Электронная библиотека » Виктор Мануйлов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 1 марта 2018, 00:00


Автор книги: Виктор Мануйлов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– А куда етят тички? – спрашиваю я у мамы.

– Кормить деток.

– А де деки?

– В лесу.

– Подем помотим.

– Нельзя: там гадюки. Они кусаются.

Мы постояли, посмотрели, как папа с мужиками косит для коровки траву, и пошли на другой луг собирать дикую клубнику. Я ползал по траве на четвереньках, разгребал ее руками, но клубника так хорошо умела прятаться, что я никак не мог ее найти.

– Да вот же она! – говорила мама, показывая мне притаившиеся под листиками красные ягоды. – А вот еще. И еще.

Я засовывал в рот ягоды, показанные мамой, и полз дальше. Почему-то мне ягоды показываться не хотели, а маме хотели. Но я не обижался на них: это так интересно играть в прятки с ягодами. Зато когда найдешь сам, без маминой подсказки, ягода так вкусно пахнет, такая она сладкая, что даже вкуснее пенки и меда.

Тут Людмилку укусила большая слепая муха, Людмилка расплакалась, и мы пошли домой в деревню. И вокруг меня тоже вились слепые мухи и страшно гудели, но я шел тихо, чтобы они меня не услыхали. Да только Людмилка так громко плакала, что и меня тоже укусила слепая муха. Однако я не стал плакать: ведь я мужик, а не баба. К тому же еще и моряк.

Глава 24

За несколько дней в деревне я освоился настолько, что мама стала посылать меня к папе с обедом. Теперь папа ездил на лошади, на той самой, которая привезла нас в деревню, но не верхом, а в такой телеге с сидением, как на велосипеде, и сбоку от него крутилось большое колесо, махали железные крылья: так теперь папа косил траву. Один. Без мужиков. Но и в этом случае подходить к нему близко никак нельзя, потому что лошадь глупая, как вороны, и может скосить меня вместе с травой.

Я останавливался на краю луга и кричал:

– Папа, я пише-ооол!

Папа сворачивал ко мне, отпрягал лошадь, вынимал у нее изо рта железку, чтобы туда помещалась трава, связывал ей передние ноги грязной толстой веревкой, чтобы глупая лошадь не убежала к голодным волкам, которые ее съедят, и пускал лошадь пастись. Лошадь ела траву и махала длинным хвостом, отгоняя слепых кусачих мух. А мы с папой садились в тенечек, ели окрошку с черным хлебом деревянными ложками. В поле окрошка куда вкуснее, чем в избе. В поле я ел наравне с папой: он ложку – я ложку, он другую – я другую. Правда, моя ложка поменьше папиной, так я и сам поменьше папы. Поев, я забирал узелок и шел домой: папе после обеда положено работать, а мне – спать.

Однажды вот так же мама собрала меня и отправила к папе на работу. Это было совсем не так уж и далеко от дедушкиной деревни. Сперва надо пройти мимо двух изб, выйти к старому кладбищу и развалинам барского дома. Миновав кладбище, дорога идет через лесок, затем мимо старого сарая с просевшей от времени крышей и полусгнившими бревнами. В сарай мне заглядывать запрещено: не дай бог, обвалится. Но в этот раз, возвращаясь домой, я не утерпел и заглянул в широкий проем, полуприкрытый покосившейся дверью. На меня глянула пахучая чернота, потом из черноты что-то вылетело с писком и хлопаньем крыльев. Я испугался и отскочил от двери. Но любопытство пересилило.

Когда глаза привыкли к темноте, я разглядел пустое пространство, пронизанное пыльными лучами солнца. На полу топорщились какие-то кучи – то ли навоза, то ли сопревшего сена. Крыша висела на серых толстых палках и светилась дырками. Некоторые палки обломились и сами висели, уцепившись за крышу. В солнечных лучах вместе с пылинками мелькали какие-то птицы и сердито кричали друг на друга.

Я подумал: это оттого, что какие-то птицы мелькают правильно, а какие-то неправильно. Когда я что-то делаю неправильно, на меня тоже кричат: «Витюшка, ты куда это пошел… неправильно?»

Впрочем, ничего интересного в этом сарае не оказалось. Ни леших, ни упырей, ни других страшных жителей здешних лесов, о которых мне рассказывал дед Василий. И ничего на меня падать не собиралось. И я, выбравшись на белый свет, собрался совсем покинуть это место, но тут внимание мое привлекли несколько кустиков земляники, растущих на какой-то куче, из которой торчали два серых полусгнивших бревна. Конечно, я не мог пройти мимо.

Оставив узелок с кувшином на дороге, я полез на кучу и только протянул руку к соблазнительным, красным, ярким, сочным и, конечно, вкусным-превкусным земляничинкам, как куча подо мной вдруг осела и с шумом провалилась вместе со мной в эту… как ее? В общем, я тогда от страха и неожиданности совсем забыл, как это называется, куда проваливаются очень нехорошие люди, а вспомнил много позднее.

Меня не убило, не задавило, а всего засыпало мусором и пылью. Из-за этой пыли я даже кричать не мог, а только перхал, как овца, и кашлял. Наконец пыль осела, дышать стало легче, вверху показалась маленькая круглая дыра очень голубого цвета – у меня даже карандаша такого нету, чтобы нарисовать эту дыру. Дыра была так высоко – на самом небе, что до нее не достал бы даже сам папа. И только тогда я закричал и заплакал. Я кричал и плакал, звал маму и папу до тех пор, пока не устал и не охрип. Только после этого я сумел оглядеться и увидеть то, что не увидел сначала сквозь пыль, потом сквозь слезы.

Я сидел на дне глубокой ямы с отвесными стенами. Если лечь на дно этой ямы и вытянуть руки и ноги, то и тогда я не смог бы достать до другого ее края. Наверное, я очень провинился перед черным таким боженькой, который висит в углу избы дяди Миши и смотрит на всех суровыми, как у деда Василия, глазами, если он, этот боженька, бросил меня в преисподнюю. Дед так и говорит: «Будешь озорничать, Унаик-фуган, боженька или уши тебе отрежет, или бросит в преисподнюю. Будут тебя там черти жарить на сковородке и бить батогами».

Чертей в своей преисподней я не обнаружил, зато обнаружил большую угрюмую жабу и зеленую ящерку. Жаба сидела в маленькой пещерке и хлопала круглыми, выпуклыми глазами. И ящерка тоже иногда хлопала, однако на месте не сидела, а пыталась выбраться из преисподней. Она карабкалась по отвесной стене, но, забравшись иногда даже очень высоко, срывалась и падала вниз, исчезая в сенной трухе. Через некоторое время труха начинала шевелиться, показывалась зеленая головка, затем две лапки, туловище с черной полосой, еще лапка и хвост. Одной лапки почему-то не было. Наверное, боженька отрезал ей одну лапку после того, как отрезал ушки. И у жабы ушки тоже были отрезаны, но все лапки были на месте, однако она никуда не лезла, а только хлопала и хлопала глазами. Ящерка выбиралась из трухи и снова пыталась достичь голубой дыры. И снова падала.

Я наблюдал за ее тщетными попытками и начинал хныкать, когда ящерка срывалась, и затихал, когда она снова карабкалась к голубой дыре. Время от времени я трогал руками свои уши и даже дергал их – уши оставались на месте.

Вскоре дыра посинела и уменьшилась. Стала почти неразличимой жаба, затихла усталая трехногая ящерка. Я продолжал хныкать и скулить, иногда звал маму или папу. Меня клонило ко сну…

Вдруг сверху посыпалась труха, что-то закрыло дыру и спросило страшным голосом:

– Эй, есть там кто?

– Есть, – отозвался я снизу еле слышно от страха: а вдруг это тот самый черт, который поджаривает озорников на сковородке? Ведь мне не разрешали подходить к сараю и заглядывать в него…

– Витюшка, ты, что ль?

– Я-яяя, – проблеял я в ответ жалобным овечьим голосом.

Все-таки это был не черт, про которого рассказывал дедушка: откуда черту знать, как меня зовут? Да и голос был знакомый, человеческий, очень похожий на голос дяди Миши, самого главного здесь председателя колхоза.

Дядя Миша спустил вниз грабли и велел мне встать на грабельницу. Я встал, обхватив черенок обеими руками. Дядя Миша потянул грабли наверх и вытянул их вместе со мною.

– Как же ты умудримшись сюда попасть? – спросил дядя Миша, отряхивая мою матроску от сенной трухи и пыли.

– Земяника, – ответил я прерывающимся от перенесенных страданий голосом.

– Земляника, значит? Вон как? А я иду, глядь – узелок! Что за чудо? – думаю. А оно вон какое чудо. Мать-то, небось, обыскамшись? Ну, пойдем, давай руку, Унаик-Фуган.

– А ящейка?

– Какая еще ящерка?

– Зееная.

– В яме?

– Да. И жаба.

– Ну, брат, что ж поделаешь. Не лезть же мне в яму за ящеркой и жабой. Кто ж тогда меня вынимать оттуда будет? А?

Так и остались в яме ящерка и жаба. Жарят, наверное, их черти на своих сковородках.

Я потом спрашивал у деда, жарят или нет? Дед сказал, что божьи твари безгрешны. За что же их жарить-то? Грешны одни люди.

– А поосенок? – приставал я к деду.

Поросенка зарезали в тот же день, как мы приехали в деревню, он ужасно визжал, бедный. Потом его повесили за ноги и порезали на кусочки. А кусочки пожарили.

Мне было жалко поросенка, я убежал, нашел маму и плакал, уткнувшись лицом в ее колени.

– Поросенок-то? – переспросил дед Василий. – А что поросенок? Его господь для нашего пропитания сотворимши, потому его человек и жарит, и варит, и ест, чтоб с голоду не помереть. Челове-ек, а не черти! Так-то вот, Унаик-Фуган. – Покачал седой головой и проворчал: – Человек – он иногда похуже чертей бывамши…

Чертей я видел на картинках, когда мама читала мне сказки. Смешные такие, с хвостиком – как у коровы, копытами – как у козы, рожками – как у козьего детеныша, с лицом – похожим на дедушкино, и пятачком – как у поросенка, которого съели папа, дедушка, дедушкины дети и внуки. И я сам съел кусочек. Нет, даже два кусочка. Чтобы не помереть с голоду. Но человека, который был бы хуже чертей, я еще не видел.

– А какие они?

– Кто?

– Хуже чейтей…

Дед нахмурился, поглядел на меня маленькими светлыми глазками, погладил мою голову ладонью, такой жесткой, точно она сделана из дерева, вздохнул.

– Какие… Вот вырастешь, тогда и узнаешь.

В тот же день я нарисовал черта – маленького такого, но рога, но хвост, но копыта, но пятачок были такими большущими, что самого черта и видно за ними не было. Рисунок я принес деду. Показал.

– Это что? – спросил дед.

– Чойт, – ответил я, досадуя на непонятливость деда.

– Таких чертей не бывает.

– А хуже чейтей?

– Ишь ты, пострел, – удивился дед. Полез в буфет, достал оттуда горшок с медом, налил в блюдце. – Ешь! – И посоветовал: – Ты вон Тузика рисуй. Корову. А чертей не надо: грех. Боженька уши отрежет.

– Не отъежет, – возразил я и, не притронувшись к меду, пошел искать папу, чтобы узнать у него, на кого похожи те, кто хуже чертей.

Но папа опять косил сено для коровки. А дома был дядя Миша. У него я и спросил. Но дядя Миша, выслушав меня, ничего не понял и спросил:

– Витюшка, тебе сколько лет?

Я показал ему три пальца, потом еще пятерню и еще три пальца, и только после этого сказал:

– Тъи года и осемь есяцев. Вот скойко.

– А-я-яй! Такой большой, а так плохо говоришь. – И, повернувшись к маме: – Мань, что это он у тебя так говорит? Этак привыкнет и не отвыкнет.

– Да уж я и так, и этак, а он все свое.

– А ты учи его буквам. Начнет буквы читать и заговорит правильно.

С тех пор стала мама учить меня буквам. Найдет где-нибудь большую букву и говорит:

– Это эрррр. Скажи: эрррр.

– Э-гххххх, – говорю я.

– Зарычи: рррр-рыыы…

– Рррр-рыыыы!

– Ну вот, видишь? Умеешь ведь. Скажи эрррр.

– Э-гххххххх…

– Вот отшлепаю тебя, – сказал папа сердито, – сразу заговоришь правильно.

А мама сказала:

– Беда мне с тобой. И что из тебя получится? Один бог знает.

Спросить бы у бога. Но дядимишин бог такой сердитый и молчаливый, что спрашивать его боязно. Впрочем, я и так знаю, кем вырасту – военным.

А тут папа, так меня и не отшлепав, собрался и уехал в Ленинград, потому что ему пора на работу.

А мы с мамой и Людмилкой остались, потому что нам еще не пора.

И это все, что я могу рассказать о своем довоенном прошлом.

Глава 25

Короток отпуск у рабочего человека: всего-то двенадцать дней, плюс выслуга, плюс вредность, если у кого они имеются, а еще плюс отгулы. У итээровца побольше раза в два. У Василия Мануйлова выслуга имелась, отгулы тоже. Набралось двадцать дней. Могло быть и больше, но не дали. Дни отпускные пролетели так быстро, что, казалось, приехали лишь вчера, а сегодня собирайся обратно.

На семейном совете порешили, что Мария останется с детьми в деревне еще хотя бы на месяц: и колхозу поможет на уборке льна, и дети под присмотром тетки Полины, жены брата Михаила, и молоко парное, и все прочее прямо с грядки.

Уезжал Василий после прощального застолья, едва держась на ногах. Привезли его на станцию в Спирово дядя Миша с племянником, втащили в вагон, положили на лавку. Сами едва успели выскочить: поезд стоит в Спирово едва ли больше минуты. Утром Василия растолкали, продрал он глаза – Ленинград. Здрасти вам, приехали. С вокзала добрался до дома на такси, открыл дверь, вошел в свою комнатенку, такую пустую, осиротелую, упал на кровать, проспал почти весь оставшийся день. Проснулся – голова трещит, во рту помойка.

Пусто в комнате, пусто на душе. Сейчас бы прижать к своей груди Вику, дышать запахами ее тела, волос, слушать ее голос, изменчивый и трепетный, как голос листвы под легким ветерком, и ласкать, ласкать, ласкать…

Вскочил, заметался, кинулся из дому вон… трамвай, малолюдные улицы, дождь. Примчался в библиотеку на Васильевском острове, где работала Вика, вошел, пошарил глазами – нету. Спросил у знакомой библиотекарши, девицы манерной, заносчивой. Уволилась твоя Вика, ответила библиотекарша, уехала в Москву. И так передернула узкими плечиками, что Василия жаром обдало, как от вагранки. Вышел на улицу – хоть вой.

Вернулся Василий домой, достал из чемодана припасенную бутылку самогонки, деревенские харчи, за час опорожнил бутылку и свалился в беспамятстве. Утром еле встал, помятый, потрепанный, на себя не похожий. Таким и на работе появился. Мастер покачал головой, послал Василия на выгрузку вагона с лесом – пока не проветрится окончательно.

И весь месяц, пока Мария жила в деревне с детьми, пил по вечерам в одиночестве, чтобы ничего не знать, не видеть, не помнить. И не было ему дела до того, что где-то там наши воюют с японцами, убивая друг друга, что в Испании генерал Франко победил республиканцев, что в Европе пахнет войной, о чем день и ночь долдонит черная тарелка репродуктора, что кого-то судят за троцкизм и прочие прегрешения, а кого-то оправдывают, что СССР начал спор с Финляндией из-за Корельского перешейка, – ни до чего ему не было дела. Одна лишь болячка саднила в его душе, и он не знал лучшего способа вылечить ее, как тихо напиваться в своей комнатенке после работы и тут же заваливаться спать.


Конец двадцать четвертой части

Часть 25

Глава 1

Алексей Петрович Задонов свой отпуск проводил в Крыму, в Алуште, в доме, снятом на все лето, с женой и детьми. Даже и не отпуск – какой такой отпуск у человека свободной профессии! – а летние каникулы своих детей. На работу ему идти не нужно, Маша не работает вообще – отдыхай, сколько влезет. Были бы деньги. Деньги были. Да и в Алушту он приехал не отдыхать, а работать. Маша и дети – другое дело.

День у Алексея Петровича начинался перед обедом с купания в море и завтрака – в то время как все обедали. Затем чтение газет и кое-каких прихваченных с собою книг. Главное начиналось вечером – сидение за столом на открытой веранде при свете настольной лампы, под шелест крыльев ночных бабочек. Сидел он над рукописью нового романа, сюжет и основная идея которого ему еще не были ясны даже приблизительно. Собственно говоря, он и всегда-то так начинал – с какого-то толчка, неясной мысли, запомнившейся необычной фразы, а сюжет, идея и все прочее рождались потом, в процессе творчества. Писать по плану он не умел. И не любил. Даже свои журналистские репортажи, очерки и статьи начинал с первого, пришедшего на ум слова, уверенный, что талант – на то он и талант, чтобы самому выбирать верную дорогу. А если таланта нет, то дай такому человеку хоть какой наиподробнейший план, ни романа, ни повести, ни даже рассказа не получится, а получится – в лучшем случае – изложение на заданную тему.

– Посмотрим, – ухмылялся Алексей Петрович в минуты благодушия, – что вылупится из яичка, которое я взялся насиживать. Может вылупиться цыпленок, может гадкий утенок, может крокодильчонок или черепашонок.

Дети смеялись и не понимали, о чем говорит папа. Разве что Ляля, отсмеявшись, начинала хмурить лобик и втихомолку доискиваться до истины. Маша снисходительно улыбалась.

Критики наскакивали на Алексея Петровича за рыхлость форм, расплывчатость сюжета, но Алексей Петрович никак не реагировал на критику, а если приставали с ножом к горлу, отвечал, что пишет, как умеет, что ни лучше, ни хуже отпущенного ему природой создать не способен, что, наконец, как бы его ни критиковали, толку от этого не будет, потому что написанное – все равно, что с возу упавшее, а ненаписанное ему самому не ведомо не только в деталях, но и в принципе. Разумеется, опыт кое-что дает, но не самое главное. И вообще: ваше дело критиковать, мое дело работать. Не было бы меня и мне подобных, вам бы, уважаемые критики, пришлось бы самим писать романы, а делать этого вы не умеете, так что не пилите сук, на котором сидите.

Но критики пилили и даже изощрялись в своем благородном неистовстве, уверенные, что писатели всегда были, есть и будут, как уверены волки, что бараны никогда не переведутся и что существуют они исключительно для того, чтобы их ели. На этом критики сходились не только с волками, но и с издателями, редакторами и цензорами. Однако после того как Алексею Петровичу была вручена премия Союза писателей за книгу очерков и роман «Перековка», его слишком больно кусать остерегались, разве что пощипывали да поклевывали.

Так вот, хотя Алексей Петрович не знал наверняка, что высидит из своего яичка, однако внутренне был уверен, что высидит роман. На этот раз настолько значительный, что он составит целую эпоху в русской литературе. Тем более – в советской. Именно это ожидание усаживало Алексея Петровича за стол и наполняло все его существо ликованием неимоверным. Особенно тогда, когда из-под пера его выходили такие страницы, каких он и сам от себя не ожидал: наполненные сочной, размашистой прозой, свободно текущей и несущей в своем потоке новые чувства и новые мысли. Даже Маша, по обыкновению переписывающая по утрам его каракули, смотрела иногда на своего мужа затуманенными глазами, в которых мерцало отражение того ликования, каким был переполнен сам Алексей Петрович.

Была и еще причина для ликования: XVIII-й съезд партии подвел итоги Большой чистки, и волна арестов сразу же пошла на спад. Страх, который постоянно держал в своих тенетах душу Алексея Петровича после ареста и смерти брата, стал ослабевать, к лету ослабел настолько, что Алексей Петрович окончательно поверил, что все опасности для него позади, а впереди прямая и светлая дорога без единого ухаба и рытвины. Конечно, не проживи он предыдущие два года в этом страхе, предлежащая дорога казалась бы ему не такой уж прямой и светлой – все, как известно, познается в сравнении. Как в том анекдоте: «У вас маленькая жилплощадь? Тесно? Негде повернуться? Поселите на нее еще несколько человек, а также собаку, кошку, козу и свинью. Поживите этак-то с полгодика, затем все верните в прежнее состояние и вы почувствуете, что ваша жилплощадь не такая уж маленькая и тесная, более того, она настолько просторна, что вы можете перемещаться по ней, никого и ничего не задевая».

В состоянии приподнятости и восторга, так называемого вдохновения, Алексей Петрович жил почти все лето. На него как-то не слишком повлияли все те тревожные события, происходящие в мире, о которых он узнавал из газет: все они меркли в сравнении с тем, что он пережил за последние два-три года. И дело не только в том, что своя рубаха ближе к телу, а в том, что бродило и вызревало в глубинах его души, – или того, что ею называется, – не пуская туда ничего лишнего. Да и что лично он может противопоставить тому, что будоражило мир, разваливая одни его части и соединяя другие? Ровным счетом ничего. Ни он, ни вся мощь его страны, ни самодовольная осторожность западных демократий не могли воспрепятствовать Германии подминать под себя Восточную Европу, приближаясь к границам СССР, или Италии, захватившей Албанию, нацеливаться на Югославию и Грецию; как не смогли все эти разнонаправленные силы сохранить от гибели республиканскую Испанию. Вот разве что на востоке Красная армия какой уж месяц ведет бои с японскими войсками в районе монгольской границы у реки Халхин-Гол, и верилось, что не может она, Красная армия, не имеет права уступить японцам. Даже ценою жизней своих солдат.

Все эти события, вместе взятые, конечно, прискорбны и печальны, но сколько не скорби и не печалься, а жизнь берет свое. И есть нечто главное, что выше и важнее всего: на тебе лежит обязанность свершить такое в этой жизни, чего за тебя никто свершить не сможет. И ты должен это свершить, что бы ни происходило в этом мире. Уверенность в своей предначертанной свыше обязанности возводило прочную стену между писателем Алексеем Задоновым и всем остальным человечеством, за которой так привычно и удобно прятаться. Если что и потрясло Алексея Петровича, так это неожиданное подписание с Германией договора о взаимном ненападении сроком на десять лет.

Маша принесла газеты с опозданием, с испугом глянула на мужа, пояснила:

– В киоск за газетами очередь. Кошмар какой-то…

Прочитав сообщение в «Правде», наглядевшись на самодовольные физиономии Риббентропа и всех прочих немцев и деланно веселую физиономию Сталина на помещенной там же фотографии, Алексей Петрович по-бабьи всплеснул руками: «Как? С фашистской Германией? Договор о ненападении? Коммунистов с фашистами?» – подобное не укладывалось в голове. Хотя что особенного? – ведь всего-навсего о не-на-па-де-ни-и! Выходит, сидела в нем мысль о нападении? Так нет же! Сидело нечто другое, сидело в подсознании, выпестованное историей России: Александр Невский и Ледовое побоище, Семилетняя война, русские цари с немецкой кровью, бироновщина, Первая мировая война, Брестский «похабный» мир, немцы на Дону и у дверей Петрограда, фашизм, наконец, – длинная череда трагических для России событий, связанных именно с немцами…

Хотелось куда-то бежать, что-то делать, точно все это еще только предполагалось, как будто, если он где-то что-то скажет, оно и не случится на самом деле. Не сразу до Алексея Петровича дошло, что подписание договора – свершившийся факт, что тут ничего не изменишь, что даже попытка что-то обсудить, а не только осудить или изменить, чревата непредвиденными последствиями. «Но зачем, зачем? – спрашивал себя Алексей Петрович, беспомощно озирая переполненный пляж, шуршащий газетами, и в который раз вглядываясь в неестественную физиономию Сталина. – Какой в этом смысл? Да и стыдно ведь, боже ж ты мой, как стыдно!»

Алексею Петровичу показалось, что и Сталину тоже если и не стыдно, то явно не по себе. Наверняка он пошел на этот договор с Гитлером против своей воли, что тут какая-то игра, азиатчина – с нашей стороны, хитрый и коварный расчет – с немецкой. А еще эти бесполезные переговоры с англичанами и французами, которые ведутся в Москве. Не может Сталин всего этого не видеть, не может не понимать, не делать из этого выводы. А если подписание договора как раз и состоялось на основе этих выводов?

В десять утра дети с Машей ушли к морю.

Алексей Петрович побродил по дому, не выпуская из рук погасшую трубку. Спать не хотелось, хотя он лишь прикорнул утром на диване всего на каких-нибудь час-полтора. Оставаться дома, в котором не на чем задержаться глазу, не хотелось тоже. Махнув рукой, он запер дверь на ключ, ключ сунул под горшок с каким-то цветком и побрел, куда глаза глядят, лишь бы подальше от моря и от людей. Уж если не перед кем излить душу, не с кем посоветоваться, то лучше всего оставаться с самим собой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации