Электронная библиотека » Вэдей Ратнер » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Музыка призраков"


  • Текст добавлен: 29 декабря 2021, 03:34


Автор книги: Вэдей Ратнер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В том же пятьдесят шестом Прама, сыграв на страсти Туня к сочинению песен и стихов на кхмерском, побудил его пойти изучать литературу у относительно нового преподавателя, который быстро приобрел популярность, будучи красноречивым, проницательным, умевшим увлечь аудиторию, а еще сочувственно и честно относившимся к студентам. Скоро Туню стало ясно, что репутация учителя была единственной причиной, отчего Прама ходил к нему на занятия, учитывая абсолютное отсутствие у приятеля тяги к литературе.

Однажды утром Прама, смертельно наскучив произведениями «мертвых французов», поднял руку, прервав декламацию стихотворения в прозе из сборника Рембо «Озарения».

– Почему мы должны перенимать язык, носители которого низвели наш народ до первобытного состояния? – колко заявил он, балансируя, как обычно, на грани юмора и неуважения.

Забыл он, что ли, – идет урок классической французской литературы! Что же еще им читать и перенимать, удивился Тунь. Сидя сзади, он щелкнул по блестящему от лака вихру Прамы и еле слышно прошептал:

– Тебя исключат!

Но тут наперебой заговорили другие студенты, поддержав Праму:

– Да, почему мы должны осваивать язык наших бывших хозяев?

Вместо того чтобы ударить по столу или взреветь от гнева, как отреагировал бы на такую наглость другой преподаватель, учитель тихо закрыл книгу, из которой читал, медленно поднял голову и улыбнулся. Он кивнул, будто приглашая студентов задавать вопросы и не смущаться критиковать. Весь класс, забыв поэтические размышления Рембо о юности и войне, разом ударился в полемику. Студенты кричали о засилье французского, особенно в академической и официальной среде, среди камбоджийской интеллигенции и даже в авангардном вузе вроде Чомрон Вичеа, и что это плохо вяжется с национальной идентичностью кхмеров. Один студент заявил, что для него освоить французский – вопрос чести: он намерен доказать, что камбоджийцы не примитивная народность, какой их выставляли колониалисты, что кхмерская раса, как любая другая, способна к разнообразному лингвистическому самовыражению, в том числе на языках так называемых цивилизованных стран. Нет, это месть, возражал начинающий писатель, еще более непочтительный и дерзкий, чем Прама.

– Потому что знание языка в совершенстве дает возможность разоблачить систему мышления изнутри!

Будущий писатель не без иронии признавался, что никогда не умел произносить скверные слова на «прекрасном родном языке», но с легкостью бранится по-французски. Из этого он делал вывод, что вульгарность не является частью натуры камбоджийцев. Стало быть, единственным неоспоримым результатом влияния французов и их упраздненного колониального правительства стала непристойность, которая, по его немало начитанному мнению, и составляет сущность колониальной практики.

– Колониализм – как концепция, так и практика, – мягко говоря, непристоен, а если по гамбургскому счету, то он варварское явление, обличающее невежество тех, кто слеп к собственному бескультурью!

Весь класс вскочил с мест и зааплодировал, оглушительно и бурно, как на уличном спектакле.

Учитель ничего не сказал. Студентам, даже самым сообразительным и проницательным, сложно было решить, что он думает о том, куда унесла их мысль от темы урока. Когда ученики снова расселись по местам, преподаватель, стоявший с лицом спокойным и добрым, как у бодхисатвы, вновь открыл сборник Рембо и прочел последние строки «Войны», белого стиха о неистовой мечте о войне:

Je songe à une Guerre de droit ou de force, de logique bien imprévue.

C’est aussi simple qu’une phrase musicale[5]5
  «По праву или необходимости, по непредвиденной логике думаю я о войне. Это так же просто, как музыкальная фраза».


[Закрыть]
.

В то утро Тунь впервые почувствовал, что понимает поэзию Рембо или хотя бы эту метафору – аллюзию на музыку он схватывал сразу. Но, возможно, его просто увлекла манера декламации, мелодика, нежность и горькая ирония, которую учитель вложил в последнюю фразу.


Отец не вернулся ни на следующий вечер после дня рождения, ни через день, ни через два. Верная своему слову, Чаннара пыталась подготовить дочь к неизбежному. Боевое оружие, объясняла она, когда далекий вой и рев нарушили почти погребальное молчание в доме, это снаряды, бомбы и гранаты. Она рисовала их грозными и прекрасными словами и иллюстрировала жестами своих изящных рук с грацией танцовщицы. Снаряды, говорила она, похожи на цветы банана. Когда они летят по воздуху, то свистят. А гранаты перед взрывом шипят, как змеи.

– Если граната вкатится в наши ворота, ты должна бежать от нее со всех ног, Сутира. Нельзя ее трогать, подходить близко или принимать за фрукт – за серую аннону, например.

– А бомбы? – хотела знать Сутира.

Бомбы, по словам матери, непредсказуемы. Никогда не знаешь, когда они посыплются с неба, но если уж посыпались, ты об этом узнаешь, ощутив их исполинскую мощь. Бомбы бывают всех видов и размеров – подарок от американцев, которые градом сыплют их на города и деревни, убивая и калеча сотни тысяч людей.

– Если бомба упадет на нашу усадьбу, тут нам всем и конец.

Так проходили дни, складываясь в недели, недели превращались в месяцы, вопли войны становились все громче, временами оглушительными, и наконец ее чудовищное присутствие заменило призрачное отсутствие отца. «В лице этой женщины видны страдания всего народа, – писала мать в газете о своей встрече с крестьянкой, потерявшей пол-лица при бомбежке и бежавшей с детьми из разрушенной деревни в город: тогда множество крестьян, в одночасье став бездомными, жили на улицах. – Пули и снаряды обрушились на нас ливнем, как новый вид муссона». Слова Чаннары рикошетили в кругах, где вращался дед, раздражая его и других сторонников американской интервенции.

Только много лет спустя, уже студенткой исторического факультета Тира поняла, чтó мать пыталась донести до ее сознания: маленькая Камбоджа оказалась втянутой в крупный политический конфликт – американскую бойню во Вьетнаме, и в 1969 году президент Никсон санкционировал секретную кампанию ковровых бомбардировок, чтобы уничтожить силы вьетнамских коммунистов, скрывавшихся на территории Камбоджи. К 1973 году, когда конгресс наконец узнал об этом и заставил прекратить военное вмешательство, от бомб уже погибли сотни тысяч камбоджийцев, а миллионы остались без крыши над головой. Вес сброшенных на Индокитай американских снарядов оказался в три раза больше, чем всех бомб, примененных во Второй мировой войне. На маленькую Камбоджу было сброшено в три раза больше снарядов, чем на Японию.

Зная это, Тира поняла, отчего камбоджийцы, как образованные, так и неграмотные, с готовностью пошли за красными кхмерами, когда всего два года спустя, в то роковое апрельское утро 1975 года, партизаны, захватив столицу, объявили, что американские военные самолеты вернутся с новым запасом бомб и на этот раз сбросят их на Пномпень.

Оглядываясь назад, Тира думала, что люди вроде ее матери и деда, хорошо разбиравшиеся в международной политике, не могли не знать, что это откровенная ложь, но к тому времени у них уже не было выбора. По приказу нового правительства они покинули столицу вместе с городским населением, то есть двумя миллионами беженцев-крестьян и семьюстами тысячами тех, кто родился и жил в Пномпене. Гаргантюанская толпа запрудила улицы – массовая эвакуация проходила под дулами автоматов.

Но для маленькой Сутиры хаос начался через несколько недель после победы красных кхмеров. Как-то вечером в марте, через год после исчезновения отца, когда Сутира уже поверила, что никогда больше его не увидит, папа неожиданно вернулся, одетый в оглушительный грохот и хаос смертоносных взрывов, сотрясавших город.

– Я пришел к тебе на день рождения, – весело сказал он, будто отсутствовал всего пару дней, а не год.

Тире очень захотелось как-то обидеть его, сказать, что она уже не ребенок и не его малышка. Она отчаянно искала, чем его задеть побольнее, чтобы он больше не ушел. Но у нее было отчетливое ощущение, что слова ничего не изменят.

Она не ошиблась: отец пробыл с ними несколько дней и, в вечер ее девятого дня рождения, снова исчез. На этот раз Сутира была внутренне готова. Она не позволила себя одурачить и заставить принять то, чего ей не хотелось. Она отказалась отмечать день рождения, не стала ничего праздновать (это в любом случае было невозможно – вокруг бушевала война, красные кхмеры подходили к городу) и, самое главное, не позволила отцу ей спеть – в подарок или как-то иначе. Раз уж не в ее силах уговорить его остаться, нечего улещивать ее серенадами.


«C’est aussi simple qu’une phrase musicale», – мысленно повторял Старый Музыкант стихи Рембо. Строчка уже не имела над ним той власти, что в первый раз. Война бывает какой угодно, только не простой.

Много лет спустя, незадолго до падения Демократической Кампучии, пошли слухи, что Пол Пот, глава тайной организации – наводившего ужас «Ангкара», не кто иной, как Салот Сар, тот самый харизматичный, с мягкими манерами преподаватель французской литературы из Чомрон Вичеа. Старый Музыкант не мог в это поверить. Наверняка это ошибка – их учитель пропал в 1962 году и с тех пор считался мертвым. Такие разные личности не могут быть одним и тем же человеком, слухи лгут! И только в 1997 году, когда Пол Пот, чье прежде благообразное лицо покрылось возрастными пигментными пятнами, появился в телеинтервью с американским журналистом, Старый Музыкант, все увидев и услышав, смог поверить, что это действительно тот самый человек, который сорок лет назад заворожил студенческую аудиторию музыкой своего голоса, декламируя стих Рембо «Война».


Сколько она уже так стоит? Тира отпрянула от запотевшего стекла и отошла к столу у кровати. Неожиданно она услышала похоронную музыку, звучавшую где-то за оградой территории отеля. Мелодия доносилась слабо, разобрать слова было невозможно. Иногда смоаты поют через мегафоны – тогда слышно на весь Пномпень. Похоронная музыка буквально преследовала Тиру, будто маленький город погружен в вечный траур – берет свое за те годы, когда он не осмеливался скорбеть по своим мертвым. Напрягая слух, Тира подставляла в каждую строку стихи отца:

Я не ведаю, как любовь выбирает людей и почему,

Почему я вижу бесконечность в твоих глазах…

Странный подарок для ребенка, тем более на день рождения. Не погребальное песнопение, но все же причитание, то есть стих, который, как объяснил отец, поется любимым, как живым, так и мертвым. Интересно, могут ли мертвые заманивать живых, соблазнять непреодолимыми желаниями, которые даже не являются нашими? Песня была длинной, но Тира запомнила только эти две строчки; остальные слова вертелись на кончике языка, но не давались. В такие минуты она разрывалась между амнезией и ностальгией – наполовину там, наполовину здесь, балансируя на стыке этой недемаркированной безземельной географии обездоленных. Она хотела все забыть и в то же время тосковала по тому, чего даже не помнила. Куда ее тянет, к чему она стремится? Временами ей казалось, что эта поездка, эти бесконечные поиски и есть ее единственная настоящая родина.

Что до знаний, то основная часть у нее не свои, а общие, с выводами задним числом, и уже не разобраться, что действительно осталось в памяти, а что взялось из рассказов тетки. Клочки воспоминаний, принадлежащие Тире, разжигали желание узнать больше, копнуть поглубже: чем больше она будет знать, тем больше сможет вспомнить. Случайная искра может превратиться в яркий свет – так малая горелка поджигает ореол пламени. В такие яркие мгновения-вспышки Тира видела не какой-то портал, позволяющий попасть в прошлое, срезать дорогу к истине и определенности, но дорожную карту, «entente cordiale» – дружеское соглашение, будто само время призвало к перемирию, чтобы Тира осторожно прошла по минным полям своей памяти, отыскивая то, что уцелело, то, что стоит бережно хранить. Об исчезновении ее отца Амара сказала, что он примкнул к восставшему подполью, а появившись год спустя, в марте 1975-го, сообщил Чаннаре, что когда в гражданской войне победит Революционная армия, он вернется за ней и Тирой и они начнут новую жизнь в Демократической Кампучии.

Много лет Тира удерживала эту информацию на краю сознания, пока в библиотеке Корнеллского университета, где она читала исторические хроники, до нее не дошла истина: ее отец стал красным кхмером. Шок от этого открытия был огромен, тяжесть признания оказалась убийственнее недомолвок, поэтому девушка затолкала это разоблачение в глубь сознания, где оно и хранилось, – на пыльных полках нечитанного и неизученного. Тира убеждала себя, что прошлого не изменить – не в ее силах было переубедить отца, повлиять на его выбор, на то, кем он стал, и на кошмар, в котором он, видимо, принимал участие. Но все равно Тира продолжала думать над этим.

Даже сейчас у нее оставались вопросы. Куда отправился отец после своего второго ухода? Он скрывался недалеко от Пномпеня или вернулся в джунгли? И вечный вопрос – почему он ушел? Какая неудовлетворенность или надежда подтолкнули его к такому решению? Он пожертвовал всем ради ничего, абсолютного ничего, потому что в конце было разрушено буквально все.

Вскоре после его второго исчезновения, в апреле, когда дед с бабкой и Амара спешно укладывали вещи и запирали дом, – красные кхмеры объявили в Пномпене тотальную эвакуацию, Тира спросила мать: разве не надо подождать папу? Чаннара отрезала: «Твой отец умер. Для меня умер, понимаешь?» Тира не поверила – не смогла поверить. Она не знала, когда увидит папу снова, но чувствовала, что он жив и наверняка где-то их ждет. Однако слова матери больше, чем творившееся вокруг безумие, потрясли ее мир и оборвали детство: безапелляционность в голосе Чаннары подчеркнула отсутствие отца в ту минуту, когда он был больше всего нужен.

Может, его схватили по дороге, когда он пробирался в надежное укрытие? Или убили в бою, или свои же товарищи – партию красных кхмеров вечно раздирали внутриполитические и идеологические противоречия – вынудили окончательно порвать с семьей и обеспеченной жизнью, раз он стал участником подпольного движения?

Эти вопросы появились у Тиры много лет спустя, в Америке, когда Амара рассказала ей то, что узнала от Чаннары: отец должен был вернуться домой до переворота. Новая жизнь для всей семьи была обещана уже через несколько недель, но отец не вернулся в начале апреля, как обещал. Он оставил Чаннару беременной вторым ребенком, который родился для голода и страданий. Остался ли отец Тиры на свободе или же он ушел навстречу гибели, Чаннара так и не простила ему смерти сына, которого он не знал – и о рождении которого тоже так и не узнал.

Достав из спортивной сумки свой дневник, Тира присела за стол, обуреваемая желанием писать, но не знала, с чего начать. Голова гудела от мыслей и страхов: что-то откроется в этой тишине и безмолвии? Девушка перевернула дневник, машинально отметив вытисненные на кожаной обложке цветочный логотип и надпись «Белый гибискус», и достала из кармана на внутренней стороне черно-белый снимок, который кочевал у нее из одного дневника в другой. Это единственная фотография ее родителей, в спешке захваченная Амарой при эвакуации и чудом сохранившаяся. За много лет снимок пожелтел и обтрепался по краям, поверхность покрылась паутиной мелких трещинок, словно и фотографию не пощадили возрастные немощи, но родители на ней навсегда остались молодыми.

Снимок был сделан на какой-то вечеринке – soirée, как любила говорить Амара. Французское слово резало слух своей неуместностью в их восьмом жилом корпусе и от этого запало Тире в память.

– О, какие soirée мы устраивали! – вспоминала вслух тетка, чисто, по-французски, произнося «суаре». – На одном суаре я впервые попробовала шампанское. Мне было двенадцать, и я думала, что шампанское делают из шампиньонов!

На запечатленном soirée Чаннара единственная одета в сампот памуанг – длинную вышитую шелковую юбку-саронг и традиционную короткую блузку с вырезом каре и тремя нитками жемчуга. Остальные гости наряжены на западный манер: дамы в черных платьях, ставших символом шестидесятых, а мужчины в костюмах и при галстуках. Молодая Чаннара, которая выглядит взрослее, искушеннее своих двадцати с небольшим лет благодаря своей уверенности, по мнению Тиры, воплощает парадокс образованной камбоджийской элиты того времени: идеологически прогрессивная, но консервативных традиций. Тира отметила корректную манеру матери держаться, ее самообладание и гордую осанку и по контрасту вспомнила надменную заносчивость другой образованной камбоджийки, фотографиями которой пестрели газеты: Иенг Тирит, бывший министр социального обеспечения в правительстве красных кхмеров, рядом с мужем, Иенгом Сари, и другими уцелевшими лидерами режима, которые пойдут под суд, если гипотетический трибунал когда-нибудь состоится. Тира гадала, пересекались ли когда-нибудь пути ее матери и этой Иенг Тирит, считала ли Чаннара себя марксисткой и коммунисткой? Если бы отец вернулся за пару недель до прихода к власти красных кхмеров, ушла бы Чаннара с ним? Тира помнила свою мать как обладательницу стальной, непреклонной решимости в отношении всего, во что она верила. На черно-белой фотографии, которую Тира сейчас держала в руках, молодая Чаннара глядела в камеру с суровостью, смягчавшейся только ее необыкновенной красотой.

Тира перевела взгляд на молодого человека рядом с матерью. Повернув голову – на снимке он получился в профиль, – отец с обожанием улыбается молодой супруге. Родители, счастливые, влюбленные (или Тире так казалось), в кругу друзей. Какой-то мужчина обнимает отца за плечи – так властно, что тот даже слегка теряет равновесие. Подошедшая сзади женщина шепчет что-то на ухо Чаннаре. Справа празднично одетые дети стоят полукругом, а в середине Амара держит ладони ковшиком, пряча бабочку или жука. Уже девочкой ее тетка умела собрать вокруг себя народ… Тира невольно заулыбалась, представив Амарин мягкий, но уверенный голос, объяснявший маленькой аудитории, как обращаться с деликатным существом, с хрупкой жизнью.

– А-ах, «Сангхум»… – вздыхала Амара со счастливой ностальгией, когда они вместе рассматривали этот снимок, будто название отеля способно воскресить довоенное время, когда Камбоджа не знала революции и геноцида, зато в ней существовало истинное «светское общество», процветали искусство и культура, а новомодные идеи подчеркивали прогрессивность и облегчали доступ в любой круг. – Ты должна хорошо учиться, лучше твоих одноклассников-американцев, – всякий раз добавляла Амара, словно продолжая разговор. – Твоя мать была права – образование стирает любые границы.

В роскошной обстановке на фотографии Тира ясно видела культивированную утонченность социальной среды, к которой принадлежали ее родители, живую атмосферу образованности, словно накрытую тусклым мутным слоем монохромной бумаги. Вглядываясь в снимок, Тира немного надеялась, что трещинки исчезнут и замершая сценка наполнится жизнью в ярких, насыщенных тропических красках.

Вот они возле мраморной террасы с колоннами, в которой Тира узнала дом своего детства.

– Mon rêve sur le précipice[6]6
  Моя мечта над пропастью (фр.).


[Закрыть]
, – высокопарно говорил дедушка-полиглот, держа Тиру за крошечную ручонку, когда они гуляли по усадьбе. В его голосе всегда слышалась грусть, будто речь шла о давно утраченном. Дальний край огромного поместья, который дед прозвал Чранг Пич – «Бриллиантовой точкой», заканчивался у слияния трех главных рек Камбоджи – Меконга, Тонлесапа и Бассака. «Тысяча девятьсот шестьдесят второй?» – написала Амара на обратной стороне фотографии. Вопросительный знак карандашом, явно добавленный позднее, словно ставил под сомнение нестираемое утверждение, сделанное чернилами.

Если это шестьдесят второй, значит, здесь тетке семь лет – на тринадцать лет моложе матери, а дед только что вернулся из Вашингтона, отказавшись от поста старшего советника посольства Камбоджи в США. Он был le Conseiller, объяснила Амара, и пожизненно сохранил бы это звание, если бы не красные кхмеры.

Тетка утверждала, что плохо помнит первые семь лет жизни в Штатах и почему семья вдруг сорвалась на родину после столь долгого пребывания за границей, но Тира чувствовала – это не может быть правдой. Тетка должна как минимум догадываться, почему такой уважаемый, солидный чиновник вдруг оставил высокий пост в дипломатическом посольстве и увез семью в Пномпень.

Всякий раз, когда Тира заговаривала с Амарой о прошлом, осторожная беседа оказывалась усеяна загадочными «я не помню», что часто служило кодовым обозначением «я не хочу об этом говорить… по крайней мере, пока». Тира предполагала, что Амара, вспоминая свое первое пребывание в США, всякий раз задавалась вопросом: как повернулась бы жизнь, если бы семья не вернулась в Камбоджу. Ведь тогда все остались бы живы…

Опасность, как уже знала Тира, не в том, чтобы помнить, а в том, чтобы желать несбывшегося, хвататься за туманные возможности, которые множатся в еще более смутные вероятности. В реальности же ее дед, пламенный патриот и непоколебимый монархист, никогда не покинул бы свою страну в смутные времена: напротив, он вернулся, чтобы помочь восстановить порядок и стабильность.

Зная то, что она знает сейчас, Тира не сомневалась, что даже тогда, в начале шестидесятых, в эпоху расцвета студенческих демонстраций и лефтистской политики, когда подпольное движение росло числом и приобретало размах, политически дальновидный дед наверняка понимал, с какими трудностями придется столкнуться в будущем, какие разногласия и раскол ожидают его надежно охраняемый анклав привилегий и власти. Он не мог не знать о роли Чаннары в раскачивании лодки, о ее страстном увлечении левым движением, и воспользовался своим политическим весом и влиянием, чтобы остановить сползание Камбоджи в пропасть.

Précipice[7]7
  Пропасть, бездна, пучина (фр.).


[Закрыть]
. Ребенком Тира обожала это слово, даже не зная его значения. Таких слов в начальной школе не учили, даже в элитной «Эколь Миш», но благодаря стенаниям деда оно прочно засело в детской памяти. Целую жизнь и новую географию спустя Тира наткнулась на английский эквивалент précipice в старшей школе в углубленном курсе литературы и лишь тогда поняла, что дед говорил о них всех, о всей Камбодже, стране, оказавшейся на грани саморазрушения, сознательного самоубийства.


Монах зажег свечу на попиле, резном деревянном подсвечнике в форме листа баньяна, и жестом пригласил Раттанаков и их сына выйти вперед. Восемь старейшин, символизировавших четыре основных и четыре вспомогательных стороны света, окружили Макару. Они передавали зажженную свечу, чертили полумесяц над пламенем, прежде чем передать ее следующему, сплетая символический круг защиты вокруг мальчишки. Последней свечу получила медиум. Держа ее в одной руке, другой она открыла крышку глиняного сосуда и решительно задула пламя, отчего кудрявая струйка дыма потянулась к лицу Макары. Когда дымок защекотал ему ноздри, Макару сотряс приступ кашля, словно свидетельство того, что его дух действительно соединился с телом. От судорожного кашля вздрагивал жесткий от геля хохолок на затылке.

Старый Музыкант невольно улыбнулся, вспомнив Праму, который безуспешно усмирял вечно торчащие вихры с помощью кокосового масла. Колючие пряди принесли ему прозвище Кампрама («Дикобраз»), ироничное уменьшительное от его помпезного настоящего имени Прамаборисот – «Истинное чистое знание».

В последний раз Старый Музыкант видел друга туманным утром 1971 года, когда он, тогда еще Тунь, ждал его с дочерью возле своего «Ситроена» на набережной Сисовата. Прама уже вступил в Коммунистическую партию и готовился перейти на нелегальное положение. Он предложил встретиться на широкой набережной перед королевским дворцом, в открытом общественном месте, чтобы создать иллюзию случайной встречи двух старых приятелей, не вызвав подозрения у полицейских патрулей. Что предосудительного в том, чтобы припарковать машину и отправиться на пробежку или погулять по берегу Тонлесапа?

Тунь был в спортивных шортах, хотя утро выдалось промозглое. Чтобы согреться в ожидании якобы случайной встречи с Прамой, он занимался растяжкой и бегал туда-обратно между двумя кокосовыми пальмами. Дочка стояла спиной к нему и рисовала на окне машины, поглядывая на смутное отражение папы на запотевшем стекле. Она проснулась, когда отец проходил мимо ее комнаты, и увязалась на встречу.

Боясь, что она заболеет от тумана, пропитавшего ее волосы, и холодного ветра, дувшего с реки, Тунь предложил дочке вернуться в машину, но она отказалась, заявив, что это тик пхка чук – душ из крана в виде лотоса, которым она подолгу наслаждалась каждое утро, распевая сочиненный отцом смоат, веселая, как воробушек в купальне, не обращая внимания на то, какое погребальное настроение навевает ее пение.

Старый Музыкант проглотил комок горя, поднявшийся к горлу от воспоминаний о счастливом неведении, с которым дочь принимала мир. Ему хотелось плакать, но он не мог.

Монахи дошли до последних заклинаний, делая паузы после каждой фразы, чтобы участники обряда повторяли за ними. Доктор Нарунн умакнул священную кисть – связку тонких перистых листьев кокосовой пальмы – в бронзовую чашу и окропил водой собравшихся. Капли напомнили Старому Музыканту крошечные бусинки влаги, собиравшиеся в то утро на длинных локонах дочери, как нити крохотных жемчужин, возникавших и тут же таявших.

Он прикрыл глаза, вспоминая мшистую влажность ее волос, когда он положил руку ей на голову. Заметив в конце набережной Праму, он приказал дочери подождать в машине. Девочка с неохотой подчинилась, уловив появившуюся в отцовском голосе твердость, – таким тоном он почти никогда с ней не говорил. В знак молчаливого протеста она села сзади, а не на пассажирское сиденье, которое всегда предпочитала, если машину вел папа. Нахохлившись, она всем видом говорила: «Если ты не желаешь, чтобы я была рядом, то я и сидеть с тобой не хочу!» Он улыбнулся ей покаянной улыбкой. Дочка не ответила.

Прама приехал на старом дребезжащем велосипеде, символизировавшем не столько его материальное положение лишенного наследства, сколько демонстративную самоидентификацию с рабочим классом. Друзья, едва не столкнувшись, притворились удивленными.

– Какая встреча! Да, место встречи изменить нельзя! Как дела? Где ты, как ты? Погоди, я дам тебе мой адрес!

Прама вытащил из нагрудного кармана ручку и сложенный листок, притворяясь, что записывает адрес, и подал Туню письмо для своего отца, с которым теперь не общался. Торговец шелком отказался от Прамы из-за его связей с «этими гнусными коммунистами», но Прама, по-мальчишески приветливый и добродушный, несмотря на свою серьезную политическую платформу, не держал на отца сердца. В то утро, перед уходом к повстанцам, Прама сказал Туню – он хочет, чтобы отец принял его решение и выбранную дорогу, по которой рано или поздно придется пойти всей Камбодже. Рассуждения приятеля показались Туню несколько наивными. Прама, взявший себе партийную кличку, которую отказался назвать, уехал, выразив надежду, что Тунь, поразмыслив, последует за ним.

Через несколько месяцев Тунь действительно шел за Прамой – на его похоронах. Его друг погиб в перестрелке между повстанцами и верными правительству войсками в заброшенном в джунглях храме у Сиемреапа. Так и не удалось узнать, пал ли он в бою или был схвачен врагами и казнен. Тело бросили в поле; правительственные части нашли труп и опознали в нем Кима Прамаборисота, сына торговца шелком Кима Хонга. Партийная кличка Прамы и его роль в революционном движении остались тайной: так было лучше для живых, кто так или иначе был связан с повстанцами. Тело привезли в Пномпень, и Тунь вместе с родственниками хоронил друга, взяв с собой и дочь. Это были первые похороны, на которых она побывала…

Скорбь стеснила грудь, и Старый Музыкант не противился этой скорби. Сидя с закрытыми глазами, он отрешился от происходящего, вернувшись в то утро на набережной, когда его друг был еще жив. Прежде чем снова сесть на свой велосипед, Прама схватил Туня в охапку и крепко обнял, дружески постучав кулаком по спине, будто говоря: «Будь сильным, друг!» Тунь, оказавшись лицом к «ситроену», через плечо Прамы видел, что на них смотрит дочка. Он весело помахал ей, сказав одними губами, что они скоро поедут, но дочь подышала на оконное стекло, которое сразу запотело, и стала невидимой для отца.

К марту 1974 года Тунь действительно стал полноправным членом Сопротивления и перешел на нелегальное положение. Он вернулся за ней, но за время его долгого отсутствия девочка переросла отцовское баловство и обожание: «Папа, я уже не ребенок!» Ее единственный упрек оставил в сердце незаживающую рану.

Почувствовав на лице брызги воды с кисти доктора Нарунна, Старый Музыкант открыл глаза. К своему удивлению, он увидел, что в зале только он и молодой врач. Церемония закончилась, участники удалились, солнце тоже ушло, и явилась ночь в серых одеждах.

Освещенный светом свечи, доктор Нарунн с улыбкой подтрунил над Старым Музыкантом:

– Вот не думал, что мое пение способно погрузить человека в такую меланхолию! Вы плачете, мой друг.

Интерлюдия
 
Утро приходит
Мягкими
Шагами
По
Жидко-зеленому
Мрамору,
На цыпочках
Подходя
к моей
кровати,
таща за собой
Тонкий луч солнца,
Как играющий ребенок волшебную палочку.
Я сплю
И вижу во сне тебя,
Святилище,
затерянное
среди детских воспоминаний.
Молитва дочери, оборванная в самом начале
свистом пуль,
криками революции,
исчезновением отца.
Птица зовет
из обнесенного стеной сада,
Насвистывая
Свою утреннюю песню.
Кофейные саламандры,
встречаясь, кивают друг другу – как поживаете? Спасибо, хорошо, –
И спешат прочь, как две стрелы,
Пущенные в противоположных направлениях.
Страх ворочается и мечется, ведя уже проигранный бой.
Старая боль пропитывает слои моего существа,
Плывет по реке историй,
Вспоминая голоса,
а потом, как песчинка,
исчезает в небытии.
А я… я жду тебя в спокойствии
И тишине
Тысячи текстур и оттенков.
Я жду тебя
В складках белого гибискуса.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации