский – серебряный колокол… Не к добру…
Лицо монахини принимает робкое выражение, и она зашептала молитву Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных». Опять повернула ко мне лицо свое:
– А одна из наших веру потеряла. Сестра Мария. Слюбилась с парнем и ушла из обители. Как пришла нужда, то много сестер променяло рясу черную на мирское одеяние и оставили обитель. А другая из наших сестер, монахиня Олимпиада, в затвор ушла и обет молчальничества на себя наложила… Горе с ней недавно приключилось!.. – пригорюнилась она. – Подвига ли великого жаждала душа ее, или в разуме помутилась Олимпиадушка, но только недавно выбежала она из келии на мороз, босая, и закричала:
– Пойдемте, сестры мои, в Кремль, душу за Христа отдать! Венцы мученические принять!..
В соснах засвистел ветер. В лесной чащобе трепыхала крыльями одинокая птица. Из леса выехали в поле. Кружились снежные вьюнки, и звенела поземка. Надвигалась вьюга. Чувствуя дыхание ее, старый конь побежал бойчее.
У дороги, под крылатой сосной, деревянный осьмиконечный крест, обвитый вьюжным дымом.
– Вот и Пригвожденная Богоматерь, – указывает Макария на крест, – скоро и монастырь!
Спрашиваю монахиню:
– Почему крест называется Пригвожденной Богоматерью?
Макария останавливает лошадь и предлагает подойти к нему поближе. На кресте, под навесом, икона Суздальской Божьей Матери – заступницы ржаных полей. Я вгляделся в образ. Чья-то кощунственная рука вбила в глаза Богоматери гвозди!
Монахиня крестилась и строго шептала: «Спаси и помилуй его… помраченного, озлобленного, Тебя пригвоздившего!..»
Придорожный крест, обвитый вьюгой, завечеревшее поле, старый поникший конь и горбатая монахиня, творящая молитву за темную душу дорожного бродяги, навевали думы о ней… России монашеской, в молитве сгорающей, и России разбойной, вбивающей гвозди в глаза Пресвятой Девы. Долго ехали молча. Поднялись на пригорок и увидели кресты Преблагой Царицы.
Застуженный конь обрадованно тряхнул гривой и бойко побежал к монастырским стенам.
– Рядом с монастырем деревня, – говорила монахиня, – и народ в ней, особливо молодежь, ужасно озорной. Много от них скорбей всяких. Летом яблоки в саду воруют, игуменье стекла в окнах выбивают, в церкви бражничают… Есть у нас святой источник… Вода в нем целебная… Так не поверите ли… озорники-то в святую воду… Господи! На церковных стенах грязные слова пишут и камнями целятся в кресты собора. Страшно, родной, жить стало! – И вдруг бодрым, звенящим голосом она воскликнула, светло улыбаясь: – Недавно у нас свершилось великое чудо!
В старой часовне обновился образ Господа Вседержителя! Был совсем как уголь, а теперь озарился неизреченным светом!
Мы подъехали к монастырю.
Поздно ночью я вышел на улицу.
Кружилась поземка, и белый вьюжный дым проносился над монастырскими стенами. В окнах келий погасли огни, только кое-где лампадные искорки.
До меня донеслась вдруг, колеблемая вьюгой, чья-то озябшая молитва к Преблагой Царице:
– Зриши мою беду… зриши мою скорбь…
Я подошел ближе.
У монастырских врат стояла в тулупе вратарница и по древнему обычаю охраняла опочивший монастырь.
А вокруг тишина, вьюжный дым и неведомый зернистый шелест. Не то шуршала стеклянная поземка, не то осыпались монастырские стены.
Алтарь затворенный
В глубине большого сибирского леса звонили. Звон ясный, прохладный, как далекое журчание родника. Словно заря с зарею, он сливался с густым шумом апрельского леса, вечерними туманами, лесными озерками талых снегов, с тонким звенящим шелестом предвесенья.
Я затерялся в лесной чаще и пошел навстречу звону. В белом круге тонких берез показался убогий монастырский скит. Вечернее солнце золотило бревенчатый храм. В пролете колокольни седая, в черной скуфье голова звонаря.
Я вошел в святые врата обители и сел на скамью. На колокольне отзвонили. Ко мне подошел седой инок.
– Звонарь Антоний, – сказал он и уставно поклонился. – Редко кто заходит в нашу обитель… Видите, каково запустение.
– Много ли у вас братии? – спрашиваю.
– Кроме меня, никого. Все ушли в страну далечу… Кто лесной суровости не выдержал и в мир ушел, а иные смерть мученическую прияли…
Года три тому назад пришли к нам в ночь на Успенов день… Очень били нас. Глумились. Иконы штыками прокалывали… В ту ночь расстреляли они схимника Феоктиста, иеромонаха Григория, иеромонаха Македония, иеродьякона Сергия, послушника Вениамина… – Он посмотрел на близлежащее скитское кладбище. – Теперь один я здесь! По-прежнему звоню, молитвословлю, в огороде копаюсь, в лес за дровами хожу…
– А не боитесь, что на ваш звон опять придут сюда?
– Пусть приходят, но я устава нашего не преступлю… Одно прискорбно, что много лет как затворены врата в алтарь Господень и некому совершить литургию… – На время задумался, опустив голову, а потом опять вскинул на меня золотые от заката глаза и сказал: – Завтра Великий понедельник! Ежели можешь, то пойдем со мною молиться…
Мы ступили в завечеревшую церковь.
Антоний затеплил свечи перед затворенными вратами алтаря и стал на клирос. Свечи осветили пронзенные штыками старые иконы.
Началась великая страстная утреня.
Вся Русская земля зазвучала в древнем каноне Страстной седмицы: «Непроходимо волнующееся море… Божиим своим велением насушившему…»
Лесник Гордей
Предвесенним ветреным днем в чайную у большой дороги пришел лесник Гордей; без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке. Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развел красными обветренными руками и сказал темной чайной, словно в бреду или в опьянении:
– Я говорю ему, тихо так да душевно: почто, сыне мой, душу свою очернил?
– О чем ты, дедушка? – спросили из-за стола.
Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопченный потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:
– О сыне, Федоре Гордеевиче…
– С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нем! – сказал кто-то.
– Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою черен, образом угрюм, табашник и сквернослов!
Чайная не слушала Гордея, а он жаловался:
– Говорю я сегодня Федору моему: пойдем, как встарь, в Николину обитель на вынос плащаницы. Помнишь, как утешно поют там монахи: «Приидите ублажим Иосифа приснопамятнаго», – а он мне в ответ: не желаю! Один у монахов обман, я лучше на гармошке сыграну… Ах, братцы, как он пронзил мое сердце этими словами! Не к добру Ласка моя всю ночь выла, не к добру!.. Как все это горестно, братцы! Ждал его. Тосковал. Сапоги сшил ему новые. Утехой, полагал, будет в старости моей, а он… Плащаницу на гармонь, Евандель на цыгарки!.. – Гордей вышел на середину чайной. – Прискорбна душа моя, други! Научите, как сына моего образумить?
– Гордей-то, кажись, в разуме замутился! – качнулись чьи-то слова.
– Замутишься! Жил себе как лесной схимник. Лампадочка да Псалтырь, лес да Господь, а тут – на тебе, старый, на утешение: табак да гармошку!
– Архип! – кивнули засыпающему хозяину, – нельзя ли граммофончиком нас утешить? Наставь пластиночку про Бима и Бома!
Сквозь хриплый жестяной хохот Гордей жаловался прокуренной и хмельной чайной, обводя всех спрашивающими глазами:
– Я его, Федю-то, сызмальства учил читать по святой старинной книге, по благословенным местам водил… Был он тихим, как монашек, а теперь говорит: не желаю! В обители к выносу плащаницы благовестят, а он на гармонии играет! Сыне мой, почто душу свою очернил? Али я тебя не пестал, али я тебя не берег? – Гордей подошел к хозяину и пытливо спросил его: – Есть у тебя дети?
– Растут два оболтуса, – лениво буркнул тот, укладывая голову на прилавок.
– Веруют они в Бога и святую Его книгу?
– Не знаю. Наше дело торговое!
– Спокойный ты человек, – покачал головой лесник, – а я вот так не могу. Болит душа моя о сыне заблудшем…
От хозяина Гордей перешел к ражему парню:
– Объясни ты мне…
– Отстань, борода! Я холостой! Не мешай Бима и Бома слушать!..
Лесник останавливался то перед одним, то перед другим, прося у чайной утешных слов. Молча и скорбно потоптался на месте, а потом вышел на ветреную улицу и поплелся размытой дождями дорогой к чернеющему лесу.
Шел по лужам, размахивал руками и сам с собою разговаривал.
Остановился посредине дороги. Поднял лохматую голову к затученному небу – не то молился, спрашивал, глядел ли, как плыли тучи?
Заглянул в лес и опять повернулся к чайной, словно испугался своей избы, шума деревьев и гармошки сына.
Пришел в чайную и принес те же слова, ту же тоску и те же беспокойные глаза.
– Дядя, – позвали его, – плюнь на все! Иди, глотни из бутылочки смоленского самогону. Сразу запляшешь!
– Не пьющий я. Мне бы душевного человека на манер старца – с ним бы побеседовать!
Подошел к Гордею ражий парень, взял его за руки и усадил на скамью.
Сидел он до тех пор, пока не вошли в чайную глубокие вечерние тени и не стало в ней ни одного человека.
Архип взглянул на старика, и что-то похожее на жалость затеплилось в его глазах. Он хотел было подойти к нему и утешить, но не нашелся, что сказать ему, а лишь молча поставил перед ним стакан чая.
Древняя книга
Когда живы были старики, то Библия лежала под иконами, на полке, покрытая парчовым покровом. Сейчас она служит для хозяйственных надобностей большой семьи бухгалтера Ивана Платоновича Рукавишникова и лежит где попало. Библией пользовались как прессом, подпирали ею окно во время сильных ветров и давали перелистывать малым ребятам. На ее страницах дети рисовали домики и кораблики, садились на нее и становились.
Заглавные листы древней книги были исписаны житийными пометками, от дедовых лет и до нашего времени.
В ноябре 1752 года узорной славянской вязью тихо и свято было написано:
«Сия боговдохновенная книга, истина и путь вверженному в пучину отчаяния! Сыне мой, возлюби мудрость веков древних и насладися ею яко жаждущий воды живой. Вкушая сладость ея, долголетен и безпечален будеши на земле. Блюди книгу сию яко камень драгий, яко око свое. Да будет она тебе и потомству твоему в дар и благословение».
В 1812 году чья-то рука записала скорбные слова: «Помяни, Господи, во Царствии Твоем убиенных на поле брани рабов Твоих Петра, Герасима, Платона – возлюбленных сынов моих».
«В лето 1845-е, генваря 12 дня волею Божией преставился еси родитель наш Аркадий Петрович Рукавишников. Жития его было 82 года, четыре месяцы и три дня. Пред кончиной сказано было им в бреду: в мире скорбни будете: Огнь и кровь… престолов колебание, и алтарей осквернение…»
«Апреля 20 сего числа бысть великий гром. В книге, именуемой “Звездочет царя Ираклия”, сказано: “ Аще ли возгремит гром в юнце, пшенице пагуба по местам являет, и в западных странах недузи, в царских дворах радость велия”».
«В канун Благовещения 1862 года читал пророчества Даниила о судьбах мира. Спаси, Господи, и помилуй землю Твою, грехми и беззакониями затемненную…»
«Сколь велика и премудра книга сия! Мое горе безутешным было, а теперь утешен есть».
Блеклые, рыжеватые от древности письмена, ласково положенные дедами, сменяются другими: «Сахарная синяя бумага помогает от кашля, – сверни и кури. Чтобы зыбашное дитя не полошилось, положь веник под зыбку. “Чага” —зеленые наросты на березе – помогает от головной боли. Подберезнишна трава от горла…»
«6 апреля 1899 года Петр Семеныч сделал предложение Глашеньке. 10 сего апреля портнихе Марье Демидовой дан целковый с четвертаком».
«2 июня 1902 года дано в стирку: две рубашки, три простыни, три наволочки, пять пар чулок и шесть носовых платков».
Скучающая рука жирно вывела печатными буквами: «Кто возьмет сию книгу без спроса, тот останется без носа».
Мелко-мелко, придушенными буковками накрапано на титульном листе: «не забыть написать инспектору народных училищ о беззаконном сожительстве с особой женского пола учителя Трофимова».
На первой странице книги Бытия летающим почерком, задорно и молодо начертано: «Моисей великий обманщик и фокусник».
В конце Библии продолжение записей на переплете: «Прадед, дед и вообще милые родственнички набитые дураки! Некоторые, которые умные, в такие основательные переплеты золотые червонцы зашивали, а здесь ничего – зря лишь ножик сломал!»
«16 сентября 1918 г. я удостоверился на личном факте, что ни хрена божественного нет. Вырываю страницу из этой называемой Библии и иду туда, куда царь пешком ходил».
В уголке испуганными старческими строками приписано исполнившееся пророчество Аркадия Петровича Рукавишникова в 1845 году: «Огнь и кровь… престолов колебание и алтарей осквернение».
Через весь лист последней страницы Апокалипсиса бойко прошлась надпись красным карандашом:
«12 июля 1933 года наша футбольная команда попала в класс “А”, Ура!»
Свеча
Вечерним лесом идут дед Софрон и внучек Петька. Дед в тулупе. Сгорбленный. Борода седая. Развевает ее весенний ветер.
Под ногами хрустят ломкие подзимки.
Петька шагает позади деда. Ему лет восемь. В тулупчике. На глаза лезет тятькина шапка. В руке у него верба, пахнущая ветром, снежным оврагом и чуть-чуть тепловатым солнцем.
Лес гудел зарождающейся весенней силой. Петьке почудился дальний звон. Он остановился и стал слушать.
– Дедушка!.. Чу!.. Звонят…
– Это лес звенит. Гудит Господень колокол… Весна идет, оттого и звон!.. – отвечает дед. Петька спросил деда:
– В церкву идем, дедушка?
– В церкву, любяга, к Светлой заутрене.
– Да она сгорела, дедушка! Летось ведь пожгли. Нетути церкви. Кирпичи да головки одни…
– Ничего не значит! – сурово отвечает Софрон.
– Чудной!.. – солидно ворчит Петька. – Церкви нетути, а мы бредем! Мара, что ли, на деда напала? Сапоги только истяпаем!
Среди обгорелого сосняка лежали черные развалины церкви. Дед с внуком перекрестились.
– Вот и пришли… – как бы сквозь взрыд сказал Софрон. Он долго стоял, опустив голову и свесив руки. Приближалась знобкая, но тихая пасхальная ночь. Софрон вынул из котомки толстую восковую свечу, затеплил ее, поставил на камень среди развалин. Помолился в землю и запел: – Христос воскресе из мертвых… – похристосовался с внуком и сел на обгорелое бревно, – Да… Шесть десятков лет ходил сюда. На этом месте с тятенькой часто стоял и по его смерти место сие не покинул. Тут икона святителя Николая стояла… В одной ручке угодник церковочку держал, а в другой меч… И бывало, что ни попросишь у него, он всегда подаст тебе!.. До-о-брый угодник, послушливый да зовкий!.. Да, вот… А тута, любяга, алтарь стоял… Встань на коленки и поклонись, милой, месту сему… Так вот… Эх, Петюшка, Петюшка…
Ничего больше Софрон не сказал. Он сидел до того долго, что Петьке захотелось спать. Он сел с дедом рядышком и опустил голову на его колени, а дед прикрывал его полою тулупа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.