Текст книги "Ключи заветные от радости"
Автор книги: Василий Никифоров-Волгин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Пушкин и митрополит Филарет
В Николин день 1828 года митрополит Филарет окончательно решил уйти на покой.
Он сел за письменный стол, взял большой лист плотной голубой бумаги, осмотрел гусиное перо, перекрестился и стал писать:
«Всемилостивейший Государь!
Священный долг служить Вашему Императорскому Величеству верою и правдою особенно вожделенным для меня делает благодарность к милостям и благодеяниям Вашего Императорского Величества, неизреченно для меня великим…»
Тут он остановился и задумался:
– Да, тяжело мы пишем… Тяжело… Пушкин учит, как писать, да не слушаемся… Да…
Пушкин… Александр Сергеевич… Упрямые и жестоковыйные мы люди!
Митрополит опять заскрипел гусиным пером:
«Но, при сознании внутренних моих недостатков, немощь телесная, в течение немалого времени едва преодолеваемая принужденными усилиями, наконец, отнимает у меня надежду соответствовать обязанностям вверенного мне служения…»
– Я устал! От всего я устал! – сказал он вслух, не отрываясь от письма. – С душою некогда побеседовать!
«Посему приемлю дерзновение, Ваше Императорское Величество, всеподданнейше просить об увольнении меня от управления вверенной мне епархиею и дозволить избрать жительство в одном из монастырей…»
«Да, тяжелый язык, тяжелый!» – опять подумал митрополит, скрепляя прошение подписью: «Вашего Императорского Величества верноподданный, митрополит Московский и Коломенский Филарет».
– Завтра отправлю по назначению. Буду ждать Высочайшей резолюции!
На другой день И.В. Киреевский послал митрополиту на прочтение новое стихотворение Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?..
Перед духовными очами митрополита предстала душа великого поэта. До содрогания стало жалко его, потерявшего самое драгоценное в жизни – веру в жизнь и в свое на земле призвание. В митрополите заговорил вдруг пастырь, призванный спасать человека. Все, что его тяготило и мучало за это время, уступило место ясному и глубокому сознанию своих задач и высокой своей посвященности…
«Нельзя же так, Александр Сергеевич! – подумал он тепло и нежно. – Такая сила тебе дадена, и вдруг взываешь ты в тоске: “Дар напрасный, дар случайный…” Всем нам тяжело, Александр Сергеевич…»
Во время вечерних, на сон грядущий, молитв митрополит опять вспомнил стихотворение Пушкина.
Он положил земной поклон.
– Мир и успокоение подаждь душе раба Твоего Александра, ибо нужен он народу нашему… Во тьме ходящему!
И когда произнес эти слова, что-то яркое вспыхнуло в душе его. Он не мог больше молиться. Не закончив «вечернего правила», он поднялся с колен, зажег свечу, взял перо и быстро стал писать:
Не напрасно, не случайно
Жизнь судьбою мне дана;
Не без правды ею тайно
На тоску осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из тайных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвеиный мною,
Просияй сквозь сумрак дум,
И созиждутся Тобою
Сердце чисто, светел ум.
– Будь что будет! – сказал он. – Но эти строки пошлю Пушкину как ответ на его горькие слова.
Тут он взглянул на конверт, адресованный Государю Императору.
– Нет, нельзя мне покидать кафедры ради безмолвного монастыря, – решил он, – надо потрудиться! Ради тех великих и малых потрудиться, кои томятся тоскою и сомнениями в присномутном житии нашем! Подвиг надо восприять! Кто же утешит? Кто спасет?
Филарета долго томила мысль: дошел ли ночной его голос до сердца поэта?
И вот однажды получает он строки, написанные рукою самого Александра Сергеевича Пушкина:
…И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.
– Слава Тебе, Христе, Свете Истинный, – перекрестился митрополит, – что пробудил малым, неискусным моим словом душу великого поэта!
И поцеловал пушкинские строки.
Горе родине твоей
Заутреня святителей
Белые от снежных хлопьев, идут вечерними просторными полями Никола Угодник, Сергий Радонежский и Серафим Саровский.
Стелется поземка, звенит от мороза сугробное поле. Завевает вьюжина. Мороз леденит одинокую снежную землю.
Никола Угодник в старом овчинном тулупе, в больших дырявых валенках. За плечами котомка, в руках посох.
Сергий Радонежский в монашеской ряске. На голове скуфейка, белая от снега, на ногах лапти.
Серафим Саровский в белой ватной свитке, идет сгорбившись, в русских сапогах, опираясь на палочку…
Развеваются от ветра седые бороды. Снег глаза слепит. Холодно святым старцам в одинокой морозной тьме.
– Ай да мороз греховодник, ай да шутник старый! – весело приговаривает Никола Угодник и, чтобы согреться, бьет мужицкими рукавицами по захолодевшему от мороза полушубку, а сам поспешает резвой стариковской походкой, только знай шуршат валенки.
– Угодил нам, старикам, морозец, нечего сказать… Такой неугомонный, утиши его. Господи, такой неугомонный! – смеется Серафим и тоже бежит вприпрыжку, не отставая от резвого Николы, гулко только стучат сапоги его по звонкой морозной дорожке.
– Это что еще! – тихо улыбается Сергий. – А вот в лето 1347, вот морозно было. Ужасти…
– Вьюжит. Не заблудиться бы в поле, – говорит Серафим.
– Не заблудимся, отцы! – добро отвечает Никола. – Я все дороги русские знаю. Скоро дойдем до леса Китежского, а там в церковке Господь сподобит и заутреню отслужить. Подбавьте шагу, отцы!…
– Резвый угодник! – тихо улыбаясь, говорит Сергий, придерживая его за рукав. – Старательный! Сам из чужих краев, а возлюбил землю русскую превыше всех. За что, Никола, полюбил народ наш, грехами затемненный, ходишь по дорогам его скорбным и молишься за него неустанно?
– За что полюбил? – отвечает Никола, глядя в очи Сергия. – Дитя она ^– Русь!… Цвет тихий, благоуханный… Кроткая дума Господня… дитя Его любимое… Неразумное, но любое. А кто не возлюбит дитя, кто не умилится цветикам? Русь – это кроткая дума Господня.
– Хорошо ты сказал, Никола, про Русь, – тихо прошептал Серафим. – На колени, радости мои, стать хочется перед нею и молиться, как честному образу!
– А как же, отцы святые, – робко спросил Сергий, – годы крови 1917, 1918 и 1919? Почто русский народ кровью себя обагрил?
– Покается! – убежденно ответил Никола Угодник.
– Спасется! – твердо сказал Серафим.
– Будем молиться! – прошептал Сергий. Дошли до маленькой, покрытой снегом лесной церковки. Затеплили перед темными образами свечи и стали служить заутреню.
За стенами церкви гудел снежный Китежский лес. Пела вьюга. Молились святители русской земли в заброшенной лесной церковке о Руси – любови Спасовой, кроткой думе Господней.
А после заутрени вышли из церковки три заступника на паперть и благословили на все четыре конца снежную землю, вьюгу и ночь.
Пасха на рубеже России
Несколько лет тому назад я встретил Пасху в селе на берегу Чудского озера.
В Светлую ночь не спится. Я вышел на улицу. Так темно, что не видно граней земли и кажется: небо и земля одна темная синяя мгла, и только в белом Ильинском храме горели огни. И такая тишина, что слышно, как тает снег и шуршит лед, плывущий по озеру.
С того берега, где лежит Россия, дул тонкий предвесенний ветер.
Необычайная близость русского берега наполняла душу странным чувством, от которого хотелось креститься на Россию, такую близкую, ощутимую и вместе с тем такую далекую и недоступную.
Где-то ударили в колокол.
Звон далекий, какой-то глубинный, словно звонили на дне озера.
Навстречу мне шел старик, опираясь на костыль. Я спросил его:
– Дедушка! Где звонят?
Старик насторожился, послушал и сказал:
– В России, браток, звонят. Пойдем поближе к озеру, там слышнее.
Долго мы стояли на берегу озера и слушали, как звонила Россия к пасхальной заутрене.
Нет таких слов, чтобы передать во всей полноте сложную гамму настроений, мыслей и чувств, волновавших мою душу, когда я стоял на берегу озера и слушал далекий пасхальный звон.
– Христос воскресе, – шептал я далекому родному берегу и крестился на Русскую землю.
1934
Родные огни
Сквозная и голубая, как ломкий весенний лед, осень. Воздух пахнет родниковой водой. В лужах небесная синь, блестки солнца и увядшие листья.
Большая с глубокими колеями дорога. Поникшие верстовые столбы. По обе стороны дороги широкие крылья полей. Над ржаными скирдами вьются вороны. От земли идет тонкий-тонкий, едва ощутимый хрустальный звон, какой бывает только солнечной листопадной осенью.
На старом тарантасе, на котором когда-то ездили сельские батюшки и деревенские богатеи, мы проехали много верст. Костлявой рыжей лошадью, прозванной Самолетом, правит крепкий старик Савва, пахнущий овчиной, ржаным хлебом и дымом избы – запах избяной, ржаной Руси!
Несмотря на то что много было тряски и часто приходилось переезжать через большие осенние лужи, было приятно сидеть в пыльном тарантасе на душистом сене, следить за переходами и тонами теней, слушать землю и пить осенний родниковый воздух. Савва везет меня к русскому рубежу – Чудскому озеру, откуда видна Россия, слышно ее дыхание, и даже в тихие, безветренные часы доносятся с того берега звоны сельской церковки и отголоски вечерних девичьих песен.
Савва, пережевывая кусок ржаного хлеба, с умилением говорит:
– Близко, ой как близко, братишка, живем мы от нее!
Я чувствую, о ком говорит Савва, но мне захотелось переспросить его, чтобы лишний раз услышать слово «Россия».
– От кого это вы живете так близко?
– От России-скорбницы, – поясняет Савва.
– Она у меня из окна видна. А ежели, братишка, взобраться на колокольню, то и людей увидишь на той стороне. Ей-Богу! – Савва чувствует, что я с большой радостью и болью слушаю о России. И он рассказывает о ней с удовольствием, вплетая в свои слова и грусть, и улыбку, и вздох.
– Мы даже перекликаемся с тем берегом-то! – дополняет Савва.
– Как же это вы делаете? Расскажите.
– Живем мы, братишка, на берегу Чудского озера. Одна половина озера за большевиками, другая за эстонским народом. Каждое утро как с той, так и с другой стороны выезжают на озеро рыбаки. Завидим друг друга да и давай голоса подавать:
– Ваня, это ты?
– Андрюше почтение!
– Низкий поклон бабушке Настасье! Так вот и перекликаемся.
Лошадь доплелась до придорожной березы и остановилась под ее золотистой сенью.
– Конек-то отдохнуть хочет, – сказал Савва, – ну и пусть отдохнет. Стариком стал Самолет-то, а раньше-то был как вихрь. Не задарма его Самолетом прозвали.
Савва набил трубку крепким эстонским самосадом.
– Когда-то, при Николае Александровиче, мы дружили с тем берегом-то, и даже родственники имеются как у них, так и у нас. У меня там дочка, Аграфена Саввишна, замужем за Палькой Козловым. Ну и, конечно, братишка, хочется порой с ними перекликнуться, про ихнее житье-то узнать, чай, ведь своя кровь. Вот видишь, как близко живем от России– рукой подать.
Оба мы задумались. Савва перестал курить. На сердце лежала одна дума – о ней, о России, такой ощутимой, близкой и такой далекой… такой недостижимой…
Придорожная береза осыпала нас золотом своего прощального осеннего убора. Крохотный листик упал на землистую сморщенную руку Саввы, и был он таким золотисто-заревым, что казалось, застыло на нем солнечное лобзание.
– Так вот и мы, братишка, как эти листочки, – вздохнул он тяжелым крестьянским вздохом, – оторвались от родного дерева и кругами, кругами разлетелись кто куда. Очень все это прискорбно, и когда испием до дна чашу нашей горечи?
Тихим-тихим, едва ощутимым хрустальным звоном звенела листопадная земля. Пахло болотной сыростью и осенним увяданием. В недалекой роще звенел топор, и это почему-то особенно напоминало осень. Солнце уже ушло, и только яркими платками пылали на небе зори. От зорь на земле алое озарение и нездешняя ласковость, какая бывает в монастырском храме после вечерни. Мы подъезжали к Чудскому озеру. Уже издали подуло на нас свежестью большой воды. Промерцали кресты белой церкви. С русской стороны дул ветер – русский ветер, который пробегал по лесам, равнинам, дорогам и соломенным крышам родной земли. Далекий берег тонул в грустных осенних сумерках, но все же были видны очертания черных изб, деревьев, мельницы и одинокой лодки.
Россия…
Я снял шапку и в глубокой тоске перекрестился на далекий сумеречный берег. Мозг, сердце и душу обжигали два грустных слова, оброненных Саввой во время нашей дорожной беседы: «Россия-скорбница!»
В дымной избе Саввы пили чай и смотрели в окно на Россию, и нам было видно, как в далеких крестьянских избах зажигались сиротливые вечерние огни.
Ночью я поднялся с соломенной постели и осторожно, не дыша, боясь разбудить Савву, опять подошел к окну и смотрел в молчаливую осеннюю ночь, стараясь отыскать огни моей Родины, но было темно и лишь шуршала листопадная земля.
Гробница
Все были изумлены, когда увидели за всенощным бдением Якова Льдова. За свое 15-летнее проживание в посаде слыл он за безбожника и отступника, так как церкви не признавал, праздников Господних не почитал и обо всем божественном отзывался с хулой и злобой.
Осел он в посаде после гражданской войны, построил большой дом, женился на какой-то пришлой молчаливой бабе и занялся крестьянством. Кто он, откуда – никто не знал, а спросить его не решались. Яков образом был темен, волосат, угрюм, на слова скуп, глаза имел пронзительные и человеконенавистные. Именем его пугали беспокойных ребят, и все были уверены, что он если не бывший душегуб, то во всяком случае каким-то черным грехом отягощенный. Знали только доподлинно, что он имел немалые деньги, шибко пил, и причем один, ночью, при свечке, при закрытых ставнях.
При входе его в церковь все перешепнулись и стали искоса смотреть на него. Яков стоял прямо, не шевелясь, опустив по швам длинные угрюмые руки. Всех занимал вопрос: перекрестится Яков или нет? Он стоял без движения, остро уставившись в темный угол, и даже не опустился вместе с другими на колени, когда пели «Хвалите имя Господне». Почему-то впервые только в церкви заметили, что Яков стал седым, похудевшим и как бы восставшим от долгой болезни.
Всенощная приближалась к концу. За окнами шумел церковными деревьями густой августовский вечер. После пропетия «Взбранной Воеводе» и расстанного, на сон грядущий, благословения отца Кирилла церковь стала пустеть. И когда в ней, кроме священника да причетника, гасившего лампады, никого не стало, к амвону подошел Яков Льдов.
– Тебе что, Яков? – спросил священник.
– К вам, батюшка. Исповедаться хочу.
По горячей возбужденности тона и той нутряной боли, какая прозвенела в словах его, отец Кирилл почувствовал, что исповедь предстоит серьезная, глубокая и, может быть, страшная…
В полутемной церкви, озаренной лишь лампадами перед иконостасом, отец Кирилл начал Таинство Исповеди. Подойдя к аналою с лежащим на нем крестом и Евангелием, Яков стал исповедаться. Говорил он отрывисто, угрюмо и тяжело, словно поднимал целину, часто задумывался и вытирал пот на лбу. Временами озирался по сторонам и цепко хватался за аналой.
– Мы отступали, – рассказывал он, – на город наступали красные. Нашей армии приходил конец. И вот, чтобы обеспечить себе положение в другой стране, решились мы, пять человек, на одно необыкновенное дело – украсть из собора серебряную, драгоценными камнями украшенную гробницу преподобного. Составили мы план. Раздобыли лошадей. На дровнях (зимой дело было) подъехали мы к собору. Требуем церковного сторожа (духовенство бежало за границу). Является церковный сторож.
«Ключи от собора, – требуем, – открывай!»
«На что вам?» – спрашивает сторож. Объясняем ему, так, мол, и так, сегодня ночью в город войдут красные – и нам главнокомандующий приказал срочно вывезти из собора мощи преподобного за границу, дабы коммунисты не надругались над ними…
«Ежели не веришь, – говорим, – вот мандат за печатью и подписью главнокомандующего».
Поверил нам сторож и открыл собор. Вечерело. Снег пошел, густой-прегустой. На улицах ни живой души. Все затаились. Вдали орудия бухают. На душе знобно было, но все же вошли мы в собор и приступили к делу. С большим трудом вытащили гробницу да на дровни, прикрыли тряпьем и соломой, гикнули на лошадей и поехали обходными путями к рубежу этого государства, где я живу уже шестнадцатый год. Всю ночь ехали мы лесными дорогами, утопая в снегу, и путь наш освещался заревом большого пожара – деревня горела. И вот мы за рубежом. Остановились. Лес – густой-прегустой. Туте одним нашим приятелем неладное приключилось. В разуме тронулся.
Подошел, это, он к гробнице преподобного, да как закричит, да как воскличет, мы даже побледнели все. Стал он то смеяться, то плакать и разные непутевые слова произносить. Чтобы не возиться с ним, один из наших его из нагана прикончил…
Отец Кирилл нервно взялся за наперсный крест, и рука его ходила дрожью.
Яков задумался, и лицо его сводила судорога. Он долго смотрел на свои руки, поднося к глазам то одну ладонь, то другую. Вынул из кармана платок, развернул его и не знал, что с ним делать.
Священник вывел его из оцепенения тихим вопросом:
– Что же произошло дальше?
– Дальше, батюшка, произошло самое страшное. Мы развели костер и стали делить нашу добычу на четыре части.
– Гробницу?
– Да, гробницу. Во-первых, мы сняли с гробовой покрышки драгоценные камни, серебряные кресты, золотые пластинки, а далее… топором разрубили серебряный гроб на доли.
– Как же вы поступили с мощами святого? – в ужасе прошептал священник.
– Мы вынули мощи из гроба, вырыли яму и захоронили их…
– Так, значит, мощи святого лежат в нашей земле?
– Да… здесь… неподалеку… но в каком месте – не помню…
Почти до рассвета в окнах домика отца Кирилла горел огонь, и запоздалые путники видели, как священник в тяжелом раздумье ходил из угла в угол, изредка останавливаясь перед иконами. Долго не гасился свет и в окнах Якова Льдова.
Антихрист
Посвящаю Ивану Савину
Медленно, стуча колесами, плывет по Волге пароход «Чайковский»». Волжская ночь. Небо, река, берега – все окутано синими сумерками, все неясное и задумчивое.
Волга искрилась отраженными звездами. Промелькнул маленький деловитый пароходик с длинным караваном барж, доверху нагруженных товарами. На одной из них кто-то ругался круто, по-волжски, и пели песню про одинокий курган на Волге, на котором Степан Разин думал свою думу перед походом на Москву.
Палуба «Чайковского» вся была занята переселенцами. Лохматые, угрюмые, бородатые.
Курили. Ругались. Высокий парень в полушубке подошел к борту, впился в далекий огонь, потонувший на том берегу в синих далях, и что-то пел про себя тихо, по-степному, бесконечно и грустно.
Переселенцы спали на грязной палубе. Порой кто-нибудь из спящих вскочит спросонок, поведет вокруг себя бессмысленным взором, глубоко, по-мужицки вздохнет и с тихим стоном опять нырнет в тревожный удушливый сон. Видно, снилась родная, покинутая деревня с черными избами, привольно раскинувшиеся зеленеющие нивы и травы, слышался шум леса, но проснулся, огляделся, и нет ничего – только небо, звезды, синий ночной мрак.
И думалось при взгляде на переселенцев:
Русь! Вся ты – уходящая в неведомые дали дорога. И куда манишь ты? Вся – порыв, неясное стремление вдаль. Вся история твоя, весь путь твой страннический.
Бросишь избу, простишься, как перед смертью, с родными, зашьешь в ладанку горсть земли сырой с могилы прадедов и в лапотках, с посохом и сумой, в убогом наряде, странницы шагом неспешным идешь ты, Русь, по путям пешеходным.
И кто остановит шаг твой, Русь-странница?
В самом отдаленном и укромном углу палубы вспыхивал мигающий огонек свечи и сквозь тихие переплески Волги раздавался мерный, напевный голос:
«И егда отверзе четвертую печать, слышах глас четвертого животно глаголющий: гряди и виждь. И видех, и се; конь блед, и седяй на нем. Имя ему смерть».
На полу сидел старик в ветхом заплатанном подряснике, опоясанный лыковым поясом и в стоптанных, исходивших не одну дороженьку лаптях.
Одной заскорузлой рукой старик держал белую помятую свечку, другой – старое Евангелие с медными застежками.
Со всех сторон к нему приникли сторожкие, казавшиеся при трепетном мигании свечи заплаканными и хмурыми лица крестьян.
Старик дочитал до конца, перекрестился двумя перстами, потушил свечу и вздохнул.
Мистическая жуть вползала в душу. Встала тишина. Слышно было, как с берега, в невиданной деревушке, ночной сторож бил в чугунную доску и в прибрежных камышах тилиликали кулики.
– Идет время, идет… – шепотом нарушил старик молчание. – Кто остановит шествие его? Кто предугадает думы Господни?
Скоро восплачет мир и возрыдает. Идет день отмщения Господня!
Гордой главой своей касаясь небес и стопами своими земли, идет по городам греховным, по деревням, рекам и морям великий и страшный и приведет в смятение всю поднебесную!
Голос старика опять понизился до шепота, и он произнес раздельно:
– А-н-т-и-х-р-и-с-т!..
Слушали напряженно, не дыша. В страхе притаились суровые люди с детскими испуганными глазами, кивали головами и вздрагивали.
Острыми глазами впился старик в звезды и как бы сквозь полусон певуче, словно перебирая струны, сказывал:
– В час ночной, когда молитвенны часы и спящий мир безгрешен, раскрывает Спас окно Своей небесной горницы, и глядит на маленькую землю, и грустит. Он ищет очами звезды земные – главы и кресты золоченые, где лежит его любимица – земля святорусская, и, найдя ее, долго глядит Спас на звезды ее, золотом горящие, и грустит пуще всего.
Кровью обливается сердце Спасово, глядючи, как спит в тихий час ночной Его любимица – Русь святая и не чует бед и напастей, ей уготованных.
Спит Расеюшка, скорби свои грядущие не ведающая, а Спас жалостный тихо благословляет из окна небесной горницы тихий ее покой, а Сам плачет…
Идет время, идет… Исполняются сроки. От звезды к звезде, от былинки полевой до камней подводных пронеслась тревога, и затаилась природа, и ждет дня великого и страшного.
Не чуют люди тревоги и не слышат, как страшно затаилась земля.
Поглядел я на жизнь больших городов, на фабрики, на шум и грохот адских машин, на гордое измышление ума человеческого, на пугливые растерянные лица, на злобу звериную, на жадность неутоленную, на души неуспокоенные и не нашел я древлего истового благочестия, умерла старая Русь – скорбница, печальница, молитвен-ница, и сказал я в сердце своем: гибель скоро!
И глядел я на пастырей-подвижников, и видел, как опускались у них руки и слова застывали на устах их при виде беззакония, и голос невидимый сказал мне: горе родине твоей!
В часы ночные приникал к росной земле и слушал, как гудит она.
Я чуял тревогу в шуме лесов, в мерцании святых звезд, в тихих переплесках рек и морей, в кровавых вечерних зорях, в завываниях волков, в шуме непогод, в смехе младенца играющего…
И сказало мне сердце: наступает день великий и страшный!
И пошел я, старый, к людям с тревогой своей, и осмеян был, и поруган, и камением был побиен…
Старик вздохнул с тихим всхлипом, и вздох был такой, что казалось, понесся он в звездную высь, что дошел он до самых звезд и овеял их, чистых, земной тяжкой горечью.
– Кто перенесет дни грядущие, – с каким-то надрывом продолжал старик, – кто стерпит невыносимую скорбь? Море мятется, земля иссыхает, небеса не дождят, растения увядают, души каменеют.
Будут люди искать помощи, а помощи не будет нигде…
Поля родины нашей усеяны будут трупами братьев и сестер. Младенец детства своего не увидит и в слезах умрет на тощей груди голодной матери своей.
Тогда сильно восплачет и воздохнет всякая душа.
И не будет руки спасающей.
И не будет Бога милующего.
На земле безводной, без цветов полевых и лесов прохладных, воцарится антихрист!
С рыданием будут встречать друг друга, обнимутся и умирать будут на торжищах, и некому будет хоронить… живые завидовать будут мертвым.
– Что же нам делать, дедушка? – кто-то произнес в бессильном страхе и заплакал.
Старик подумал, взглянул на звезды – спросил их о чем-то и шепотом, раздельно, словно передавая какую-то великую тайну, сказал:
– Молиться надо!
Он закрыл лицо руками, опустил на колени голову, задумался и опять, как в легком прозрачном полусне, зашептал:
– Идет время, идет… Кто остановит шествие его? Кто предугадает думу Господню?
В страхе притаились суровые люди с детскими испуганными глазами, кивали головами и тихо плакали. А кругом ночь. Звезды. Сияют они над маленькой землей и шепчут:
– Спи, маленькая, спи. Забудь свои скорби. На тебя глядит из окна небесной горницы Спас Милостивый и тихо сквозь слезы благословляет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.