Электронная библиотека » Владимир Алейников » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Очищающий СМОГ"


  • Текст добавлен: 26 октября 2015, 19:00


Автор книги: Владимир Алейников


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сигаретный всеобщий дым клубящимися волокнами, седыми столбами, кольцами сквозными, зыбкими полосами, поднимался, и вкривь, и вкось, к потолку и сгущался там в пелену сплошного тумана.

Смог, и только.

Внимание: СМОГ!


Ежеминутно, громко, наподобье сирены военной, так, что стены дрожали и стёкла, оголтело звонил телефон.

Снимали трубку, бросали в неё боевое, призывное:

– Старик, давай, приезжай!

Или, резвой скороговоркой:

– Ноги в руки – и дуй сюда!

Или, резко и коротко:

– Ждём!

Потом с размаху бросали трубку на рычажки.

Но опять раздавался звонок.

И опять кого-нибудь звали.

И ещё, и ещё, непрерывно:

– Приезжай!

– Приезжай!

– Приезжай!..


В трёх комнатах оккупированной неведомо кем и зачем губановской, ранее тихой, родительской, так справедливее, обычной советской квартиры, не протолкнуться было от каких-то совсем незнакомых, почему-то везде расхаживавших, где попало сидевших, всюду стоявших, жестикулировавших, кричавших, ругавшихся, споривших, вразнобой говоривших людей.


Глаза, у всех разом, горели.

Щёки у многих пылали.

У некоторых – от волнения.

У некоторых – от вина, а то и от водки, принятых для храбрости – как фронтовые, положенные солдату, как водится, перед боем, законные двести грамм.

С той только, впрочем, разницей, что куплены эти граммы в гастрономе были ближайшем, в винном отделе, на скудные деньги, гроши, буквально, собранные с трудом.

Но для дела – пожалуй, надо!

И вот – багровели щёки.

И вот – горели глаза.

И храбрости прибавлялось.

И жить веселей становилось.

Тем более, здесь затевалось такое, чего никто никогда отродясь не видывал.

То-то глазам и щекам храбрецов повод был – разгораться! Затем ведь сюда и пришли.


А некоторые – помалкивали.

И лица были у них, замечал я, достаточно бледными.

Видно, чего-то всё-таки побаивались они.

Чего же они опасались?

Ну, допустим, вторженья нежданного в квартиру – нарядов милиции.

Или, может, присутствия здесь вездесущих агентов с Лубянки.

Опасаться того и другого – это право имели они.

Боялись они и третьего: реакции незамедлительной на всю эту свистопляску после рабочего дня возвратившихся в сущий ад губановских бедных родителей.

Побаивались они всего вообще на свете.

Но временами спохватывались – и тоже храбрились, для виду.


Выговориться хотелось – всем сразу, теперь дорвавшимся до этого выговариванья, выкрикиванья нестройного, всеобщего, дикого шума, повального, без передышки, без пауз, гвалта и гама, – и нестройный хор голосов, который назвать бы следовало не хором, а просто рёвом, сотрясал унылые стены в скромненьких блёклых обоях, отзывался в оконных стёклах, вылетал в коридор, в прихожую, сквозь открытые двери – на кухню, вырывался на улицу, в форточки, завивался тугими спиралями, облаками, тучами, длился, и не думая затихать.


Прибывающая сюда, в говорение и роение, поднимавшие настроение, отовсюду, со всех концов переполненной странными слухами о каком-то чуде, свершившемся на глазах у всех, очумевшей от нежданного дива, столицы, слишком пёстрая, шустрая публика, шваль хмельная, дырка от бублика, кто с бутылкой, кто в поисках рублика на бутылку, шпана, в основном, что-то пишущая, рисующая, больше пьющая или блефующая, непременно, кровь из носу, тут же, будь любезен, вынь да положь, поделись по-братски, займи до утра, желала общения.

Вело её в эту квартиру, благопристойную, чистенькую, на глазах уже захламлявшуюся, превращавшуюся неизвестно во что, никому не понять, и понимать не надо, в какую-то чушь собачью, в свалку, в клоаку, в прорву, клубящуюся туманом, ядовитым, всеядным дымом, смогом, конечно же, смогом, прежде всего – любопытство.

Лишь некоторые, немногие, знали, зачем они – здесь.


Возбуждённые, истеричные, у некоторых, монологи сменялись, незнамо зачем, пространнейшими диалогами, вспыхивали, как спички, разгораясь кострами, споры.

Доходило до кулаков.

Но таких героев старались успокоить как можно скорее. Срабатывала установка: ребята, мы заняты делом!

А поэтому – лучше без драк.


Дверь квартиры опять раскрывалась, и в прихожую шумно вваливались новые посетители – молодые поэты, гурьбой, и прозаики, со своими, как считали они, превосходными, но не изданными, писаниями, у кого – в толстой папке с тесёмками, у кого – просто в общей тетради.

И откуда было в Москве столько пишущей молодёжи? Художники появлялись шеренгами целыми, строем, наподобие марширующих на плацу военном солдат, под командой своих офицеров, то есть их основных заводил, со своими работами, новыми или старыми, всё равно, всё едино теперь, под мышкой, преимущественно с удобной для её переноски графикой, а нередко, кто побойчее, и с холстами весьма внушительных, великаньих прямо, размеров.


Шло обсуждение плана действий. На первое время. На обозримое будущее. На потом. И надолго – вперёд.

Атмосфера – предопределённости решительного, по-бойцовски, по-борцовски, смелого шага за порог пусть и, вроде, большой, для столицы, с её теснотой, с коммунальной структурой, квартиры, да всё-таки тесноватой для всех, собравшихся здесь, пришедших на зов, на клич, на звук волшебного слова, сюда, в скопленье страстей, кипящих вовсю, в орду, где трубы трубят поход, где кони копытами бьют, где знамёна уже поднимаются над косматыми головами, чтобы реять в небе туманном над полями грядущих сражений, – туда, на простор, где всех услышали бы в одночасье, как ни крути, ни верти, как ни пытайся отбрыкиваться от единства такого стадного, к чему-то всё же обязывала.


Дом губановский находился, как уже говорил я выше, в районе метро, всем известного в столице, «Аэропорт».

Отыскать его всем желающим было совсем несложно.

Губановские родители отсутствовали, находились, как положено людям советским, уважаемым, на работе: отец – на своём заводе, где занимал он, кажется, довольно высокую должность, а мать – в ОВИРе своём, где служила, в немалом чине.

Бабку собственную Губанов самолично запер в кладовке – чтоб сидела там потихоньку, чтоб шуметь никому не мешала.

Из-за двери кладовки, запертой на ключ, раздавались вначале бабкины вопли, потом – стоны, а позже – лишь вздохи.

Варварство, безусловно. И полнейшее безобразие.

Но Лёня себя ощущал хозяином положения.

А здесь он бывал и жестоким.

К сожалению, скажем так.

Потому что, когда проходил период очередной, не в меру буйный, блажной, во время которого что-то вело его и несло куда-то, зачем-то, никто не знал, куда и зачем, и он был тогда одержимым состояньем своим, или, может, идеей очередной, или чем-нибудь, всем не известным, взлёт сплошной или нерв сплошной, неразрывные у него, слишком связанные друг с другом, чтобы их разделять пытаться, нет, куда там, никто не мог усмирить его, успокоить, образумить, он был как взрыв неизбежный, порыв, прорыв за какую-то грань, ему, видно, ведомую одному, – ну так вот, потом, отойдя от безумья, от наважденья, спохватившись, всегда с запозданием, на свой, разумеется, лад, он, как умел, замаливал грехи свои перед людьми, и прежде всего – перед близкими.

Хорошо, что его родители, хотя бы на первых порах, не знали того, что творилось в их благопристойной квартире.

Вскоре они, увы, всякого навидались.

Всякого – но не здесь.

В жилище своём законном сборищ разных они больше не допускали.


А пока что – сюда стекались, отовсюду, людские потоки.

Это была – ставка. Вовсе не генеральская. И не маршальская. Не стоит мелочиться. Бери повыше.

Верховодил здесь – главнокомандующий.

Лёня, в стареньком свитере, с взъерошенными волосами, собранный в сгусток, в комок, пружинистый и ершистый, вдохновенно, со знанием дела, дирижировал странным сборищем, оттачивая своё умение всех заводить, настраивать на поступки.


Губанов был прирождённым лидером. И хорошим, видел я, организатором.

Нет, всё-таки – заводилой.

Но и этих его способностей оказалось вполне достаточно, чтобы множество разных людей, на годы, на десятилетия, именно «завести».

Он увлекал за собой всех, приходящих к нам, на огонёк, на шум, словно волшебное слово какое-то издавна знал.


Через минуту-другую новичок-неофит осваивался и включался, вместе со всеми, в общий, всех вовлекающий, ритм.

Этот ритм, скорее всего, был каким-то долгим, всеобщим, нескончаемым, видимо, трансом.

В него входили, как будто ныряли в него с головой.

Он завладевал людьми.

Он был – условием неким общения непрерывного.

И, что совсем удивительно, никого он тогда не изматывал. Наоборот, вливал энергию действия в каждого.


Художники разномастные приходили и приходили, приносили и приносили свои холсты и картоны, большущие папки с рисунками, тащили свои запретные, авангардные произведения, иногда через всю Москву, только бы показать их нам, героям-смогистам, только бы знать, что мы их непременно когда-нибудь выставим.

И выставляли ведь эти отчаянные картинки!

И зрителям неискушённым они почему-то нравились.

И авторы удивлённые выставленных работ завязывали со зрителями, становившимися нередко поклонниками художников, знакомства, порою полезные, нужные, деловые, и даже, что было кстати, продавали свои работы, живопись или графику, в зависимости от желаний новоявленных покупателей, а не только, в подпитии будучи, от щедрот своих, от души, само собою, широкой, из симпатии к людям хорошим, из любви к ним, под настроение, просто дарили их всем, кто, в полном восторге от увиденных въявь шедевров, на похвалы не скупились и, волею судеб, наверное, находились вовремя рядом.


Поэты, сменяя друг друга, читали, без перерывов, без передышки малейшей, и читали свои стихи.

Кто читал – с выражением должным, по-актёрски, кто – завывал, кто – пел, кто – бубнил невнятно что-то себе под нос, а кто и мямлил, смущаясь, бесконечные, как и сама бесконечность, как знак бесконечности, без начала и без конца, обозначившийся над ними перевёрнутою от ужаса перед этим повальным чтением, навзничь грохнувшейся восьмёркой, стихи, стихи и стихи, рифмованные, в основном, хотя среди них попадались и редкие в ту, звучащую голосами различными, пору орфическую, верлибры.


Тут же, прямо на месте, всё принесённое нам, прочитанное, рассматривалось, придирчиво, тщательно, без поблажек, слушалось, обсуждалось.

Ни с кем из пришедших здесь особо не церемонились.

В выражениях, ежели что не понравилось, не стеснялись.

Но говорить старались – честно, по справедливости.

Мнение выражали – всё-таки обоснованное.

Может быть, кто-нибудь из разгромленных – обижался.

Но это ведь сказано было не просто так, лишь бы что-то в ситуации данной сказать.

Если кому-то из прорвы стихотворцев и доставалось на орехи – так поделом.

Хвалили – тоже за дело, не для красного вовсе словца.

Значит, было за что хвалить.

В общем, как говорится в нашем уникальном народе, головы у всех безотказно работали.

Постепенно-то постепенно, только счёт ведь шёл не на дни, время дорого было нам, дорог был каждый час, буквально, даже больше, минута каждая, нет, пожалуй, даже секунда, постепенность была условной, и поэтому очень скоро, в быстром темпе, тогда выяснялось – кто есть кто, что он, собственно, делает, что он пишет и что рисует – и какова, на поверку, его продукции личной подлинная цена.

Так уж, надо заметить вкратце, было раньше заведено.

Хочешь узнать немедленно прямое, строгое мнение о том, что принёс ты к нам – вот оно, получай.

Будь любезен, внимательно выслушай.

И делай, потом уже, выводы: наш ты, парень столичный, молодой стихотворец с портфелем, или же вовсе не наш.

А не хочешь сейчас услышать, что о тебе, сочинителе, серьёзные люди думают, – и не надо, иди себе с миром туда, откуда пришёл, там и гордыню свою, подальше от нас, проявляй.

Все вроде бы понимали, что всё мы делаем правильно.


Так уж тогда получалось, что каждый осознавал себя не просто – гостем случайным, не просто – чьим-то знакомым, но, прежде всего – участником общего, важного дела.

Звеном единой цепи.

Некоторые герои за честь для себя почитали – оказаться в нашем содружестве.

Кое-кто из услышавших звон и узнавших точно, где он, во всеоружии, то есть с образцами созданий своих, поэтических, живописных, лишь бы нам показать лицом свой товар, вот он, здесь он, пожалуйста, посмотрите, послушайте нас, рассудите, скажите слово золотое, мы всё поймём, с боем сюда пробивался.

Все вместе, все заодно!

Как прекрасно и как наивно! – думаю я сейчас.

Но радость-то несомненная общения полноценного – была в ту зимнюю пору, когда могли мы и гору свернуть с пути своего, и в небо взлететь, при надобности, и к звёздам, при случае, ринуться, действительно налицо.

И, при всех досадных накладках, заковырках и оговорках, дело славное наше на месте никогда, ни на миг, не стояло.

Все мы были – в движении. В действии.


Решали, где и когда надо нам выступать.

Предложений таких и возможностей было – хоть отбавляй. То в какие-нибудь институты зовут, а потом – в общежития институтов этих, где всем находиться куда приятнее, где, в совсем другой обстановке, не казённой, скорее домашней, мы читали студентам стихи, говорили с ними часами, выпивали, изредка спорили, пели песни с ними, взволнованными задушевными разговорами, под гитару, которая тут же у кого-нибудь находилась, и в набитую до отказа молодёжью тесную комнату свежий ветер врывался с улицы в приоткрытую кем-то форточку, и на улицу вырывались голоса молодые наши, и не думая затихать даже там, извне, вдалеке, на морозных, зимних просторах,

то – на все эти многочисленные тогдашние, популярные, московские, вот уж выдумка чья-то, литобъединения, где мне, например, никогда не нравилось находиться, а другие смогисты, кстати, почему-то охотно бывали,

то в мастерскую, подвальную, как вариант – чердачную, к очередному художнику, левому, или скульптору,

то просто к кому-нибудь в квартиру, где собираются любители современной, полузапретной поэзии,

то – в основном, в этих случаях, звали меня с Губановым – в салоны литературные столичные, не для всех, ну что вы, только для избранных, к богемной, элитной публике, к этим людям с большим самомнением, со снобизмом, порой доморощенным, которых мы с Лёней сразу же покорили, – ну и так далее.

Мало ли нам куда ещё можно было пойти!

Некоторые, помельче, из желания быть услышанными, а может быть, даже и понятыми своей страной, как сказал футурист и трибун, – шли на площадь, к памятнику Маяковскому, поскольку в советские, давние, реликтовые времена было это, представьте, принято, и там, у ног футуриста и трибуна, под башмаком у него, под двумя башмаками, так что каменный идол, внезапно шагнув с пьедестала, всех их подошвами толстыми запросто мог придавить, как букашек, внизу роящихся, мешающих различать коммунизма светлые дали, читали свои стихи собиравшейся отовсюду на громкие, по возможности, ломкие их голоса, любопытной, жаждущей зрелищ, с милицейским возможным вторжением на священное это место, для кого-то, но не для всех, с вероятным скорым разгоном и самих поэтов, и тех, кто пришёл их послушать, публике.

Велик был выбор тогдашних, поэтических, частых чтений.

Это, скажу напрямую сейчас, для меня уже вскоре стал очень важен – отбор.

А другие так, по инерции, по привычке, и продолжали читать везде, где придётся лишь бы люди слушали их.

Это было их личным делом.

А скорее всего, если в корень посмотреть, если жёстче сказать, – самодеятельностью обычной.

Всему ведь нужна мера.

Для всего существует предел.

И в чрезмерной, излишней публичности – для меня – было мало проку.

Зачем же так надрываться? Для саморекламы, что ли?

Нет, уж лучше я буду работать.

То есть, как и всегда, по традиции, давней, русской, – просто писать.

Иногда показать кому-нибудь то, что сделал недавно, только что, да особенно ежели чувствуешь, что стихи твои хороши – это, братцы, совсем другое.

Впрочем, что там скрывать и зачем, несмотря на некую общность, каждый был из нас – в этой гуще, слишком пёстрой, – сам по себе, меньше, больше ли, – каждый всё-таки что-то делал, как мог, – своё.

Может быть, я заблуждаюсь?

Неравноценным было, конечно же, это, второго, третьего или десятого, плана, или разряда, или сорта, кто его знает, как точнее определить, вне лидеров, настоящих смогистов, меня и Губанова, после нас, в стороне от нас, общесмогистское, так выскажусь нынче, поморщившись и вздохнув поневоле, творчество.

Каждый – вправе сам был тогда выбирать, как вести ему, в этом слишком уж бурном кипенье, в этой каше всеобщей, себя.

За других отвечать и теперь, помня выверты их, не желаю.

Разберутся пусть сами с собою.

У меня был – собственный путь.


Рисовали афиши – броские, такие, что, их увидев, мимо никак не пройдёшь, равнодушным уже не останешься, остановишься, прочитаешь, что же там, в афишах, написано, что же сказано там о СМОГе, и захочешь туда пойти, где смогисты стихи читают, и картинки там выставляют, необычные, и пойдёшь, и придёшь, и увидишь там людей возрастов различных, привлечённых на вечер наш, как и ты, афишами яркими, такими, каких в столице доселе ещё не бывало, и услышишь то, что хотел там услышать, вдобавок увидишь то, что больше нигде не увидишь, а вели сюда всех – афиши, задиристые, уж точно, а то и, вполне сознательно, эпатажные, вызывающие.

Некоторые сметливые, быстроногие добровольцы, очень сообразительные, шустрые удальцы с должным рвением их расклеивали во всяких людных местах.

Власти, эти афиши завидев, их срывали, уничтожали.

Особенное ярые наши сторонники с боем, случалось, отвоёвывали афиши, объясняя свои поступки тем, что нельзя губить свидетельства бурных дней, которые могут стать, со временем, раритетами, уносили с собой, на память, годами хранили их дома.


Печатали на машинке пишущей самодельные, так, бумажки обычные, почему-то в изрядном количестве, удостоверения СМОГа, и, уже в огромном количестве, пригласительные билеты на знаменитые наши смогистские вечера.

Практика с этими странными, для каждого, чтобы числился в СМОГе, удостоверениями, решительно мне не нравилась.

Да что же это такое?

Билеты членские – новая, гибридная модификация – союза писателей, что ли?

Ну в точности как в любой советской организации: ежели есть таковая – получай-ка удостоверение.

Но можно ли было всяких общественников-смогистов революционного толка хоть в этом переубедить?

Нет, они, канцелярские крысы, хотели, буквально требовали, чтобы всё было в СМОГе, по их разумению, видно, всамделишним, учтённым, отмеченным галочкой, разграфлённым, как и положено в советской, непрошибаемой, всеохватной, всеобщей системе.

Вот вам и бюрократизм, каков бы тогда он ни был, пусть и зачаточный, робкий, даже в смогистской среде.

Учёт, канцелярщина всякая.

Ох, не люблю я этого!

По любому поводу – справка?

Так, что ли? Что за бредятина?

Но многим наличие собственных, личных удостоверений очень даже, представьте, нравилось.

Некоторые хранят их бережно до сих пор.

Как реликвии, полагаю.

С номером соответствующим, с фамилией, именем, отчеством – на машинке, разборчиво – каждое.

Смогист имярек, допустим, – вот он, номер такой-то…

Привычка неистребимая советская – так полагается, и точка, будешь как все, – к наличию документа?

Наверное. Кое-кому никуда от неё не деться.

Страсть к бумажкам различным, желательно с фотографией и с печатью, так, на всякий пожарный случай?

Допускаю. Вполне возможно.

Пусть – ворчу. Но зато и свидетельствую: канцелярщина в СМОГе – была.


Сочиняли весьма задорные манифесты и апокрифические, для теперешней молодёжи с изменённым сознанием, лозунги, в которых афористичность, лубочная или плакатная, в зависимости от цели, а также от содержания, и намеренный эпатаж перемешивались невольно с серьёзными установками.

Вначале, насколько помню, это делали сообща.

Потом занималась этим уже отдельная группа.

Им очень уж надо было производить манифесты.

Ну а лозунги – как же без них?

Любовь к шумихе? Конечно.

Реклама? Ну да. Наверное.

То, что сейчас назвали бы маркетингом? Что ж, пожалуй.

А также – тяга к публичности.

Почему-то очень уж требовалось некоторым, озабоченным популярностью собственной в массах, быть на виду у всех. Гражданственность пресловутая тоже в них отзывалась, в этих, всегда задиристых, вроде бы не советских, с вызовом всем и всему, эпатажных до безобразия, задевающих за живое официальных писателей, не дающих им жить спокойно, лишающих сна, ругательных, язвительных, афористичных – ну дальше некуда, наскоро сочинённых, обычно – Губановым, Батшевым и Недбайло, с бойцовскими их замашками, лозунгах и манифестах.


Интерес к таковым, как выяснилось, как всегда у меня, случайно, имеется и поныне.

Позвонил мне однажды вечером, несколько лет назад, поздней осенью или зимой, когда я бываю в Москве, представившись, мол, такой-то, и сказав, у кого узнал он телефон мой, преподаватель Литинститута, взявшийся составлять почему-то сборник манифестов разных давнишних литературных групп.

Я сказал ему, что считаю всё это баловством.

Дурью этакой. Даже чушью.

Объяснил ему, что ничегошеньки из подобной, вряд ли имеющей отношение к литературе, доморощенной писанины у меня просто-напросто нет.

Никогда её не собирал.

Не хранил. В тайниках не прятал.

Относился всегда к ней с юмором. Или же – иронически.

Манифесты – не для меня.

У меня – другие задачи.

Были. Есть. И будут всегда.

Я – пишу свои книги. Пишу, год за годом, стихи и прозу.

Если хочет преподаватель – может их наконец почитать.

Не читал ведь наверняка ничего из моих сочинений.

Почитал бы. Глядишь, и поймёт, что ведёт меня столько лет в этой жизни, не больно-то сладкой, что хранит меня и спасает.

Манифесты – удел кривляк.

Суррогаты реальных драк.

Битв – за правое дело. Драм.

И – трагедий. Всё видел – сам.

Испытал я всё это – встарь.

Манифесты – глухая хмарь.

Тот, кто ищет, найдёт всегда?

Что ж, ищите. Привет героям!

То-то встанут неровным строем.

Пошатнувшись туда-сюда.

Манифесты – коты в мешках.

Скорпионы – в сухих песках.

Их искать – бесполезный труд.

Манифесты – словесный блуд.

Шиш в кармане. Кромешный бред.

В манифестах – искусства нет.

Ищите, коли желаете. Поспрошайте по всей Москве.

У других, вполне допускаю, – может, что-нибудь и завалялось.

Долго мы говорили о СМОГе.

Живой человек. Образованный.

Очень интересующийся тем, что происходило в неофициальной культуре, в былые годы, в стране.


Через какое-то время, долгое ли, короткое ли, как всегда, совершенно случайно оказался я в книжной лавке, расположенной во дворе пресловутого Литинститута.

Нет, не случайно всё-таки.

Приехал туда специально, чтобы купить обязательно два первых, вышедших в свет, отлично изданных тома собрания сочинений любимого мною Хлебникова, да заодно и трёхтомник великого Велимира.

Смотрю – на прилавке книжка.

Небольшая. Ну так и есть:

манифесты литературные.

Открываю: ну, где же СМОГ?

Был там и СМОГ. Ну как же без него, без нашего СМОГа!

Только я такого бредового, идиотского манифеста, какой напечатан там, сроду, братцы, не видывал.

Хотелось бы всё-таки знать – кто его и когда сочинил?

Да и прочие материалы, вроде бы и по СМОГу, но слишком уж обтекаемые, условные, без конкретики важной, всмятку, без должного, хоть и простенького, пускай, но внимательного отбора, совершенно меня не устроили.

Почему-то – сплошные стихи.

Моё – «Когда в провинции болеют тополя…» – стихотворение давнее, шестьдесят четвёртого года, которое сорок лет все, кому только не лень, суют, нередко без спросу, куда угодно, в любые антологии, сборники, в прочие, скороспелые или толковые, их число всё растёт, издания.

Губановская «Полина». Искажённый, неправильный текст. А ещё и двенадцать строк из этой поэмы, в виде отдельного стихотворения, – тот самый клочок, что был напечатан когда-то в «Юности» и вызвал бурю казённого советского негодования, заказных дурацких насмешек и ровно двенадцать, на каждую напечатанную строку – по язвительному, сомнительному в убеждённости авторов, опусу, фельетонов и гневных статеек в периодике шестидесятых, начиная, конечно, с журнала сатирического «Крокодил», что, кстати, Губанову создало неслыханную рекламу и способствовало стремительному росту его известности.

Почему-то там был Галансков – «Человеческий манифест». Ну какое, скажите мне, граждане, ровесники и соратники, ещё живые свидетели событий минувших лет, хоть малейшее отношение имел он когда-нибудь к СМОГу?

Никакого. И никогда.

И ещё были там какие-то слишком условные тексты.

Вздохнул я. Закрыл новоявленный, состряпанный наскоро, сборник.

Опять с этим СМОГом, ну что тут поделаешь, всё не так, вкривь да вкось, поперёк, вверх тормашками, на авось, лишь бы видимость мнимую понимания снова создать, и ничего, совершенно ничего, ну что за напасть многолетняя, – по существу.

Ладно. Я-то – привык.

И не такое бывало.

СМОГ – полон тайн, многолик.

Вот Изидино покрывало.

Кто сорвёт его – и когда?

Не скажу вам. Не ваше дело.

С волшебством шутить, господа?

То-то стали белее мела!..

Положил я в сумку походную изумительные сочинения своего любимого Хлебникова – да и вышел из книжной лавки, где новинок было навалом, только не было книг моих, но верил я, что когда-нибудь они окажутся там, и они действительно там, среди прочих, потом оказались, потому что пути моих книг таинственны и сложны, и где их только ни видели, и где их ни покупали, даже в странах вполне экзотических, не то что в московской книжной лавке, у стен по-горьковски плодящего сочинителей российских Литинститута, во дворе, где стоял Мандельштам, наблюдая московский дождик, и к нему, навестить знакомого, побеседовать с ним, приходил голодный, оборванный Хлебников, и чета Мандельштамов кормила Велимира, и Осип Эмильевич очень внимательно слушал рассуждения гостя высокого своего, о важных материях, и всё-то запоминал, и всё это благотворно воздействовало на него, и всё это эхом откликнулось в поэзии мандельштамовской двадцатых, потом тридцатых годов, да и в прозе его, по-хлебниковски раскованной, лаконичной, многоголосой, сияющей новизной, со свободным, глубоким дыханием, с обострённым, пронзительным зрением, и вспоминал Велимира он с благодарностью и любовью, а там, поодаль, бродила тень Андрея Платонова, и двигалась ей навстречу тень Сергея Клычкова, да мало ли чьи здесь тени писателей русских маячили, на фоне старого здания, унесённого в Зазеркалье с собой Михаилом Булгаковым, на фоне редких деревьев и узорчатой грустной ограды, на фоне фигур приблизительных развесёлых студентов нынешних, подрастающего поколения отечественных сочинителей, пишущих, под руководством чутких преподавателей, стихи или прозу, и даже, вполне вероятно, и пьесы, а может быть, переводящих какие-нибудь шедевры, опять-таки под неусыпным взглядом своих наставников, опытных, поднаторевших в сочинительстве, доброжелательных, по-рейновски или по-битовски, но всё ведь равно по-горьковски, согласно заветам классика, к пишущей молодёжи, а день был прохладным, светлым, и на Тверском бульваре гулял Александр Сергеевич Пушкин, и рвался мысленно к нему навстречу сидящий в одном из дворов московских, на фоне особняка, где горела и не сгорала, выходя, как Феникс, из пламени рукопись многострадального, второго тома, с пророческим текстом, со смыслом, сознательно зашифрованным, для потомков, с таинственным светом ведическим в речи праведной, «Мёртвых душ», Николай Васильевич Гоголь, и я помахал им издали рукой, и кивнул, приветствуя, и, вместе со мною шествуя по столице, с её небылицами и явью неизъяснимой, улыбнулся им день хороший, да и мне заодно улыбнулся, чтобы душу мою успокоить, чтобы сердце моё пощадить, – и отправился я восвояси, из центра, с его загадками и сюрпризами, в Новогиреево, на восток столицы, домой.

Подальше от манифестов.

Такая вот, разлюбезный читатель, очередная, простая, проще уж некуда, без подтекста, зачем он здесь, без морали, нечего ей возникать некстати, без пафоса, без акцентов на чём-то нужном, без намеренных умолчаний, без глобальных идей, без пауз, для того, чтобы в ритм войти, нет, ну что вы, лишь правда жизни здесь, без всяческой укоризны, возникает, как свет в окне, и довольно её вполне для меня, благо стану вскоре я говорить о другом, история.


Но, между тем, у кого-нибудь наверняка, полагаю, должны сохраниться смогистские лозунги и манифесты.

Что-нибудь, небось, уцелело.

Не в писательских, частных, архивах – так в лубянских, чекистских архивах.

Что-нибудь из образцов смогистского удальства и прежнего молодечества, без сомнения, где-нибудь есть.


Составляли – когда и кто это делал, сейчас не помню, не берусь конкретно сказать, да и надо ли говорить, если делалось это спонтанно, кем-нибудь из орды смогистской, ведь всегда находились охочие до таких решительных действий, им бы только собрать в одну кучу всех знакомых, да сунуть в неё писанину свою, потому-то и хорошее, и плохое перепутывалось, тасовалось, превращаясь в какой-то кулеш запорожский, или, понятней для московских людей, в винегрет, составляли всякие гаврики с кренделями, включая матёрых оглоедов и тихих мерзавцев, да ещё безобразников разных, то ли с улицы прямо, то ли прямиком из дурдома, такое было раньше в порядке вещей, составляли, может, с похмелья, ну а может, и крепко выпивши, может быть, по трезвянке, вполне допускаю это, случались у различных псевдосмогистов, иногда, периоды трезвые, составляли, в изрядном количестве, вкривь и вкось, наши общие сборники – самиздатовские, разумеется.

Ну, здесь была бы машинка.

И она всегда находилась.

А порою была под рукой.

Была бы бумага, побольше, подешевле, серая, тонкая, в пачке – целых пятьсот листов.

Было бы только желание – составить такой самиздатовский сборник.

И желание возникало, само собою. И часто.

А текстов было – навалом.

Выбирай, что тебе приглянулось, поскорее перепечатывай, – вот и новый, пожалуйста, сборник.


Первый наш сборник – «Чу!» – составил я сам – и сразу же перепечатал его, сам, своими руками, в общежитии МГУ, в комнате, где обитал я, тогда, в феврале или в марте смогистского, шестьдесят пятого, странного года.

Название дал – Губанов.

(Чу, мол, смогисты идут!

Витязями из туманов.

Знают они – их ждут.

Чу! Приготовьтесь, люди!

Где там у вас хлеб-соль?

Вспомните вы – о чуде.

Сквозь головную боль.

Чу! Слышен отзвук битвы.

Чу! Где-то бьют набат.

Вам – возносить молитвы.

Нам – проходить сквозь ад.

СМОГ есть в родном краю.

Будем со злом сражаться.

Птицы меж звёзд кружатся.

Встреча грядёт – в раю).

В сборнике – четверо авторов: Губанов, я, Кублановский и краснощёкий Батшев.

Обложку я, отыскав простенькую акварель, тут же разрисовал.

Напечатал – всего четыре экземпляра. Бумаги хватило в аккурат на такой тираж.

Пришли потом к Иодковскому на его всегда многолюдное, с любопытствующими субъектами, с неопознанными объектами, существующее вопреки логике и абсурду, по своим законам, неписаным, но явным, литобъединение, и там, принародно, немедленно, продемонстрировали, а теперь сказали бы хлеще, на иностранный лад, презентовали сборник.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации