Текст книги "Космос"
Автор книги: Витольд Гомбрович
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Любовный, но мерзкий мед, он и меня слегка вовлекал и объединял с ними. Ох уж эти связи! Пора перестать комбинировать – сравнивать – соединять.
Наши шаги, неторопливые, праздные, привели нас к идиллическому ручью. Фукс побежал, нашел подходящий для перехода брод и крикнул «сюда». Скудость света ощущалась все больше в просвете, обрамленном по краю лесом. Люлюся взмолилась:
– Лёлик, пожалей мои туфельки, возьми меня на ручки, перенеси! Ой-ё-ёй!
На что нахально Люлюсь:
– Пан Толя, да перенесите вы ее!
Когда Толик ответил покашливанием, Люлюсь задрыгал ляжками и заявил с самой невинной, наивной серьезность гимназистки:
– Честное слово, я совершенно выбился из сил, замертво падаю, окажите мне такую любезность!
Развивалось это следующим образом: Люлюся крикнула в адрес Люлюся: «Подлец!» Подбежала к Толе и почти приплясывала перед ним: «Пан Толя, я так несчастна, меня муж бросил, пожалейте мои туфельки!» И выставляла ножку. Люлюсь: – Честное слово, пан Толя, раз, два, три, была не была! – Люлюся: – Раз, два, три! – И просилась к нему в объятия. Люлюсь: – Гайда, была не была. Раз, два, три!
Я не очень приглядывался, меня больше интересовало окружение, среда, то, что окружало и стесняло, например, давление гор, которые издали обнимали и сжимали, проявляя уже некоторые признаки суровости, огрузнев от приникших, расплывшихся лесов (хотя высоко над ними еще стояло сияние – но отлетевшее). Несмотря на это, я отлично видел, что Люлюсы исполняют боевой танец, ротмистр ничего, Фукс на седьмом небе, Людвик ничего, ксендз стоит, Лена… почему я опоганил ее для самого же себя тогда, в первую ночь, в коридоре, губой Катаси и почему вместо того, чтобы назавтра же забыть об этом, я к этому вернулся и закрепил?… Одно вызывало во мне любопытство, одно интересовало, была ли эта, в частности, ассоциация лишь причудой с моей стороны, или действительно существовала между ее ртом и этой губой какая-то связь, которую я подсознательно предполагал, – но какая? Какая?
Барский каприз? Проявление распущенности и самодурства? Нет. Я не чувствовал за собой вины. Такое со мной случилось, но это не я… Зачем мне умышленно осквернять ее для самого же себя, ведь без нее моя жизнь уже не могла быть многозвучной, свежей, живой, а лишь полумертвой, гнилой, извращенной, омерзительной, без нее, стоящей здесь в сонмище соблазнов, на которые я предпочитал не смотреть. Предпочитал смотреть в землю и держать в голове долину. Нет, не то, чтобы я не мог ее любить из-за этой свинской ассоциации с Катасей, не в этом дело, хуже, что я не хотел ее любить, мне не хотелось, а не хотелось потому, что если бы у меня была сыпь на теле и с этой моей сыпью я бы увидел прекраснейшую из Венер, то мне бы тоже не захотелось. Я даже не смотрел бы на нее. Мне было плохо, поэтому и не хотелось… Так… так… значит, я омерзителен, а не она? Значит, во мне причина мерзости, моя здесь вина. Нет, не добраться мне до сути. Не додуматься… И вот, «возьмите меня», ножки Люлюси в цветных чулочках, «возьмите, пан Толя, по-дружески, у вас тоже медовый месяц»…
И голос Ядечки, глубокий, в полную грудь, искренний, благородный!
– Толя, прошу тебя, перенеси же пани!
Я взглянул. Толя уже укладывал Люлюсю на траву на другом берегу ручья, скандал закончился, мы опять идем, медленно идем по этой траве, мед, почему мед, мед с пальцами ксендза, я шел, как ночью через лес, где неуловимые, неведомые шорохи, формы, тени мучительно сгущаются и давят, окружив и изготовившись к прыжку и нападению… а Леон, что же Леон со своим бембергом в берг? Сколько он будет подстерегать и подкрадываться? Откуда выпрыгнет зверь? На лугу, окруженном горами, которые безмолвно погружались в забытье и запустение, воздвигая гигантские, неприступные взгляду валы, башни безжизненности, крепости слепоты и немоты, на этом лугу показался из-за деревьев дом, который не был домом и существовал лишь постольку, поскольку не был… не был тем домом, оставшимся там, далеко, со встроенной схемой-системой: повешенный воробей – висящая палочка – удушенно-повешенно-зарытый кот, все под присмотром «манерных» губок Катаси, которые могли быть или в кухне, или в саду, или на крыльце.
Проникновение того дома в этот было назойливым – но в то же время болезненным, абсолютным и очень болезненным, – однако не только болезненным, но и агрессивным, – и я подумал, что уже ничего не поделаешь, это созвездие, эта конфигурация, эта схема и система уже неодолимы, их не отбросишь, от них не спасешься, они утвердились, даже слишком. Слишком. А я здесь шел себе по лугу, и Людвик спрашивал меня, не одолжу ли я ему лезвие – да, разумеется, пожалуйста! – и (думал я) с этим уже не справишься, потому что любая оборона, любое отступление еще более осложняет ситуацию, как бы вовлекая в одну из тех ловушек, где с каждым движением только сильнее затягиваются путы… кстати, кто знает, возможно, эта напасть приключилась со мной именно потому, что я защищался, возможно, кто знает, я слишком испугался, когда впервые Катасина губа соединилась для меня с Леной и это вызвало спазму, первую спазму-схватку-ловушку, с которой все и началось… Неужели моя оборона спровоцировала нападение?… В этом я не был уверен… Но в любом случае теперь уже слишком поздно, полип присосался к моему подбрюшью, и между нами возникло противодействие, чем упорнее я с ним боролся, тем очевиднее он был.
Дом перед нами казался подорванным в самой материальности своей, изъеденной сумерками… и котловина, залитая немочью, была похожа на лицемерную чашу дружбы, на пропитанный ядом букет, небо отдалялось и исчезало, занавес опускался, усиливалась отчужденность, предметы не хотели больше общаться и расползались по норам, омертвение, исчезновение, конец, – хотя кое-что и было видно, – но появлялись зловещие признаки притупления самого зрения. Я усмехнулся, подумав, что темнота бывает очень кстати, можно невидимкой подобраться, прикоснуться, схватить, обнять и любить до помрачения, но что поделаешь, мне не хотелось, мне ничего не хотелось, у меня экзема, я болен, ничего, ничего мне не надо, только плюнуть ей в губы, плюнуть, и больше ничего. Мне не хотелось.
– Смотри! – услышал я, как говорила эта свинья своему Возлюбленному и Единственному, тихо, но страстно (и хотя я не смотрел на них, но был уверен, что это относится к лиловым краскам, разлитым по небосклону). – Смотри, – сказала она искренне и торжественно губоротым органом своим, и я тотчас же услышал «вижу», глубоко баритональное, искреннее. А что ксендз? Что там ксендз со своими лапами? Что слышно с его стороны?
Перед самым домом Фукс с Люлюсом устроили соревнование, кто первым добежит до дверей.
Мы входим. Кубышка на кухне. Леон выскочил из соседней комнаты, с полотенцем.
– Приготовусиум к манжусиум,[15]15
Искаж. фр. от manger – есть, питаться.
[Закрыть] наедасиум от пузюсиум, те-ре-пум-пум, гей-гей, манжусиум, усиум, усиум, это вам не сюсюсиум, а все в пузюсиум, ха, э-ге-гей, братики гуралики, дайте мне рогалики, кусок в роток, а там, даст Бог, и на правый бок!
Людвик еще раз попросил лезвие, – а сразу после этого Леон толкнул меня, спросив, не одолжу ли я ему часы, в своих он не уверен. Я дал ему часы и спросил, зачем ему такая точность, он шепнул, что все должно быть минута в минуту! Тут же вернулся Людвик, хотел, чтобы я дал ему кусок веревки, но у меня не было. Я задумался: часы, лезвие, веревка, один просит, другой просит, что такое, неужели и с этой стороны начинается?… Сколько комбинаций могло завязаться одновременно с моей, сколько мотивов обозначиться независимо от меня, – едва проглядывающих, зачаточных, а также обманных или замаскированных? Как, к примеру, разобраться с этим ксендзом?
Стол почти накрыт, по дому расползается темень, намного более густая и плотная, чем снаружи, на лестнице уже ночь, но в нашей комнате наверху, где Фукс причесывался перед карманным зеркальцем, прислоненным к оконной раме, еще сохранялись остатки света – однако мрак лесов на склонах, в каких-нибудь трех километрах, воровски лез в окно. А деревья у дома зашелестели листвой, пронесся ветерок.
– Скандал, брат! – рассказывал тем временем Фукс. – Закусили удила непонятно почему, ты сам видел, но даже представить себе не можешь, что на прогулке делалось, кавардак, животики надорвешь, уж если за кого-нибудь возьмутся, тут только держись, не дай Бог, но и то правда, признаться, я ее понимаю… хуже всего, что она какая-то… блаженная… будь любезен, подержи зеркальце… так вот, я понимаю Люлюсю, такого парня отхватить за отцовские денежки, это, что ни говори, а раздражает, но чтобы и к другому подбираться… Лене, конечно, немного неловко, ведь это ее гости, и та, и другая ее подруги, к тому же она не знает, как себя вести в такой ситуации, уж чересчур тихоня, опять же Людвик, ну абсолютный ноль, странный тип, что прикажете, так бы я сказал, типичный функционер в костюме, откуда у него такая Лена взялась, странно, хотя люди чаще всего случайно сходятся, а, черт побери, три парочки в медовом месяце, никакого покоя, без пошлятинки не обойтись, с другой стороны, признаться, это уж слишком, даже ненормально, я понимаю, почему Люлюсе отомстить захотелось… Знаешь, она ведь застукала ее с Люлюсом…
– Как это, застукала?
– Я своими глазами видел. За завтраком. Наклонился, чтобы поднять спички, и увидел. У него рука под столом на колене, а рука Ядуси тут же, рядом, в каком-нибудь сантиметре, и явно не случайно. Об остальном можешь сам догадаться.
– Тебе показалось.
– Да это факт! У меня нюх на такие штучки. И Люлюся тоже догадалась… я по лицу понял… Так что теперь и она, и Люлюсь злятся на нее… Они просто в бешенстве…
Я не хотел с ним спорить, и опять дала о себе знать чрезмерность, неужели так оно и было, а почему бы и нет, неужели Ядечка могла быть такой, а почему Ядечка не могла быть такой, ох, нашлись бы в случае чего тысячи причин для оправдания того, что она была именно такой… но Фукс мог и ошибаться, ему просто показалось… а может, он все выдумал из каких-то неизвестных мне соображений… я болен, болен, болен. И страх, что руки снова дали о себе знать и начали оказывать давление, страх, который заставил меня сжать собственные руки. Сколько опасностей! Тем временем он болтал, менял рубашку, выныривал из нее рыжей головой, по-рыжему болтал, небо исчезало в ничто, внизу Леон «женусиум папусиум для папум пум-пум!». Я спросил резко:
– А Дроздовский?
Он нахмурился.
– Холера! Напомнил-таки, мерзавец! Я как вспомню, что через несколько дней этот несчастный Дрозд будет торчать передо мной, восемь часов, восемь часов с этим недотепой, блевать хочется от такого типа, не понимаю, что у него за талант так меня нервировать… если бы ты видел, как он ногу выставляет… Блевать! Но чего там, carpe diem, гулясиум, пока давасиум, как говорит Леонисиум, что ухватишь, то твое, так или нет?
Снизу голос Кубышки «прошу к столу, перекусим», – голос деревянный, даже каменный. Стена около окна, перед моими глазами, была, как все стены, неоднородной… жилки, красные круглые вкрапления, две царапины, выбоина, едва заметные трещинки – немного их, но все же они были, накопились за прошлые годы, и, погружаясь в их переплетения, я спросил о Катасе, интересно, как там Катася, ничего нового не случилось, как ты думаешь? Какое-то мгновение я вслушивался в собственный вопрос…
– Что там могло случиться? Знаешь что… Я считаю, что если бы нам не наскучило так на даче у Войтысов, то ничего вообще бы не случилось. У скуки, брат, глаза еще больше, чем у страха! Если скучно, то Бог знает что можно себе навоображать! Пойдем!.. – Внизу было темновато, но, прежде всего, тесно, в сенях вообще не очень удобно, к тому же стол пришлось поставить в самом углу, так как две лавки были прибиты к стенам, где уже разместилась часть компании – естественно, с хиханьками да хаханьками, что «темно и тесно, в самый раз для медовых парочек», тогда Кубышка принесла две керосиновые лампы, распространяющие какую-то муть вместо света. Через минуту после того, как одна лампа была поставлена на полку, а другая на шкаф, они разгорелись поярче, и тогда косые лучи усугубили скученность телесности нашей вокруг стала и фантастичность картины, дрожащие облака огромных теней метались по потолку, лучи резко высвечивали фрагменты лиц и торсов, а остальное терялось, и от этого теснота и толчея усиливались, это была гуща, да, именно так, густо и еще гуще, в нашествии и торжестве рук, рукавов, шей, брали мясо, наливали водку, и все реальнее казалась фантасмагория с гиппопотамами. С мастодонтами. Лампы вызывали и усиление темноты на дворе, и ее полное одичание. Я сел рядом с Люлюсей, Лена сидела между Ядзюлей и Фуксом, довольно далеко, на другой стороне фантасмагории, сливались головы, переплетались, как ветви из стен, протянутые к мискам руки. На аппетит никто не жаловался, накладывали ломти ветчины, телятинки, ростбифа, горчица ходила по рукам. У меня тоже был аппетит, но в губы плюнуть, плевок примешивался к еде. И мед. Отравился я, и вместе с моим аппетитом. Ядуся с восторгом позволяла, чтобы Толик подкладывал ей салатика, а я голову ломал, как это может быть, чтобы она была не только такой, как я думал, но и такой, как говорил Фукс, хотя это вполне возможно, и она могла быть такой со своим губоротым органом и со своим экстазом, ведь всегда все возможно, и в миллиардах возможных причин всегда отыщется оправдание любой комбинации, но ксендз, что, собственно, этот ксендз, который ничего не говорил и что-то там ел совершенно так, как если бы ел кашу или клецки, ел неуклюже, по-крестьянски, убого и как-то раздавленно, будто червяк (но я ничего не знал, я ничего как следует не знал и смотрел в потолок), что же этот ксендз, происходит что-нибудь с той стороны? Ел я с аппетитом, но и с омерзением, но это я был омерзителен, а не телятина, как жаль, что я, извращая ее, извратил самого себя, извратил для себя все… но это меня не слишком беспокоило, что, в конце концов, могло меня обеспокоить при такой отдаленности? Леон тоже ел в отдаленности. Он сидел в самом углу, там, где соединялись лавки, стекла пенсне выделялись своим блеском, как капли воды, под куполом черепа, лицо нависало над тарелкой, он резал хлеб с ветчиной на маленькие кусочки, и начиналась процедура накалывания на вилку, поднесения ко рту, отправления в рот, смакования, пережевывания, глотания, пока он управлялся с куском во рту, проходило довольно много времени. Странное дело, он молчал, и, наверное, поэтому редко кто заговаривал за столом, все насыщались. Он удовлетворялся едой. Онанизировал едой, и это было мучительно, тем более что насыщение Ядечки рядом с ротмистром казалось сходным в своем несходстве («к своим со своим и за своим»), а за ее процессом еды оставалось еще насыщение ксендза с крестьянским пережевыванием чем-то паскудным. И «еда» соединялась с «губами», и, несмотря на это, «губы» опять принимались за свое, плюнуть в губы, плюнуть в губы… Я ел, и не без аппетита, и этот аппетит стал грозным свидетельством того, что я уже сжился с намерением плюнуть, но сам испуг меня не пугал, он был слишком отдаленным… Я ел холодную телятину и салат. Водка.
– Одиннадцатого.
– Одиннадцатое – это вторник.
– …внизу плетение под серебро, вполне терпимо…
– …в Красный Крест, но они сказали… Болтовня. Разные слова, то тут, то там, «орешки, солененькие такие?», «еще бы, возьмите, пожалуйста», «я ем, не отстаю», «чей?», «вчера вечером»… гуща заваривалась и расползалась, думал я, чувствуя себя как в наползающей туче, где постоянно что-то новое всплывает наверх, кто сможет запомнить, охватить столько, столько всего, железная кровать, та кровать, на которой она лежала с ногами, куда-то делась, затерялась по дороге, далее, к примеру, пробка, кусочек пробочки в столовой, эта пробка тоже куда-то исчезла, а далее грохот в ночи или, к примеру, графиня, цыпленок, о котором упоминал Людвик, пепельница с сеткой или хотя бы лестница, да, лестница, оконце, труба и желоб. Боже мой, хлам под дышлом и рядом, Боже правый, вилка, нож с рукой, с руками, ее рука, моя рука или ти-ри-ри, Боже правый, Фукс, все, что с Фуксом, солнце, к примеру, сквозь дыру в шторе или, к примеру, наша операция по линии оглобли, колышки-подпорки или марш по дороге в жару, потом, о, Боже, Боже, усталость, запахи, допитый чай… и как тогда Кубышка говорила «моя дочь», Боже, поиски корня и, не знаю, мыло в комнатке Катаси, кусочек мыла, или чайник, ее убегающий, ускользающий взгляд, калитка, детали калитки с замком, с засовом, Боже правый. Боже милосердный, все, что было там, на окне, в плюще, или, к примеру, сначала свет, а потом темнота, тогда, в ее комнате, ветки ели, по которым я спускался, или хотя бы ксендз на дороге и ассоциации, отдаленность, Боже, Боже, птица, повисшая в небе, Фукс, снимающий ботинки, и его следствие в столовой, глупо, глупо, кроме того, наш отъезд, дом с Катасей, к примеру, в первый раз крыльцо и дверь, жара, и то, что Людвик ходил в контору, или положение кухни относительно дома, желтоватый комок и ключ от комнатки, или жаба, что с этой жабой, куда она подевалась, кусок облупленного потолка и муравьи там, у другого дерева, на дороге, и угол, за которым мы стояли, Боже, Боже, Kyrie Elejson, Crystie Elejson,[16]16
Господи, помилуй, Христе, помилуй (греч.).
[Закрыть] дерево, там, на гребне, и то место, там, за шкафом, а отец, мои недоразумения с отцом, колья нагретой солнцем изгороди, Kyrie Elejson…
Леон поднял ко рту палец с крупинкой соли, положил ее на язык, втянул язык…
«…поневоле к ним пододвинули»… «по берегам Быстрины»… «пожалуйста, на третий этаж»… Наплывы слов, как на грязных обоях… как на потолке…
Он покончил с едой и сидел с лицом, подвешенным к куполу черепа… лицо как бы свисало с черепа… Столько болтовни было, наверное, потому, что он молчал. Его молчание пробивало брешь.
Надавил пальцем на крупинку соли, чтобы она прилипла, и поднял палец – посмотрел – высунул язык – коснулся языком пальца – закрыл рот – посмаковал.
Ядечка поддевала вилкой кружки огурца. Ничего не говорила.
Ксендз со склоненной головой, с руками под столом. Сутана.
Лена. Сидела спокойно, но ее захлестывала волна мелких, судорожных движений, она поправила салфетку, что-то стряхнула, подставила стакан Фуксу, улыбнулась.
Люлюсь подскочил: – Плесни!
Вошла Кубышка, постояла с минуту, кряжистая, посмотрела на стол, вернулась на кухню.
Я регистрирую факты. Эти, не те. Почему эти? Смотрю на стену. Точки, лишаи. Что-то вырисовывается, какая-то фигура. Нет, фигура расплывается, исчезает, остается хаос и грязная чрезмерность, что там ксендз, что с Фуксом, мед и Ядечка, где Людвик (ведь Людвика нет, он не пришел на ужин, я подумал, может, он бреется, надо бы Лену спросить, но я не спросил), а что с гуралями, которые нас привезли? Мешанина. Что тут можно понять? Внезапно на меня ударом обрушивается: что там, снаружи, на дворе, в пространстве с таким многообразием вариантов до самых гор и далее, за горами, шоссе, вьющееся по горам, болезненное, гнетущее, зачем я кота задушил? Зачем кота задушил?
Леон поднял веки, посмотрел на меня, задумчиво, но очень внимательно, даже деловито – и, взяв стакан с вином, поднес его ко рту.
Его напряжение, его сосредоточенность передались и мне. Я поднял стакан ко рту. Выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Наше здоровье холостяцкое! – Чудовище, как ты посмел, какое там холостяцкое здоровье в медовый месяц! Ну, тогда наше, экс-холостяцкое! – Дайте ему, пусть червячка заморит! – Люлюсь, ты что! – Люлюся, ты что!
Леон в блеске пенсне под куполом черепа вытянул палец, налепил крупинку соли, отправил в рот – посмаковал.
Ядечка поднесла стакан ко рту.
Ксендз издал странный, булькающий звук. Зашевелился.
Маленькое окошко… с крючком.
Я выпил.
У него дрогнули брови.
Я опустил веки.
– Пан Леон, что вы такой задумчивый?
– Пан Леон, о чем вы думаете?
Люлюсы. Тут и Кубышка спросила:
– Леон, о чем ты думаешь?
Она задала этот вопрос пугающим тоном, стоя в дверях кухни с опущенными руками, она не хотела даже скрывать страха, спросила так, будто впрыскивала нам испуг, а я думал, думал, усиленно, углубленно, но без какой-то мысли.
Леон прокомментировал как бы в сторону: – Она спрашивает, о чем я думаю.
Мед.
Кончик языка показался в щели его тонких губ, розовый, этот язык оставался между губами, язык пожилого господина в пенсне, язык, плюнуть в губы, в омуте, в ошеломляющем водовороте всплыли наверх губы Лены с губами Катаси, был момент, когда я увидел их на самой поверхности, как видны бывают листки бумаги в клокочущем потоке водопада… пронеслось, миновало.
Я схватился рукой за ножку стула, чтобы и меня не смыло этим потоком. Запоздалое движение К тому же риторическое. Фанфаронство.
Ксендз.
Кубышка ничего. Леон. Люлюся заканючила немного плаксиво: пан леон, а как с этой прогулкой? Зачем? Ночью, впотьмах? Какие пейзажи мы там увидим?
– Впотьмах мало что увидишь, – торопливо и не слишком вежливо вмешался Фукс.
– Моя жена, – сказал он (он это говорит, а птичка и палочка там висят!), – моя жена, – добавил (Езус, Мария!), – моя жена – (я схватился рукой за руку!)…
– Пожалуйста, без нервусиум! – закричал он добродушно. – Нет поводов для нервусиум! Все en orde,[17]17
В порядке (искаж. фр.).
[Закрыть] bitte, будьте любезны, сидим себе, как Бог дал, каждый на попке своей, вгрызаемся в дары Божий, буль-буль-буль шнапсиум с виносиум, а через крохотный часочек марш-марш-маршусиум под предводительством моим к усладам небывалым, где чудо панорамы откроется, как я сказал, в чудесном чуде пляшущей луны, ой, дана, средь холмов, пригорков, гор, ущелий и долин, э-ге-гей… как это мне открылось двадцать семь лет назад, без четырех деньков и месяца, когда, любезные сударики мои, случайно я забрел в ночную пору в единственное чудное местечко и увидел…
– Выпьем, – добавил он и побледнел. Дыхания не хватило.
– Тучи идут, – холодно и резко сказал Люлюсь, – ничего не будет видно, тучи, ночь темная, мы ничего не увидим.
– Тучи, – пробормотал он, – тучи… Вот это и хорошо. Тогда тоже… было немного туч. Я помню. Заметил, когда возвращался. Помню! – выкрикнул он нетерпеливо, будто спешил куда-то, и задумался…
Что касается меня, то я тоже думал… непрерывно, изо всех сил. Кубышка (которая уходила на кухню) снова встала в дверях.
– Осторожно, рукав!
Я в испуге подскочил от ее слов – рукав, рукав! – но это Фуксу, рукав которого зацепился за соусницу с майонезом. Ничего страшного. Все спокойно. Почему нет Людвика, куда он подевался, почему она без Людвика?
Воробей.
Палочка.
Кот.
– Моя жена мне не доверяет.
Он поочередно осмотрел три пальца правой руки, начиная с указательного.
– Простите, дамы и господа, но моя жена желала бы знать, о чем я думаю.
Он пошевелил в воздухе этими тремя пальцами, а я судорожно сцепил пальцы обеих рук.
– Мне, господа, наверное, должно быть, гм-гм, больно, что моя жена после тридцати семи лет безупречной супружеской жизни с таким беспокойством расспрашивает меня о моих мыслях.
Ксендз отозвался «передайте сыр, пожалуйста», все посмотрели на него, он повторил «передайте сыр», Люлюсь подал ему сыр, но вместо того, чтобы отрезать себе ломтик, он сказал: «Может, немного стол отодвинуть, тесно».
– Стол можно отодвинуть, – сказал Леон. – Но о чем это я? Ага, я говорил, что не заслужил такого после стольких лет супружества безупречного незапятнанного образцового добропорядочного честного…
Ведь столько лет! Лет, месяцев, недель, дней, часов, минут, секунд… Знаете, господа, я с карандашом в руке подсчитал, сколько у меня набралось секунд супружеской жизни, включая високосные годы, оказалось, сто четырнадцать миллионов девятьсот двадцать тысяч девятьсот восемьдесят четыре, ни больше ни меньше, на полвосьмого вечера сегодняшнего дня. А теперь с восьми часов добавилось еще несколько тысяч.
Он встал и запел:
Если нет того, что любим.
То мы любим то, что есть.
Сел. Задумался.
– Если вы хотите отодвинуть стол… О чем это я? О чем? Ага. Столько секунд под присмотром жены и дочери, однако, к сожалению, кто бы мог подумать кто бы мог подумать кто бы мог подумать кто бы мог подумать моя жена, кажется, не доверяет моим мыслям!
Он умолк и снова задумался. Он как-то не к месту и не ко времени впадал в задумчивость, вообще сумятица, то есть беспорядочность, резко давала о себе знать, возможно, не столько в его выступлении, сколько во всем остальном, во всем в целом… опять… опять… а он священнодействовал. Воробей. Палочка. Кот. Не в этом дело. Следовательно, в этом дело. Не в этом дело. Следовательно, в этом дело. Он священнодействовал, будто читал литанию, будто отправлял богослужение, будто «смотрите, с каким вниманием я занимаюсь пустяками, не заслуживающими внимания»…
– Жена не доверяет моим мыслям, но, простите, разве я это заслужил? Согласитесь, наверное, нет, хотя, правду сказать (отодвиньте стол, мне тоже тесно, вообще неудобно сидеть), хотя, правду сказать, нельзя не признать, что, действительно, в таких случаях ничего не известно, да и кто может знать, какие у кого мысли в голове… Возьмем такой пример. Я, например, примерный муж и отец, беру в руку, скажем, эту скорлупу от яйца…
Он взял пальцами скорлупу.
– Я вот так держу ее пальцами… и вот так поворачиваю… медленно… перед глазами… Невинно безобидно никому не мешая.
Словом, мелкие passe-temps.[18]18
Приятное времяпрепровождение, развлечение
[Закрыть] Все так, но возникает вопрос: как я ее поворачиваю?… Ведь я, поймите, могу ее поворачивать невинно, добродетельно… но, если мне вздумается, я могу также… что?… Если бы я захотел, я мог бы поворачивать ее слегка более… гм… Что? Да, слегка. Я, разумеется, говорю об этом только к примеру, чтобы доказать, что самый добропорядочный супруг может, если захочет, на глазах своей половины такую скорлупу поворачивать таким образом… таким образом…
Он покраснел. Невероятно: он залился краской. Невозможно! Он понимал это, даже закрыл глаза, но, впрочем, не скрывал и торжественно выставлял свой срам на всеобщее обозрение. Как чашу с дарами.
Он ждал, когда схлынет краска с лица. Продолжал крутить скорлупу. Наконец открыл глаза и вздохнул. И сказал:
– Я это так, к примеру.
Напряжение ослабло… хотя, правда, скученность в нашем углу оставалась пугающей, но уже как бы огрузневшей… На него посматривали, наверняка считали немного сумасшедшим… Во всяком случае, никто не подавал голоса.
Снаружи, где-то за домом, что-то стукнуло, будто упало… но что? Это был звук экстра, чрезвычайный, который поглотил мое внимание, над которым я задумался глубоко и надолго, – но не знал, что тут думать и как думать.
– Берг.
Он сказал это спокойно и очень вежливо, отчетливо.
Я сказал не менее вежливо и внятно:
– Берг.
Он быстро взглянул на меня и опустил веки. Мы оба сидели очень тихо, прислушиваясь к слову «берг»… будто это был гад подземный, из тех, которые никогда не выползают на свет Божий… и вдруг он оказался здесь, на виду у всех. Теперь, наверное, посматривали на нас обоих… Внезапно мне показалось, что все устремилось вперед, как наводнение, лавина, марш со знаменами, что был нанесен решающий удар, произошел толчок, определивший направление! Паф! Марш-марш! Вперед! Выступаем! Если бы сказал «берг» только он, ничего бы не было. Но я тоже сказал «берг». И мой берг, объединившись с его бергом (личным, тайным), вырвал его берг из скрытного состояния. Это уже не было придуманное, частное словечко какого-то чудака. Это было нечто существенное… нечто реально существующее! Здесь, перед нами. И сразу оглушительно выстрелило над, толкнуло в, подчинило себе…
На мгновение передо мной мелькнули воробей, палочка, кот, вместе с губами… как мусор в кипящем потоке водопада – закрутилось, пронеслось. Я ждал, когда все двинется вперед в берг-наступление. Я был офицером генерального штаба. Мальчиком, прислуживающим на мессе. Смиренным и властным послушником и вершителем. Вперед! В атаку! Марш!
Тут Люлюся выкрикнула: – Браво, пан Леон!
Меня она обошла. Но я был уверен, что она выкрикнула это просто из страха, не выдержав общения с ним. Внезапно все развалилось, завяло, послышался смех и говор, и Леон гулко засмеялся: «Го-го-го, мамуся, где бутылкуся, пора коньячка бульбулькнуть, туды его в пузюсиум!» Какая досада и разочарование, когда после великого мгновения высшей готовности событий к стремительному прыжку происходит сбой, разрядка, возвращается жужжащий рой, рой, дайте и мне водки, пани что-то не пьет, капельку коньячка, ксендз, Ядуся, Толя, Люлюсь, Люлюся, Фукс и Лена с красиво очерченными свежими губками, компания отдыхающих. Все распалось. Ничего. Опять грязная стена. Мешанина.
Воробей.
Палочка.
Кот.
Я вспомнил о них, потому что уже начинал забывать. Они вернулись ко мне, потому что начали отдаляться. Исчезать. Да, я должен был искать в себе воробья, и палочку, и кота, уже исчезающих, искать и удерживать в себе! Я должен был делать над собой усилия, чтобы опять оказаться мысленно там, в чаще, за дорогой, у стены.
Ксендз, бормоча извинения, стал выбираться из своего угла. Он двинулся вдоль стада, и сутана вылезла в комнату. Открыл двери. Вышел на крыльцо.
Я, без берга, глупо себя чувствовал. Не знал, что… Решил тоже выйти. Подышать свежим воздухом.
Я встал. Сделал несколько шагов к дверям.
Вышел.
На крыльце – свежесть. Луна. Туча проносящаяся, сверкающая, лучисто-скалистая, понизу темнеющая, намного сильнее фонтанно-клубящегося окаменевшего фонтана гор. А вокруг феерия, луга, ковры, газоны с букетами деревьев, кортежи, фестоны и парки, где происходили танцы, хороводы, игры и забавы, – все, погруженное на самое дно лунного полумрака.
Здесь же, на лестнице, опершись на перила, стоял ксендз.
Стоял и выделывал с губами своими что-то странное.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.