Текст книги "Возвращение Орла. Том 2"
Автор книги: Владимир Фадеев
Жанр: Героическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
На другом берегу
Что-то, воля ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина…
М. Булгаков, «Мастер и Маргарита»
Дядя Вова застал Митька в разобранном состоянии.
– Кого поминаем? – кивнул на накрытые стаканчики.
– Нас, наверное.
– Не рано? – дядя Вова понюхал: знакомый запах! – Были гости? Давай, рассказывай.
– Это не люди, дядь Вов, – Митёк боязливо озирался, а на надувшегося около глаза комара не обращал внимания. – В смысле, нелюди.
– Во как? Что-то синяков на тебе нет…
Митёк рассказал, что сначала смотрел на косу без бинокля и интереса – купаются и купаются, что тут высматривать, но потом бинокль всё же взял: задул ветер, и комары теперь не беспокоили. Лежал, поёживался: что за охота лезть в такую холодную воду? Конечно, напились, дурачатся… Но вдруг этот жест, никак его иначе не прочитать: «На тот берег!». Митька ознобом и пробило…
– Как-то догадались, что я за ними наблюдаю, раскусили нас… ты бы видел, как они поплыли!
– А ты?
– Я? Взял быстренько что нужно, документик этот, бинокль – и вон за тот кустик.
– За тот?
– Нет, во-о-он за тот.
– Ого! Ты, похоже, не тяжёлой, а легкой атлетикой занимался. Борзов!
– Станешь Борзовым, когда на тебя семь киборгов натравливают. Порвали бы! На ночь здесь оставаться опасно, давай, дядь Вов, от греха…
– Почему ты решил, что порвали бы?
– Чего ж им тут было нужно? Полкилометра плыть в ледяной воде…
– Ну уж и в ледяной… Хотя, конечно, не июль.
– А это, – кивнул Митёк на поминально накрытые стаканчики, – не знак? Ещё какой знак – значище!
Дядя Вова ещё раз понюхал: как бы ни был противен самогонный запах, но он напомнил чудную ночь на том берегу.
– Если уж налито… выпьем?
– Ты что? А вдруг это… Да и вообще я не пью.
– Давай, давай, – перебил молодого трезвенника дядя Вова, – мама не узнает.
Удивлённый Митёк убедился, что дядя Вова не корчится, отравленный, в муках и, морщась, полстаканчика отхлебнул.
– А то – порвали бы… Вот ветчину всю сожрали, это свинство.
Переубедить Митька в жёстких намерениях речного десанта не удавалось – сама река теперь пахла «мокрым».
– Скажи тогда, председатель совхозный куда делся, а? Он же у нас в легенде, источник.
– Свалил источник.
– Свалил… А знаешь, почему? Потому что боится!
– Чего? – удивился дядя Вова.
– Во-о-от: чего?
– Разве только реки… река у них тут чудит, паром перевернулся, баржи, ты же видел, не разошлись… а там чёрт его знает.
– Вот бы у него спросить… не просто так река чудит!
– Говорю же, нет его.
– Да я про чёрта.
– А-а… – усмехнулся про себя дядя Вова: полрюмочки, и уже чёрт ему не страшен.
– Так чего ж он реки боится? У него аквафобия? Не купался бы, да и всё, чего сваливать?
– У него Окафобия… тут, говорю же, какая-то басня местная про реку, каждый год в середине мая…
– Вылезает из воды крокодил и пожирает председателей колхозов?
– Примерно. Но не всех, председателей колхозов как раз не трогает, а директоров совхозов – тех жрёт.
– Продуманный крокодил… Или не один, а целых семь? Сам подумай: приезжают в колхоз…
– В совхоз.
– …лыткаринские алкаши, а пасём их, словно это сходняк английских шпионов. В то время, как в стране чёрт-те что, того и гляди жизнь наизнанку вывернется, мы на Оке капустные поля охраняем. А может быть, – хитро прищурился Митёк, – жизнь через это Дединово наизнанку выворачивается? И алкаши ведь непростые. На капусту приехали, а ведь четвёртый день в поле ни ногой.
– Попей с ихнее… – «А не дурак…» – Кстати, про английских шпионов, – дядя Вова развернул газетку, – «Коломенская правда», дитё революции, служит Родине с 17-го года, то есть не соврёт… заметочка «Лёд крошится»… так… так… вот: «впервые за более чем полувековую советскую историю наш город посетила группа английских искусствоведов и историков… посетили… встретились… интересовались… и самое интересное: по просьбе гостей для них была организована прогулка по Оке до знаменитого села Дединова».
– Чем же оно знаменитое? Крокодилами?
– Первый русский корабль «Орёл» тут построили. Ты, Митёк, не заметил, проплывали тут английские «искусствоведы и историки»?
– Установки за водой следить не было. На косе английские искусствоведы не появлялись.
– Да, с такими профессионалами коммунизм не построишь… и даже не развалишь. Установки не было!.. Доверь вам страну. Ладно. А вот луховицкая «По ленинскому пути», цена семишник, тут ещё интереснее: «…созданная в этом году Церковью Сайентологии благотворительная организация «Ассоциация по улучшению жизни», которая осуществляет общее руководство общественно-полезными программами, направила в наш район группу миссионеров для ознакомления с условиями проведения благотворительной деятельности. Первые встречи с религиозной общественностью пройдут в с. Ловцы и с. Дединово уже на предстоящей неделе…»
– Ну и что?
– А то, Митя, что американские попы обычно едут благотворительно улучшать жизнь только туда, где можно поживиться, во всех остальных случаях под рясой, или что там у сайентологов, прячутся погоны офицера ЦРУ. Поскольку же ни в Ловцах, ни в Дединово оборонных предприятий нет, части РВСН не стоят, то… ну! То в Дединово они едут… зачем?
– Зачем?
– За тем же, что и мы!
– Это понятно. Зачем мы – непонятно.
– К маме на кулеш захотелось, так и скажи.
– Зря ты, дядь Вов.
– Ладно, ладно. Не грусти тут, – дядя Вова стал собираться, – мне надо съездить кое-что проверить.
– Может, вместе? – без надежды спросил Митёк.
– Наблюдай, чего тебе не нравится? Мне бы такую службу: лежи себе на берегу…
– Давай махнёмся! Объясни, что там надо проверить, я всё проверю, а ты отдохни на бережке.
– Это не объяснить… есть, Митя вещи, которые можно только чуять, словами тут ничего не расскажешь.
– Да я чую! Завербовал небось себе в Луховицах агентшу…
– Разговорчики! Наблюдай, что-то должно случиться… если чуешь.
– Это-то я точно чую, – не врал Митёк, тревога его уже не покидала. – Ты, дядь Вов, хоть к ночи приезжай, тошновато тут одному… А то давай, я съезжу…
– Ты рулить-то умеешь? То-то. А что боишься – это хорошо, это правильно. Несчастные люди, которые не знают страха.
– Почему?
– Долго не живут, лишь до первой серьёзной опасности. Бесстрашие – это такой психологический СПИД, слышал про такую заразу? Когда пути передачи сигнала опасности атрофированы. Заболевание редкое, постоянно вымываемое из человечества естественным отбором: бесстрашные – не жильцы. Страх, как и враг, необходим. Другое дело – наша человеческая реакция на эти сигналы, и здесь речь идёт уже о трусости либо смелости. Так что бойся, но не трусь.
И уехал…
Жуткий улов
Блажен, кто оканчивает жизнь здесь, в волнах, – он обретает бессмертие и живёт в обители богов.
«Махабхарата»
Простой народ верит, что нечистый подстерегает пьяного и старается затащить его в воду.
А. Н. Афанасьев, «Поэтические воззрения славян на природу»
Откуда эта щемящая грусть тихого русского вечера? Какую-нибудь тысячу километров на юг – и вечера уже нет: день быстренько переходит в ночь, как будто отыгравший халтуру артист вмиг переоделся из мантии в шинельку; и ту же тысячу на север – тоже без вечера, артист в царском, потускневшем без софитов облачении и после спектакля спит на сцене. Русское солнце не падает за горизонт, оно катится к нему ровно с такой скоростью, чтобы успеть напитаться колдовской печалью уходящего света и тепла. Туман, прохлада… и неуёмная необъяснимая грусть… хотя отчего же необъяснимая? Конец света. Вечер – это маленький конец света, эсхатологическая прививка: не умрёте, но в лёгкой форме переболеете, прочувствуете, краешком души заглянете за самую последнюю, неизбежную черту и заплачете смиренно по недопрожитому, недолюбленному, а ещё пуще – по прожитому и любленному, по всему бесценному, теряющему на глазах и цену, и смысл. Эта грусть – бессильное несогласие с окончанием обещанного, но так и не случившегося счастья… вечер. Се-ра-ле.
Невозможно было привыкнуть к зрелищу посадки солнца на воду и пропаданию светила в реке.
– Как в яму опускается.
– Аркадий же говорит – Ямуна. Наверное, на этом самом месте название и придумали… Ямуна…
Капитан как никогда был сосредоточен. Дежурная гроза ползёт с юго-запада, солнце, впереди грозы, заходит на посадку в реку, ещё самое большее полчаса – и начнётся волшебство. Наконец-то команда в сборе! Вот-вот может случиться главное в его жизни событие, и летящие громы тому подтверждение… Окинул друзей почти счастливым взглядом, и…
– А где Орёл?
Переглянулись, стоявший ближе к палаткам Виночерпий быстро откинул все три полога – пусто. Совершенно же ненужный для свершения персонаж, из-за него, может быть, и неотзывчива к ним была река, занозой торчал, кляксой пугал светило… а вот не видно его на привычном уже ящике, и словно дырка появилась на картине… и неизвестно, что ещё хуже – клякса или дырка…
– Может, ушёл куда, пока мы плавали, мало ли – по нужде…
– А он не с нами рванул? Может, он на том берегу остался.
– Он бы туда не доплыл… А-а… не доплыл!
– Успокойся: не плавал он с нами, я последний заходил, пока с фляжкой возился, не было его с нами.
– Ребята, а ведь мы его утопили! Кинуть кинули, а кто видел, чтоб он выплыл? Ну-ка, Поручик, вспоминай, как было?
– Чего вспоминать? Мы же с тобой и тащили, он брыкался, потом притих, потом, только пятку замочил, опять взбрыкнул… ну, мы его на руки, и… а потом сразу Николаича подкинули.
– Правильно, я его ещё коленом в воде задел.
– Не задел, а забил.
– Птицы не тонут, у них в костях воздух. Водоплавающие.
– Это Орлы – водоплавающие?
– Утопили… ё-ка-лэ-мэ-нэ…
Солнцу оставалось пара собственных диаметров, оно уже налилось малиновым соком, сок потихонечку начал бродить в круглых мехах…
– Надо было в прошлый раз его отвезти, хотя бы тело предъявили.
– Изувеченное…
– Постой! А кто знает, что Орёл умер… ну, тогда, в первый раз?
– Да никто.
– Катька! Она с нами до утра была, отец у неё в совхозе главбух, правление точно в слухах.
– Катюшка болтать не будет… и потом, он же тогда не умер!
– Ты что, опровержение в газеты давал?
– Надо было хоть разок с ним в поле выехать, чтоб видели.
– Самим бы хоть разок…
– Вы что-то не то говорите. Какая разница – когда?
– Большая! Если узнают, что он умер третьего дня, а мы только сейчас заявим, то что же мы три дня думали? Причина, значит, была, то есть не несчастный случай, а скрыть хотели. А если сегодня – то утоп и… утоп. А если третьего дня, то сейчас просто от тела избавились.
– Хоть бы найти его, это тело, по нему небось можно определить: только что утоп, а не три дня назад.
– Ныряй, ищи.
– Может, вынесет волной?
– Дней через пять в Рязани.
– Почему через пять?
– Пока вспухать не начнёт, а так чего ему всплывать?
– Может, Лёху позвать, потралим?
– Сначала Лёху нужно протралить. Ещё и гроза идёт, потралишь.
На донке зазвонил колокольчик.
– Аркадий!
Вприпрыжку к мысу. Леска была натянута в струну – хорошо, что привязал конец к корневищу, и при этом ещё мелко подрагивала.
– Небось лещуга не хуже Сергея Ивановича, – кричал, захлёбываясь от предвкушения удачи Аркадий.
– Какой, к чёрту, лещуга? В милицию ехать надо, – не разделял рыбацкого азарта Капитан.
– Думаешь, в милиции все сразу бросятся на поиски главного ННИПовского трезвенника? – остужал его Поручик. – Утром, утром…
Тем временем Аркадий уже тянул. Если у рыбака клюёт, тут хоть война…
Странно вёл себя лещ: он то дёргался, то затихал и как будто цеплялся за корягу.
– Это не лещ, это налим, – объяснял Аркадий стоявшему на подхвате Семёну. – На топляк накрутился… видишь, идёт туго, а дрожит мелко. Мы на Шексне, на Музыке, с полукилограммовым налимом триста килограмм арматуры вытянули.
– А может, сом?
– О! – осенило Аркадия. – Это не сом. Слышал, что Лёха говорил? Осетровые зашли! – Осетровая потянула не на шутку.
– Белуга?
– Или калуга, – Аркадий намотал леску на руку.
– А у тебя лесочка-то…
– Нормальная у меня леска, ноль восемь, и поводки ноль три, выдержат чёрта… Калуга, калуга! Знаешь, какая это огромная рыба? До пяти метров только в длину.
– А в ширину?
– До тонны весом! Точно – калуга!
– А может, Смоленск? Или Брянск? Или Орёл?..
– Орёл… Орёл, сам же говорил, не водоплавающий… точно говорю – калуга… во тащит, не удержу…
– Она от города Калуга или город от рыбы?
– Вот… время тебе рассуждать! Перехвати чем-нибудь, чтоб травить можно было, а то я захлестнул на руке, как бы не порвать… ух ты, ух ты, хорошо ещё не взбрыкивает.
– А ты всё-таки скажи: город в честь рыбы или рыба в честь города?
– Обоих в честь богини Кали, а ещё вернее – и богиню, и город, и рыбу от более раннего коло… Перехвати же!..
– Да чем? – Семён попробовал взяться за лесу рукой, но безуспешно – проскальзывало.
– Калуга – это вам не какая-нибудь Москва, это очень сильный термин… во тянет, во тянет!.. потому и самая огромная пресноводная рыба – тоже калуга. Плывущая рыба-солнце. Равнозначные в своих сферах. Коломна – родня им… как бы и вправду не оборвать.
– Не слышал такой рыбы – коломна… Сумасшедший ты, Аркадий, надо у тебя твою «бхарату» конфисковать, чтоб не баламутил.
Натяжение достигло звона. Леска так врезалась в запястье, что рука уже посинела… но что рука, когда такой экземпляр? Аркадий причитал по другому поводу:
– Ой, порву леску, порву леску! – Ему было больно, прозрачный капрон вошёл между каких-то косточек, того и гляди срежет ладонь или утащит её вместе с рыбаком в омут (а ведь бывали такие случаи!), но настоящий рыбак опасался другого и продолжал орать: – Порву-у-ле-еску-у!
– Держи, держи, я за топором сбегаю, в лоб её обухом, чтоб притихла.
– Порву-у-ле-еску-у! – поддаваясь натягу, уже по колено в воде, вопил Аркадий. – Да перехвати как-нибудь…
Семён, наконец, изловчился и захлестнул леску на какую-то палку, Аркадий освободил руку, но продолжал умоляюще выть: – Не порви-и-иле-еску-у! – и, обернувшись к лагерю, крикнул: – Поручик, топор тащи!
Калуга как будто сдалась. Натяг ослаб, и можно было потихоньку выбирать.
– Странно она себя ведёт, ленивая больно, – удивлялся Аркадий.
– Радуйся, а то бы сейчас плыл вместе с ней в свои Спас-Клепики.
С Поручиком подошли остальные – азарт вещь заразная, забыли и про Орликова.
Один Капитан с бессильно опущенными руками продолжал виновато смотреть в створ – ещё несколько минут!.. а всё опять не так.
…На втором от берега крючке всё-таки был килограммовый лещ. Он, как муха на натянутой паутине, крутился вокруг основной лески, круто уходящей прямо от берега на глубину, в омут.
– Держи, держи, потравливай… Не тяни, главное – поводок не оборви, стравливай!
А вот дальше…
Дальний крючок зацепился за чёрные семейные орликовские трусы, ещё один поводок обвился вокруг ноги и взял её на удавку чуть ниже правого колена, а третий крючок вонзился в левую, выше локтя, руку.
«Как будто специально цепляли…» – подумал Аркадий.
Выволокли несчастного на песок. Из трусов утопленника выбирался рак, из ноздри свисала пиявка. Само тело было уже бледно-сине-зелёным.
Хором, с тихим очумением, выматерились.
Никто не смел начал говорить первым, как будто первый сказавший становился в этой беде виноватым. Решился Поручик, не к месту:
– Аркадий, а кто такой Парвулеску?
– Какой ещё Парвулеску? – потирая больную руку, недовольно спросил Аркадий.
– Ну, ты орал на всю реку, звал его: Парвулеску! Парвулеску!
– Румын какой-нибудь, – предположил Винч.
– Никого я не звал… я и сам-с-усам, и без вашего Парвулеску.
– Чего же орал?
– Семён, я звал румына? – вопросительно посмотрел Аркадий на Семёна.
– Да не дурите вы, – остановил их Капитан, – тут и без вашего Парвулеску проблем теперь хватит.
Ещё минуту стояли в оцепенении.
– Русалк. Человечество водное, – опять не к месту сказал теперь Аркадий, и самого от сравнения передёрнуло.
– Чокнутый ты, Аркадий. – Показалось, что Винч хочет пожурить молодого, ан нет, – не русалк, а рус. алк., человечество русское, алкогольное.
– Но пиявки в проточной воде!? – удивлялся лиофил.
Надо было нести от берега, но оцепенелость – прикасаться к телу без души – не отпускала никого.
– Может, рот в рот попробовать? – предложил Аркадий.
– Попробуй, – съехидничал Семён.
– О-о! – простонал на всё это брезгливый Николаич.
– Уже только в рот, пошли… – обрезал Винч, – чего встали? В рот, в рот…
– Бедный Орлик!..
Накрыли утопленника перевёрнутой лодкой, Семён при этом случайно коснулся мёртвого лица, отдёрнул руку: воистину, лёд не так холоден, как лоб мёртвого человека, и поплелись к ондулятору.
Солнце коснулось створа…
Гроза, почувствовав свою невостребованность, покатилась было назад, откуда пришла, – в сторону Тулы и Орла, но потом, словно передумав, снова, как татарская конница, двинулась на Коломну и Дединово.
– Давай его в палатку.
– Не надо в палатку, – возразил Аркадий, – так душа из него легче выберется, а в палатке ещё через брезент просачиваться… пусть лежит.
– Что ей брезент? Она через него – фьють…
– Много ты про душу знаешь… фьють! Ей, если хочешь знать, любая паутинка ловушка. Йоги умершим даже черепушки ломали, чтоб выход облегчить, крыши в домах разбирали!
– Бабушка рассказывала?
– Нет, не по-божески под открытым небом оставлять, – настаивал Африка, – понесли!
– Понесли, что ж… вот досталось душеньке – и после смерти без выхода. Эх, Михаил Васильевич, Михаил Васильевич… Ну, беритесь за ноги, чего встали? Нам завтра в поле нельзя, – глубокомысленно изрёк, отворачивая лицо от трупа, Аркадий.
– Какое уж теперь поле, – согласился Африка, – хлопот хватит и без поля.
– Да не потому. Кто прикасался к мертвому, тот, бабушка рассказывала, сажать ничего не должен: не будет всходов.
– Тьфу ты! – не выдержал Капитан.
Теперь почему-то предложений сразу везти – в милицию, к врачам, в морг – не возникало. Утро вечера мудреней. Тем более что вернувшиеся тучи плотно укрыли запад, и вечер стремительно мутировал в ночь. Было чувство, что темнота куда-то торопилась.
Африка принёс брусок плекса, поджёг, укрепил на шесте.
– А факел, Аркаш, тоже русское слово?
– Куда русее. Те же проделки с ф-п. Изначально факел – пакля, намотанная на палку и смоченная дёгтем. Пакля – пакел – факел.
– А может само пакля нерусское?
– Ну конечно! Пак – это пук, пучок, пачка…
– Словом – пакет?
– Словом.
Так, обсуждая абы что, прятались от того, чтобы не обсуждать главное…
17 мая 1988 года, вторник
Пейте, пейте! Вино делает кровь.
Т. Манн, «Доктор Фаустус»
Страхи Прокопыча – Второе воскрешение – Утро – Комиссия – Рукопись, глава седьмая – Гога и Толян – Праздник
Страхи Прокопыча
Увы! Прогрессор не мог правдоподобно воплотиться в бухгалтера…
О. и С. Бузиновские, «РО (о загадочной судьбе Роберта Бартини)»
За что, казалось бы, и любить ему Советскую власть, родительницу его вечного страха? – но вот появился на неё палач, и Прокопыч готов грудью встать: не замай! Моё! Это вон, не жившие ещё, ни страха ни голода не знавшие молокососы могут кричать «ату!», могут на штаны заморские променять мать родную, которая для них – всё, а он, пуганый и битый… хотя, конечно, что-то делать надо, надо, надо… лечить, но не убивать, доктор нужен, пусть и со скальпелем, но не дурак же с топором… Э-эх!!!
Сначала – да пару лет всего назад! – Прокопыч думал, что невзлюбил нового генсека за то лишь, что, в отличие от него самого, тот не был трусом – эк ведь как рубил: всем ускориться, всё перестроить, всех отрезвить! Вроде как зависть. Но скоро позволил себе опомниться: чему ж тут завидовать? Тем более, что безбоязненность скорее была безбожностью, и не той безбожностью, какая, собственно, и присуща советским безбожникам, людям часто совестливым и по-своему праведным; он немало встречал таких на своём пути, а безбожностью более глубокой, настоящей, где, сколько ни мети по сусекам души, ничего, кроме плевел и пыли, не за что зацепиться страху перед… ну, не божеским, скажем, людским осуждением, будущим стыдом перед соплеменниками – а не одно ли это и то же? Как же ещё проявить Богу своё отношение к такой безбожности, если не людским отношением? И была даже какая-то жалость к его напускной бравости, потому что даже она, бравость, была жалкой, не способной прикрыть какую-то невосстановимую ущербность, непонимаемость им, этим уродцем, родства, свойства, которое только и делает человека человеком… а ведь, похоже, даже Бог не справился с той дурной кровью: всего-то и смог, что метку на лоб поставил (знак нам), а мы, слепота, и её пропустили…
Ведь даже ему, Прокопычу, из дединовского захолустья ясно, что никаких запчастей к «кировцам» они от «Трилобита» не получат, и уж конечно, денег трилобиты-троглодиты не вернут… да и не за деньгами ли следом рванул председатель? Не он ли сам, вместе с этим меченым чёртом, этот «Трилобит» на их погибель и придумал? Ба!
Как это ему сразу в голову не пришло? Шайка! Один в прошлом году выпустил постановление, чтоб безналичную прибыль обналичивать, второй быстренько придумал трилобит-инструментик, каким это просто осуществить… так что вернётся директор на новых «жигулях»… если вернётся…
Да не в деньгах вопрос! Беспанцирной своей душой чувствовал тревогу: наступают на страну, на него, на Оку его родную, и не в деньгах, не в «Трилобите» дело – знаки, знаки, на которые в другой бы спокойный год внимания не обратил, теперь вспыхивают и кричат. Вот приезжал к соседке сын, умный мужчина, в степени, но к Прокопычу с уважением – «дядя Ваня!» – и всегда что-нибудь по-соседски полусекретное да расскажет, работает же в Коломенском КБ машиностроения, а там всё на секретах. И теперь (пришёл с красненькой, сам уже тёпленький, но в этом состоянии всегда и приходил: «с кем здесь ещё поговорить?». Уважал, а бухгалтеру льстило) рассказал на полуслезе, что «Оку», над которой коломенские левши уже десять лет успешно трудятся, по договору с американцами будут уничтожать: в декабре Горбачёв, собака, подписал. Про то, что это оперативно-тактический ракетный комплекс, Прокопыч как-то пропустил, загорелась в мозгу (а чем не знак?) одна тревожная лампочка: Горбачёв подписал уничтожить их коломенскую Оку. Непобедимый[1]1
С. П. Непобедимый – советский конструктор ракетного вооружения, главный конструктор КБМ.
[Закрыть] создал, а Горбачёв уничтожил, причём «мог бы не уничтожать, – сокрушался сосед-конструктор, – по параметрам под договор «Ока» Непобедимого не попадает». Мог не уничтожать, но уничтожил. «Оку». Гад.
Они, после красненькой, которую соседкин сын, умник, сам (как Горбачёв ракетный комплекс) и уничтожил, ещё долго чаёвничали, а между чашками даже немного полировали «лечебным» прокопычевым коньяком – редкий случай, когда Прокопыч отступался от сухого принципа, да уж больно свербило у него за «Оку»:
– Мишку бог пометил для нас дураков, а мы попустили, – произнёс давно заготовленную для случая фразу, чем не случай…
– Если бы только Мишку, – вздыхал конструктор. – Бог всех метит: один картавый, другой щербатый…
– С картавым соглашусь, а щербатый – это не бог пометил, то есть не с рождения, это уже жизнь, – заступался за «щербатого» бухгалтер.
– Как будто жизнь это не бог, – упирался конструктор. – Просто поздно спохватился.
– Вот это и значит, что не бог, у бога нет поздно, рано… – И, чуть поразмыслив, ещё добавил немного «умненького», коль уж с умным сел: – Хотя у самого-то бога ни глаз, ни ушей, да и ни мозгов нет. Мы его глаза и уши.
– И мозги? – переспросил конструктор.
– И мозги.
– Бедный бог…
Денег, конечно, трилобитских жалко, но ещё больше жалко не самих денег (это бухгалтеру-то!), а разрушения их кровотока, это уже не просто потеря, которую можно перетерпеть и восстановить, это уже беда. Для Прокопыча безналичные и наличные деньги хоть и одна сущность, но пребывающая в двух разных формах, каждая из которых живёт в своём пространстве. Пространства параллельны, взаимозависимы жёстко, но не взаимопроникающи, как и положено параллельным мирам. Как река и облака – суть вода, но одна течёт тут, по земле, в ней можно искупаться и наловить рыбы, а другая – недостижима в небе, ею можно только любоваться. Дождь – доказательство единосущности, дождь – это пятого и двадцатого через кассовое окошко, и всё, и опять – облака на небе, река по земле. Беда – засуха, когда вся река испарится в водяной безнал: ни полить, ни попить, ни умыться… и беда, когда небесная вода без меры хлынет в наловые русла… потоп страшнее пожара. Потоп – вот что через это трилобитное окошко узрела душа бухгалтера, вот-вот хлынут в небесную промоину, в пробоину незаработанные наличные, и пойдёт ко дну корабль. И опять (как преследовала его эта аналогия!) увидел: один в двух Сергеичах сатана! Дураки, не понимают, мол, важности товарно-денежных отношений… нет, не дураки – черти. Всё они понимают! Первый развратил народ обманкой о бесплатном благосостоянии, уравниловкой, бессмысленностью труда, второй вообще открыл кингстоны пустым деньгам, и развращённый, отучившийся работать народ теперь будет тонуть… Не дураки – два близнеца-чёрта. «Эх, их хотя бы на бухгалтерские курсы», – вдруг думал он, но тут же горько смеялся своей наивности.
Не мог отделаться от чувства, что это один человек, а не два – Хрущёв и Горбачев. Как это… реинкарнация! И неважно, что они какое-то время оба жили – это такая русская… антирусская… специальная реинкарнация, когда человека два, а по сути – один. Удивлялся, как это всем не видно, что это не просто одна сущность, а именно один человек: жадный, жалкий, трусливый (не богобоязненный, про Бога они и не слышали, а именно трусливый; а то, что показался сперва смелым – так трусы часто прячутся за браваду, ею заодно и глупость прикрыть можно), лживый неумеха-краснобай – про него пословица: «ради красного словца не пожалеет и отца»; тот, первый в Янусе, отца народов не пожалел, только бы себя, пигмея, возвеличить; ведь после менгрела ничего ему не угрожало, можно было и не хаять, не рушить, встать отцу на плечи – далеко бы увидеть можно… ан нет, пигмейская душа живёт своим смыслом: главное, чтоб на развалинах хорошо было видно его, пигмея… и второй в Янусе туда же!.. Один человек, один! Хрубачёв… или Горбащёв… у них ведь и лицо одно, и ведь бог – опять и опять сетовал он, словно лично виноват в небрежении к божескому знаку – для нас, дураков слепоглазых, второго пометил, а всё одно попустили, трилобит иху мать!.. Иногда он наяву видел кошмарный мульт-сон, в котором один предатель превращается в другого всего лишь несколькими мазками адского художника…
Хрущёв (как, собственно, ему, хрущу, и положено) – личинка будущего жука. Один вредитель в развитии. Никуда он в 64-м году не делся, зарылся в навоз и ждал своего времени, дождался и выполз в образе жука-Горбача. И то, что один, хрущ, жирный и противный, сидел в навозе и обгладывал корешки, а второй, с блестящими крылышками, – сочные молодые майские листочки, то есть вершки, никак не опровергало их родства, нет, не родства, больше: именно единосущности.
Ну, совести нет, страха нет, так ведь и ума нет: своровали, развалили, а завтра – что?.. И тут волна мурашек по спине: они настолько не свои, что им наше завтра – до лампочки! Это же какая бездна чужести – он, Сутейкин-Судейкин, трус трусович, в такую бездну и заглянуть боялся…
И в который уже раз, спрятавшись от суетного, пробовал он разобраться в природе своих страхов. Для начала, конечно, набрав полную грудь воздуха, как можно глубже заныривал в собственное прошлое – гнездилище страха было там, это несомненно, но ни одного ясного образа его носителя, унижавшего, обижавшего или угрожавшего не возникало, только мутное чувство чужести окружающего мира, которое, в общем-то, естественно для всякой живой твари, появившейся на этот свет из тёплой материнской утробы – будь ты хоть клоп, хоть лев, хоть человек… даже былка травяная, разодрав своими плечиками защищавшую её до поры скорлупку, раньше восторга «живу!» слышит в себе панику «боюсь!»: съедят, затопчут, не дадут положенной от бога капли влаги… и это нормально, не имеющие этого страха, отца практической безопасности, не живут долго… Но он должен был со временем… нет, не исчезнуть, но чем-то уравновеситься, может быть, практикой защиты? Или найденной безопасной щелью, наличием надёжного дома, любящего защитника? А вот этого и не случилось! Как эстафетную палочку, мелкие страхи передавали его от одного к другому, от послеутробного к несмышлёному, потом к сиротскому, потом к примаковскому – этот он уже помнил! Было: он стащил из белого праздничного бумажного кулька круглый коричневый пряник – редкость! Да и не стащил, взял без спроса, никто его не уличил, и потом не заметили пропажи, но только ему-то от этого было не легче! Он боялся. И ведь не наказания, не просто наказания: Челнок вон сколько раз попадался с сахарными кусками, получал за это, и ничего, да и его самого сколько раз лупили соседские, обидно, противно, но не страшно – боялся чего-то несравнимо большего, даже не позора и обвинения в бессовестности, это тоже можно было преодолеть, попросив прощения и искренне поплакав… Сейчас, препарируя то состояние, понимал, что вовсе и не старших Кирилловых он боялся, а кого-то внутри себя самого, который, как крендель ни прячь, всё видит и знает. И как будто Прокопыч ухватывал его, этот страх, за копытце, вот-вот покажется и рогатенькая рожица, понятно будет, кого он всю жизнь боится, ведь только так и можно с ним справиться – глаза в глаза, переполниться им единожды и больше уже никогда ничего не бояться. Но нет! Отдёргивал страх свою костяшку, забивался в тину фибр и всякий раз претошно давал оттуда о себе знать – и всё военное отрочество странным, ничем не обоснованным чувством виноватости – да перед кем, господи?! – что родился в 28-м, а не в 24-м, этот грудной нетопырь грозил коготком: «схитрил, схитрил!..», и всю дальневосточную службу – его призвали в июне 45-го, прошёл в Башкирии сержантскую школу, и на Дальний Восток попал уже после боевых действий, а повоевал бы – вытряс бы чёрта из души, он сам бы, удесятерившись в размере, вылез из теснин; да опять, весь август, пока другие громили квантунскую армию, ехал в самом долгом на свете поезде, во Владивосток прибыли на следующий день после «Миссури», и даже на шлейфовые бои на островах не попадал никак. А тот, в фибрах, ковырял рожками: «Опять схитрил, ужо я тебе…». Из пяти с половиной лет службы последние четыре года считал портянки, мыло и ящики с консервами, и снова со страхом – не из-за того, что вдруг да попадёт за недостачу, а из-за непрекращающейся нутряной хрипотцы: «Тушёнку пересчитываешь? А я всё про тебя знаю…»
А потом сделал ещё одно открытие: внутри жила только половинка страха, вторую он почувствовал, возвращаясь в дембельском поезде от дальневосточных арбузов к дединовской капусте – то, чего он сам о себе не знает, знает родина, люди, с тех и до сих пор там живущие, дети их, какие-нибудь бумажки в столах таинственных начальников, стоит появиться с этими столами рядом, они бумажки-то выплюнут и – всё. Что? Что – всё? Дурь, глупость! Конечно, дурь, глупость, однако, мучимый этими страхами, два раза сходил с поезда. Сначала, наслушавшись сибиряка-попутчика, – на станции с пушистым названием Зима. (Правда, сибиряк агитировал за родное Усолье, но дембель выбрал Зиму, потому что… потому что Зима была на Оке, не просто на Оке, а, как и родное Дединово, на левом берегу Оки). Вот так хотел перехитрить самого себя: не дома, да на Оке, а если на Оке – считай, дома. Не получилось: только увидел реку (красавицу, спора нет) – так защемило в груди, таким почувствовал себя предателем, согласным вместо любимой женщины и на её сестру, что на другой день уже ехал дальше; ехал, до сих пор помнит – счастливым, счастливым, не зная от чего, то ли от того, что не соблазнился чужой красотой, то ли наоборот, что отыскалась его Оке родня, да не просто по имени и красоте, а по какому-то невыразимому словами свойству. В Омске тоже сошёл, опять под влиянием рецидива этой боязни прошлого, и река Омь ему пришлась по душе, совсем его Ока, но от этой-то похожести и скрутило, страх никогда уже не вернуться на родину настолько пересилил все остальные, что опять уже в следующем поезде гремел на запад. Круглый сирота по человеческой родне мог стать круглым в квадрате без дединовского берега. В земных печалях та лишь предоставлена нам крохотная утеха, чтобы на необъятной карте сущего найдя исчезающе-малую точку, шепнуть себе: «Здесь со своей болью обитаю я». Эта крохотная утеха встала тогда в рост целого счастья, разве не страшно потерять его? Домой!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?