Текст книги "Гранатовый остров (сборник)"
Автор книги: Владимир Эйснер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
IX. Египтяне в Арктике
Слезы звучали в ее голосе и я поспешил поменять тему:
– Роза, а ведь ты изменилась!
– Да ну?
– Правда. И в лучшую сторону.
– Это как?
– А вот смотри! – я поставил сумки на снег и постучал по часам. – Уже мы с тобой три минуты и двадцать семь с половиной секунд в разговоре, а ты еще и не ругнулась ни разу!
– Двадцать семь с половиной? Швыцар[7]7
Швыцар – Трепач, хвастун, балаболка. (Идиш).
[Закрыть] ты, паря, прям жулик!
– Не я – часы! Не веришь – сама посмотри.
– Так че, уж и ругнуться нельзя?
– Вот когда молотком по пальцу звезданешь, так облегчи душу. Или, бывает, контекст того требует, а так, через слово, – просто грязь.
– Что за конь-текст еще?
– Н-ну, это повозка такая из древнего Египта. Книги ж каменные были. На телегах возили. Конь-текст назывались. Сноски – на дополнительных телегах: волтекст. И т. д.
Роза рассмеялась и взяла меня под руку.
– Ох, и трепач ты паря… А я тоже учиться хотела. Так на врача учиться хотела – прям страсть. Приходили бы ко мне – а я в белом халате, и всех смотрю, и рецепты. Уважение от людей и родителям почет.
А жизнь вон как пошла. После школы – замуж, потом там шесть лет, потом снова замуж. Дети, пеленки, тундра, интернат. И вот сорок два, – как не жила на свете.
– Роза, и сейчас еще не поздно на медсестру выучиться. Заочно. Ты потянула бы. Зачем тебе тундра? Не женское ведь дело, не в подъем.
– Оно так. А присохла, прилипла к природе этой, как бабка присушила. Ведь что получается: зимой три месяца ночь, летом – туман. Солнышко в праздник! Ни деревца, ни кустика, лишь жидкая травка по ручьям.
Мы щас в отпуск едем. В Житомир свой. Абрикоса щас цветет, алыча, сирень. Потом яблоня-груша пойдет, дуреешь от запаха. И родни там полно, друзей. Че ж не жить? Живи! Но пройдет недели две и заскучаю так, что злая делаюсь. Назад хочу – во сне бегу: гуси идут надо льдом.
Все: «Роза, останься!» А я не могу. Я там уже, я здесь уже, на бережку. На скале сижу, на волну гляжу, нерпей и чаек примечаю, караван идет, моржи плывут. И так мне хорошо, что тут бы и померла за раз.
Ни одного отпуска до конца не отгуляла. Когда и думаю: в себе ли ты, девка, не рехнулась ли? У меня мама полуцыганка-полухохлушка. Может, это во мне кровь цыганская бродит, житья не дает? Нет – у нас многие так. После отпуска соберемся, над собой посмеемся и – дальше жить, лямку тянуть. А почему Север так забирает человека, никто не знает. Может, ты?
– Нет, Роза. Я сам такой «забранный».
– А давно в Арктике?
– Шесть лет.
– Так беги, пока не поздно, ты учился, по разговору видно. Зачем оно нужно: охотник-рыбак? То руки в крови, то чушуя на пузе. Что тебе, чистой работы не найдется?
– Найдется, Роза, и работал. Только я люблю один. Чтобы сам себе шеф. Чтобы и работу, и день свой самому строить. Может, потому и здесь, не знаю…
– Вот. Не врешь. И хороший ты мужик, а росточком не вышел.
Я удивился такой внезапной перемене темы:
– Нормальный рост. Средний. Не комплексую.
– Так-то нормальный, конечно. А на мой глаз – мелковат. Я люблю на мужика чуть вверх смотреть. Знаю, что дура, что малорослых мужиков сколько хочешь домовитых и сильных. И ругалась в голове своей, и стыдила себя. А потом поняла – в крови оно. Пусть.
И Сашке была, и Юрису теперь – как раз до плеча.
Знаю, что обижаются на меня мужики наши, мол, злая. А что злая-то? Пить им не даю в артели на путине, это так. Но ты ж глянь – в другой год опять ко мне придут: Роза, возьми в артель! И семьи не против: зарплата не пропита у мужика, домой принес.
А ведь я – домашняя баба! Все бы дома сидела, в окошко глядела, детишек намывала, его поджидала. Сашка выедет на путик, а я в окошко гляжу. А что смотреть – ночь и ночь. Так нет – смотрю, как шальная, будто приедет быстрей.
Через часов шесть-семь фонарь ему выставлю на крышу и слушать хожу. Когда и дети со мной выскочат: скоро ли там папка, чего привезет?
Собаки свет увидят, сдалека залают. И слыхать, аж звенит. А в небе ворожба световая. Сияет – иголку видно. Как такое забудешь? Никак не забудешь.
А приедет – у меня горячее на столе. Пока он моется, собак накормлю, в катух закрою. Умаялись собачки, в комок собьются, заснут. Саша не всегда и поест. Устал, потом. Не в обиду – разогрею. И ляжет на спину, руки ноги раскинет – спит. А я одежонку его просмотрю. Где пуговка оторвалась, где рубаху зашью, где че. И детям: «Ш-ш-ш – не шуметь!» А сама рада: и муж, и дети, и дом – мое это все, внутри у меня, душа полная вся. И, не поверишь, стала забывать те шесть лет, и сказки вспомнила.
Конечно, как стали дети в интернат, так мы скучали сильно. Но и тесней меж собой.
Зато в каникулы дети с нами. Летом в тундре курорт. И другие детишки артельные целой шарой кругом. Не заскучаешь. Костры – их забота. И дрова, и все. Старшие девочки варят, мальчики отцам помогают рыбу с весов носилками в ледник. Всем работа. И едят – за ушами трещит. Так и стала я тундровая. Восемнадцать лет как один день.
А пропал он – пришла мне ночь. Хуже полярной ночь. Если б не дети, и сама бы ушла. А так – кормежку им надо, одежонку, книжонку. И стала как он, путик[8]8
Путик – Охотничья тропа, вдоль которой стоят ловушки.
[Закрыть] на собаках смотреть, да подработаю где для детей.
А теперь шестеро нас. У Юры – тоже двое. Жена у него в прошлом годе погибла на «материке». Свели мы молодежь до кучки, стали жить. Мои-то постарше – шефство взяли!
Н-ну, умрешь с них, как говорят! А я опять белка, опять кручусь.
А как попрекнул ты меня под Новый год на пушнине, как со стороны себя увидела. Матерщина эта, пакость такая, еще там прилипла. И стало мне стыдно: крестик ношу, а свинья такая! Потише, ты, Роза, поимей совесть.
А ты-то че за себя-то молчишь, почему без семьи живешь?
– Разведенный я, Роза, и давно.
– Щас каждый второй разведенный. Женись опять, нельзя без семьи. Поверь старой бабе: нельзя. С семьей ты мужчина, без семьи ты йолд.
– Ладно, «старая баба», подумаю.
– Вот, слушай, какую причту мне бабуля моя рассказала. Как раз для вас, мужиков.
«Когда кончится время человека, предстанет он перед судом Всевышнего. И спросит Господь у мужчины:
«Сын Адама, где твоя семья?
И ответит мужчина:
«Много раз я пробовал, Господи! С первой женой меня теща развела, со второй характерами не сошлись, третья мне изменяла, четвертой я изменял, у пятой – злая родня, шестую не любил, седьмая храпела – так и остался бобылем. Прости меня, Всевышний, нет у меня семьи.
И скажет ему Господь:
«Отойди от Меня, сын Адама, я не знаю тебя!»
Ну, вот и пришли! Спасибо, а то бы руки оттянула. Зайдешь?
– В другой раз, Роза. Не серчай.
– Ну, и я пошла. Сам через час придет. Как раз успею.
Двое мальчишек, один постарше, другой помладше, сбежали с крыльца, взяли у матери сумки из рук. И вспомнил я своих детей, и стало мне тоскливо.
X. Вторая половина
На обратном пути пришла мне на память вторая половина притчи о семье:
«Когда кончится время человека, предстанет он перед судом Всевышнего. И спросит Господь у женщины:
– Дочь Евы, где твои дети?
И ответит Ему женщина:
– Господи! Ты же знаешь, сколько трудов с маленьким ребенком. Мы с мужем решили сначала для себя пожить Дети – это успеется. А затем учеба пошла и работа, стала я должности занимать, стала занята весь день, минутки нет, не то что дети. Избавлялась я от беременностей своих. И прошли мои годы, и стало поздно.
– Детей, которых Я тебе положил, ты убила, дочь Евы. Но что же не взяла ребенка из приюта?
– Разве можно полюбить чужого как своего? Прости меня, Господи, нет у меня детей.
И скажет ей Господь:
– Не та мать, что родила, а та, что воспитала. Отойди от Меня, Я не знаю тебя!»
А день был какой! А день был апрельский, солнечный, теплый. Минус пятнадцать, говорили утром по радио, и ветер всего пять метров. При минус пятнадцати начинают в Арктике валуны обтаивать и скалы на берегу. И плачут ледяные морковки по карнизам крыш.
Я зашел в контору, написал заявление на отпуск и в конце мая, когда уже появились над поселком первые осторожные гуси-разведчики, вылетел на «материк».
И две недели пробыл с детьми.
XI. На Севере
На Север!
Зачем все бегут на Север? Гуси, утки, кулички и чайки, крачки, лебеди, орлы и совы – все летят на Север. Олени, волки, лемминги, песцы – все бегут на Север. Люди, однажды побывав, тоже спешат на Север.
Почему?
Может, виной тому необычная природа, работающая враздрай с предыдущим жизненным опытом человека, природа, на которую никогда не перестаешь удивляться?
Может, это тяжкая работа изо дня в день, от которой жилы рвутся и без которой уже не мыслишь себя?
Может, это лезвие бритвы? Сегодня жив, завтра – кто его знает. И к этому, увы, привыкаешь, и это будни?
Может, это тишина? Великая, всеобъемлющая, изначальная, в подкорке отозвалась, в кровь вернулась, где и была, где и возникла еще до деревень и городов?
Может, это повышенная напряженность магнитного поля, которым пронизана всякая живая плоть? Не она ли причина ностальгии по северу? Этой непонятной, колдовской, проклятой, рвущей жизни, семьи и судьбы тоски по другому миру, по идеалу, по чистоте, по правде, по раю, может быть?
В середине июня я вернулся на свою «точку». Уже вытаяли каменные гребни, и в тундре гулькали чистейшей воды ручьи. Потом потянулись перелетные птицы, и гуси пошли надо льдом.
И от волшебного гогота гусиного, от древнего разговора птичьего загустела во мне разбавленная цивилизацией кровь, испарились ненужные знания, сошла одежда из ниток и пропал карабин.
И вот я на берегу моря в настоящей одежде. Из меха. В руке у меня – лук и стрелы, у ноги – собака.
И идут, идут над торосами, над тундрой тающей, над хребтом сверкающим несметные гусиные стаи.
И эхо от них как в лесу.
И тени как от облаков.
И я стреляю из лука. Попадаю и промахиваюсь. Подранков настигает верный пес, перекусывает им шеи и приносит к моим ногам.
И я отрезаю сердоликовым ножом голову гуся, с хорошим куском шеи отрезаю, и даю собаке: ешь, помощник, ты заслужил!
И приношу добычу домой. Жена встречает меня у чума и дети бегут навстречу.
И соседи выходят смотреть, отдаю ли по обычаю старикам и вдовам часть добычи я.
Чтобы утолить первый голод, мы тут же одного гуся съедаем. Просто макаем кусочки жира и сырого мяса в солоноватую воду от осколков двухлетнего тороса[9]9
Двухлетний торос – Имеется в виду вода от двухлетней льдины. Слабосоленая, она часто используется, как «макало».
[Закрыть]. Это сытно и вкусно. И я ложусь спиной на свое ложе из оленьих шкур, раскидываю руки-ноги в стороны – я так люблю – и засыпаю. И слышу еще, как жена говорит детям: «Ч-ш-ш, не шумите, на улицу бегите, дайте отцу отдохнуть».
Видение это было таким ярким, что я опомнился лишь, когда осознал, что держу карабин как лук, и даже «тетиву» оттянул до уха…
Огромные стаи чернозобых казарок стали опускаться на галечниковые проплешины в километре от зимовья. Казарки – не очень осторожные гуси, к ним можно подкрасться даже на открытом месте. Мы с Таймыром так и делали: сначала подбирались, прикрываясь большими валунами, а затем ползли. Метров за двести от стаи я отпускал дрожавшую от возбуждения собаку и она мчалась на гусей.
Как хлопья сажи, поднимались в небо черные птицы, ни разу не удалось Таймыру настигнуть и задавить гуся. Но этого и не надо было: мы охотились за яйцами. В большой стае всегда есть гусыни «на сносях», испуганные, они оставляют яйца где попало. Всегда найдешь два-три, иногда и четыре-пять еще теплых голубоватых яиц.
Целую неделю мы с Таймыром жировали. Яичница – неплохой «способ существования белковых тел». Если Фридрих Энгельс имел в виду весенний перелет гусей, то он, разумеется, был прав. В середине июля побежали по тундре крохотные и премилые детишки куличков. Семьи куропаток стали прятаться в скалах, а утиные, гусиные на дальних островах.
«… И спросит Господь у мужчины: «Сын Адама, где ТВОЯ семья?»
XII. Третий коготь Розы
Прошло несколько лет. Я уже работал в другом районе, и как-то встретил в Норильском аэропорту Ивана Демидова, охотника-рыбака с Диксона. Он рассказал, что Роза с Юрисом нашли у последнего капкана, там, где некогда сходились путики Грушевского и Костыркина, две гильзы от «девятки», крупнокалиберного охотничьего карабина. По этим гильзам милиция разыскала карабин, по карабину вышла на Костыркина.
– И сколько ему дали?
– А нисколько. Цирроз. На карте овраг показал и помер. Менты подняли косточки, передали Розе с Юрисом. Щас у них на зимовке памятник стоит.
Мы с Иваном помянули убитого, и разошлись по своим рейсам. Я прилип к иллюминатору: ни следа присутствия человеческого, ни избы, ни села, ни дороги. Только простор. Только горы и реки. Только окна озер без числа. Бескрайняя, бесконечная, безлесная тундра от Норвегии до Аляски. Матушка и кормилица из века в век.
По ту сторону деяний наших.
По ту сторону добра и зла.
По ту сторону времени.
Когда кончится мой срок, где-то там отмеренный,
«Я, как в воду, войду в природу, и она сомкнётся надо мной»[10]10
Из стихотворения Ε. Винокурова
[Закрыть].
Но: «Любовь никогда не перестанет…»[11]11
Св. ап. Павел: 1-е послание коринфянам, 13.
[Закрыть].
„Liebe ken brennen un nit ojfheren,
Herze ken vejnen,vejnen on trenen.
„Tum, bałałajka, spił, bałałajka, tum, bałałajka, tumbalala".
Norge
I
На острове Диксон до самого «ельцинского порушення» многие охотники-промысловики ездили на собаках.
Как ни зайдешь к деду Бугаеву, – тепло да уютно. На столе лампа, на печи чайник, у ног лохматый пес. И всегда дело в руках, а в тот раз, когда Димка забежал к нему после школы, дед Маркел сидел у стола и сшивал ремни собачьей упряжки.
– Дайть-кось помогу, Маркел Мелентьич.
– А смогешь?
– Да что там хитрого – алыки[12]12
Алык – шлея собачьей упряжки.
[Закрыть] сшить!
– Ну, тама в сенцах ремни всяки разны висят, не-си-кось.
Димка взял фонарь, принес ремни. Стал перебирать, какой пошире да крепче. И глянулся ему один. Не лахтачий[13]13
Лахтак или морской заяц – крупный, весом до 300 кг, тюлень.
[Закрыть], а настоящий, бычьей кожи.
Спереди, на ладонь от пряжки, кольцо вшито костяное грубой работы, к нему ремешок нерпичий[14]14
Нерпа – небольшой, живущий в прибрежных бухтах, тюлень.
[Закрыть] привязан. К ремешку опять же костяной крючок и тоже грубо опилен, только сам сгиб внутри гладкий-прегладкий, будто его наждачной шкуркой-нулевкой вылизали.
– Зачем, дедушка, крючок-то?
– Тот пояс не трог. Память он с давешних лет. Другой бери.
Пареньку того и надо: стал про давешние годы спрашивать, а дед:
– Расскажу, коль сам догадашь, зачем крючок на ремне. Уж Димка по всякому гадал – не вышло. Дед и говорит:
– Эта – штоб арбалет натягивать!
– Арбалет? В наше время? Я и в руках не держал!
– А я нерпей им стрелял мальчишкой тринадцати лет. Тугой был: спроста не натянешь. Приходилось его в землю упереть, ногами на лук встать, когтем этим тетиву зацепить и так спиной-ногами тянуть, пока тетива на защелку западет. А рукам – не в силу.
– А где тот арбалет сейчас?
– Стырил ктой-сь бессовестной ще давно.
– Туристы?
– Туристы!.. Тогды и слова такого не знали… Нет, ктой-то с наших. Искпедиции всяки были, народ разной. Ины жулики – страмота!
– А давно это было?
– Што давно-то, как украли?
– Нет, как Вам пояс этот в руки попал.
– Давно, Димко. Году в тридцать четвертом ли пятом, сразу после как Кирова убили… Почин тогды был от правительства: «Даешь пушнину, морзверя, рыбу! Заселим Артику и переселим!» Везде крупно пропечатано. Оно ж после «Челюскина»-парохода народ толпами на севера кинулся. Давай по всем островам промысловы точки строить. Через каждые, почитай, тридцать-сорок верст – зимовье. Штоб, значит, если нужда застигнет, сосед рядом.
Набирали-вербовали народ и люди ходко йшли. Так и отец мой с матушкой, с братом, да мне четырнадцатой год, в Артику попали.
Лето здесь коротко. А навигацыя и вовсе. Где месяц, где меньше.
Тогды так делали: избы в Архангельске рубили, потом разбирали, – на пароход, и здесь ставили всей командой. И быстро: за неделю. Так в одно лето несколько промысловых точек открывали.
И мы так наше зимовье. Да пристройку, баню, ка-тух собачий.
Стали участок обиходить, да путики[15]15
Путик – охотничья тропа, вдоль которой стоят капканы.
[Закрыть] на песца в тундру тянуть. Били моржа, лахтака, нерпу. Ворвань[16]16
Ворвань – жир морских животных. Обладает сильным специфическим запахом.
[Закрыть] в бочки закатывали. На «босого»[17]17
«Босой» – здесь: белый медведь.
[Закрыть] отдельной план был. Для себя оленя били, мясо совсем другое.
«Босого» ли, нерпу как ни готовь – все ворвань, все рыбой пахнет.
Варишь шти – оно уха!
Я мальчишком-то и в рот взять не мог, уж потом привык…
II
Дед Маркел вздохнул и продолжил:
– Тебе, парнишко, сколь лет-то?
– Четырнадцать.
– Как мне тогды… Ну-к, вот те мужская стория, раз в годы взошел.
Было то в начале ноябрю. Длинна ночь[18]18
«Длинна» ночь – полярная ночь.
[Закрыть] тока началась. Солнца, сам знашь, уже нету, а рассвету – часов пять, хватат по ближнему путику пройти. В тот день ще тихо было, да луна на всю. Идем вдвоем с братом старшим шестериком-упряжкой. Открывай капканы-пасти. Ввеселе, в охотку, рады: тятя похвалит!
Возвертаемся довольные. Собаки наддали. А тут, гля, у самого порога сбились в кучу, скулят и хвосты жмут. Что т-т-акое?
Когда гляжу – Господи Cyce Христе! Волк агромадный у стены и в окошко заглядат! А там маманя белей снега. Ну, брат – карабин.
А палец придержал: у волка колесо на спине!
Тут собаки накинулись. Враз алыки спутали. Кто на волке висит, кто на друг друге – куча мала!
А зверь в угол жмется. В лапе палка навроде пики, а на спине уже не колесо – половинка. У меня – мураши по телу.
И что делат? Вожака да второго у нас на глазах кончил.
Остатни псы отскочили. Лают, заходятся, аж звон в ушах. Смотрю – приподнялся, прыгнуть вроде. Щас остатнех собак переколет!
Тут я, должно, заорал.
Распрямился под луной.
Не зверь.
И не человек.
Не лицо вообще.
Оборотень!
Я пуще ору, а брат нажал навскидку…
Не сразу и опомнились, уж когда маманя фортку открыла:
– Савва, Савва, не стреляй – человек!
Ну, уж поздно: упал…
Подошли мы. И она с фонарем.
Посветили.
У меня колени подогнулись.
Никак, убил!
Левая половина лица – человек, правая – нет. Все кривь-кось изорвано, сине да бугристо, вместо глаза – яма. Жуть!
И не колесо на спине, а лук, на доску приделанный.
Арбалет!
Может, думаю, не убил братан, ведь не целил. Давай мы его в дом перетаскивать. Рослый, крупный мущина. Весь зарос буйным волосом и весь седой. Уложили на пол у печи.
Одежа на ем – шкурье. Шуба волчья. Нахлобучка на голову с волчиной же головы пошита. Хрящ с ушей не вынут, засохли, торчат как всамделишны. Сдаля – ну волк и волк… На ногах бахилы[19]19
Бахилы – меховые сапоги без каблука.
[Закрыть] со шкуры «босого».
Мы давай мужика раздевать, да серце слушать.
А чуть слышно его. Пуля – посередь грудя…
Два фонаря поставили. Давай его мыть-перевязывать. Спрашивать, кто такой, откуда?
А он дышит тяжко. Кровь с половиц матушка тряпкой собират…
У нас слезы сами текут. Видать, в беде человек. Видать, давно.
Длинна ночь, мороз да зверь. К людям вышел – а тут пуля!
– Прости, мил человек, – Савва ему кричит, – прости за ради Бога! Нечаянно я – прости. Не умирай, не умирай – живи!
Он смотрит однем глазом, и в глазу том, не поверишь, радоссь!
– Кто такой, – кричу ему, – кто такой, откуда, говори! А у него тока кадык ходит.
А потом руку на ранку, и пальцем на печи написал, – дед Маркел обмакнул корявый палец в кружку с остывшим чаем и вывел на столе мокрым: «NORCE».
Помедлил чуток и приделал к предпоследней букве крючок-уголок. Получилось: «NORGE».
– Да, вот так, по буковке.
Красным по белому.
И все. Глаз закрыл, дышать – тише, к утру отошел…
Мы с братом чуть не рехнулись тама: такой грех на душу!
III
В другой день отец подъехал с длинного путику.
У нас-то язык не ворочается, матушка рассказала.
«Ладно, – ей говорит, – грей воду, обмыть-хоронить», – на нас и не смотрит…
Как стали мужика раздевать – за гленищем у него нож настоящий, кованной. А человеческой одежи и ниточки нету. Сподники – и те с пыжика[20]20
Пыжик – новорожденный олененок.
[Закрыть]. Когды раздели навею – не тока лицо, вся грудь покарябана и заместо правой ступни – культя багрова.
А лицо, как «босой» ударил, глаз выбил, да кожу сорвал, видать, сам шил. Все кривь-кось заросло, смотреть страшно. А скока лет – не угадать, седой весь, белый… И тощой: кожа-кости.
Но мастеровой: под ступню у него протез самодельной. В правом бахиле по бокам досточки вшиты и подошва крепка, чтоб без костылей, значит.
Где хоронить? Тут, на бережку, скала да галька. В мороз не взять.
Отвезли подале в тундру на песчано место. Костер запалили.
Отогрем, раскидам головни, талое выберем и по новой. Там и положили. Тятя «Отче наш» прочел и засыпали мерзлым, да бревен сверху навалили от зверя.
Мы, все четверо, грамотны. Я дак вовсе три класса кончил, пока старшим в подмогу пошел. Ясно – не наши буквы на печи писаны. А что это: корабль, имя ли, фамилие – уже не спросишь.
Начальству заявить – раций не было. На собаках двести да полсотни верст до поселку. И стока ж обратно. Да в длинну трехмесячну ночь семью бросить?
Остался тятя. Нам молчать велел. Мертвого не подымешь, а люди разнесут как сороки; объясняй потом «товаришшам»: нечаянно, мол.
И Савве крепко наказал: «В голову не бери и дурного не задумливай: мать погубишь. Бог правду видит, а мы молиться будем за душу невинную».
Я же думал: «Как молиться, когда он без креста на шее? Может, и не крещеной навсе?» Ни даже у него кольца на пальце или серьги в ушах, как быват у моряков.
Ну, делали, как отец велел. Да все поначалу втихаря за Саввой приглядывали, не сотворил бы чего над собой.
Работы в ту зиму было невпроворот: песец шел – мы не успевали снимать, матушка – шкурки мездрить. И «босого» за двадцать взяли, а ты и одну-то шкуру выскобли – руки отпадут. Да дрова пилить – каждодневна каторга. Тут не до глупостев. Вечером чуть живы на лежанки падали, с утра – по новой вперед.
А в лето, как мерзлоту отпустило, поехали мы с отцом на могилку, все в аккурат заровняли и дерен-мох настелили – тундра.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?