Текст книги "Война и воля"
Автор книги: Владимир Конончук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
8
Люди и ветра.
Воротившись в деревню после поездки за вестями и нечаянной встречи с весело пьющими солдатами кайзера, остановился Петя Кульгавый по обыкновению у церковных ворот, на сей раз с кислыми щами на морде, и недолго ждал, когда соберутся односельчане вокруг телеги и зашумят, аки голодные пчелы. Женщинам от нетерпения жег щеки огонь сердечный, мужики по прибытию не теснились, а первым знаком задумчиво закуривали.
– Прошу милости за нежданную задержку, люди добрые, – заговорил Петр, встав на телеге, что на постаменте, ибо держать речь сидя не позволяло воспитание. – Не имею, братцы и любезные бабы, никаких для вас добрых весточек, окромя той, что для вас до сих пор я живой. Сегодня, как не успевшего снять Георгия, могли меня запросто заарестовать, на худой конец чисто застрелить сволочи германцы, что кирзовыми сапогами топчут уже прямо по нашим душам, и хрен теперь кто похоронку получит; почта и лавки замкнуты железно. Так что звиняйте, я не виноват.
Заохали тут бабы, а мужики чрезмерно глубоко втянули в себя махорочный дым, и случился он вдруг странно горьким, вызвавшим хриплый кашель.
Вослед за дымками, скоро исчезающими в солнечной чистоте воздуха, вознеслись, будоража покой накормленных спящих собак, впечатления.
– Елки-палки, как теперича быть то будем?
– Оккупация – серьезная вещь.
– Да кому до глуши нашей охота? Немец не дурак. Он сначала убыток от дороги посчитает, потом прибыток от нас: хрен да малина.
– Одно и счастье, что в глухомани.
– А соли где добудем?
– Ой, бабоньки! Мужика забьют и знать-ведать не дадут, супостаты!
– За худой конец Петьку чуть не вбили!
– От судьбы – никуды-ы-ы… Назначено терпеть – терпи, коли невмоготу – точи топор. Но помни, что топором не картошку копают, скорей гроб строгают…
– Велика невидаль – немцы. Мало ли какое войско Полесьем шастало. Где они все теперь, войска эти? Не самый большой страх. Как бы мирные не пришли и не велели б нам человечинку жрать, при том проясняя, что манна небесная это и кто не хочет ее жрать, выходит злейший враг и пойдет на пропитание сам.
– Свят, свят, свят…
– Не пужай, Архип! Не добавляй бабам седых волос, сукин ты паникер! Выживем за нехрен делать! Скотину ежели не отымут, легко перезимуем. А то и гать вольно порушим, не увели чтоб; деревами тропу завалим, нехай болотом сподобятся, коль большая охота. Ерунда, Архип, не боись никого, всевышнего окромя, и да будет тебе вечная благость.
– Во надумал! Сами как выбираться сможем без гати? – сказал Архип. – Дурное дело не хитрое.
– Никак сражения нельзя пугаться. На войне убитый прямиком в рай определяется, что совсем неплохо при такой грешной жизни, очень кой-кому неплохо, – встрял тонким голосом самый старый, лысый при мохнатых и могучих седых бровях дед Макар, повидавший за свою героическую жизнь «мертвяков куды как больше, чем живых людёв». – Пойдет кто супротив жизни семейства твоего али Отечества, гаду окорот делай, по шапке его, по шапке! Мы на Шипке с этим делом вовсе не робели.
– Ну, дед у нас главнейший герой. Палку от винтаря отличишь при отличном твоем зрении, герой? Киваешь!? Будешь главнокомандующим! Счас водки выжрем и запишемся в твою армию, погоди чуток, не ложись на травку. Ну не ложись на травку! Ну… да разве тебя уговорить?
– Ой бабоньки. О какой обороне они трещат? Только ежель нас под ружье. Из мужиков-то старьё да пацаны. Один боец и остался, да и тот с деревом заместо ноги.
– И худым концом.
– Ха– ха-ха, ха-ха-ха!
Услышал такую шуточку Петруха, быстренько смекнул о возможном повороте трёпа в сторону его личности – неровен час, косточки мыть станут – и решил на корню пресечь поползновения. Грохнул он деревяшкой своей о под телеги и заорал со всем возможным по его характеру негодованием:
– Молчать! Мать вашу в землю, заткнись враз! Кому говорю? Развели, понимаешь, трепотню, замесили геройство с паникерством. От натуг не обделайтесь! Кто вам сказал, что немец вас воевать пойдет. Совсем даже нормальные солдатики, никакой злобы в глазах, самогон любят не меньше нашего. Очень мы им нужны, как же. Ну только если Маринку в полон возьмут по причине мужицкой симпатии, вдруг не против девка?
– А то! – отвечала Марина. – Мой миленок меня бросит, да не стану я тужить, немчик вдруг заглянет в гости, позовет меня дружить. Ох ты, ах ты, доля не отрада, встречу в поле мужика, будет мне награда!
И пошла плясать, и понеслась…
– Коль миленок, скажу кстати, меня не освободит, фриц меня в полон захватит и детишков наплодит, ух… ах… ох… эх.
– Цыц, окаянная! Дед Макар задремавши. Распелась-расплясалась, что дурная, – не сдержалась одна из старух.
Но завелась уже молодка; до ненависти надоело ей носить в душе вечную тревогу за фронтовика-мужа, а черной печали платок – на голове. Рванула она его и швырнула в сторону, и открыла солнцу золотое марево рассыпавшихся по плечам волос. Подняв взгляд поверх людей, в милое голубое небо устремив голубые свои оченьки, развела она руки в стороны и пошла-пошла кругами вокруг прикорнувшего на травке деда Макара, постукивая деревяшками ходунков и распевая невесть откуда берущиеся слова.
Вынужденно замолчал народ, наблюдая отчаянное женское веселье. Мужики опять полезли за кисетами и как бы помрачнели дополнительно, сочувствуя Марине: страх прогоняет, молодец дивчина. Грозно при том поглядывали на баб, пытающихся оговорить плясунью, – те и смолкли…
Наплясалась девица вдоволь, напелась-насмеялась вволю, да и обрушила вдруг вниз руки, будто жизнь потерявшие, подняла свой черный платок с травы, скомкала и прижала к глазам, вытирая слезы сотрясших худенькое ее тельце рыданий. И пошла-пошла прочь от онемевших баб и понятливо кивающих головами мужиков, наполняющих очи еще большим мороком, и ушла из виду…
Онемение прервал Петр:
– Бросай тужить, братва! Бог не выдаст – свинья не съест. Всякий молись о хорошем, но ружьишко почисть, смажь, спрячь хорошенько. Может быть и шухер. Немец не знает ведь, что у нас тут проживает герой всех войн дед Макар, иначе уже драпал бы обратно до городу Берлину. И кто, ядрена вошь, проявит к почтальону уважение, кто, мать вашу, плеснет ему наконец свежих сто грамм?
– На конец? Уж на конец непременно, как не уважить, – съязвил чей-то женский голосок.
Здесь народ вовсе рассмеялся, всем как бы полегчало, волна разговора пошла на убыль и вот уже шелестом шепота заплескалась, выбрасываясь на камни тишины, сравниваясь с шумом бесед листьев берез с летающими мимо пташками.
И вот восторжествовало на людских лицах выражение смиренной раздумчивости. Потихоньку стали расходиться.
Один же, не боле шести лет тому пришлый мужчина в годах, бирюком с черного цвета овчаркой дружно живущий на краю, у леса, двору кого сосны служили столбами забора, непрестанно бормотал себе под нос, и рядом стоило быть, чтобы услышать:
– В книжках дано – никто не верит – не глядит в глаза свои – быть приходу сатаны – из красного моря – кровопивец в крови – всяк окрыленный обескрылит – всяк праведник оболган – человек станет жрать человечину – ночь названа днем. И проклятой станет Русь на тринадцать колен.
Никто не знал, откуда пришел человече сей. Шептали, что тронут умом. Кто? Кто прикоснулся его ума!?
Медленно расходился народ и никто, чудны дела твои, Господи, так и не поднес Петру чарочку, будто не просил он.
«Печаль не способствует щедрости» – умозаключил Петя и повелел Ласточке немедля отправиться к дому гробов и иной мебели мастера Силантия, дабы не дать протухнуть свежей, весь путь созревавшей мысли.
Подъехав к местожительству золоторукого ремесленника, почти восьмидесяти годков озорника при пятидесятилетней второй жене, извлек он винтовочный обрез из-под сена и поковылял к отворенной калитке. Дед Силантий уже нес ему навстречу свою беззубую улыбку.
Петрухина задумочка мебельщику понравилась. Но озадачила сильно.
– Эвон чё… Ступочку тебе новую? А в нутро ружьишко неприметным образом приткнуть, дабы и пульнуть мог оттель и скоренько извлечь для перезаряду? Ай да ты хитрец! Ай да шалун прохиндеевич! Храни тя вседержатель и умных прочих.
– И не много тяжелыне угадай, друг мой любезный, – дополнил заказчик. – Не забудь, – мне эту штуковину таскать надо. Удружи.
– Нехреновенько удумал, голубь мой. Зачем? – позволь любопытство. От кого таить ружьишко? Волк и через деревяшку унюхает. Легко.
– Не был на сходе, не знаешь, лень тебе в рот. Германец в уезде стяг с управы сдернул и вольно топчет сапогами. Оккупация, брат. Всякий шухер может быть.
Глазки-щелочки деда Силантия возмущенно увеличились, как у молодого разбойника стали. Морщин под ними сразу убавилось, – все на лоб заспешили наперегонки, помочь мозгам новость переварить.
– Ну и жизня, – вымолвил он сипло. – И когда она оставит нам покой.
– В гробу!
– Сомнительно, что и там, при таком мировом помешательстве.
– Бог не выдаст…
– Твоими б устами…
– Живы будем, – не помрем.
– А и не жалко при таком повороте… За сыночка только нервы… Не сожрали бы вши, не убили бы люди, – совсем помрачнел озорной старик. – Ох да извини меня, Петя, нечаянно все вышло. Иди, ставь брагу, корми кабанчика на закусон и сильно не переживай.
9
Слабоват глазами был дед Силантий; ладони, как ни относил подальше, в тумане наблюдал, и уж когда мастерил какую закавыку, решающее доверие оказывал пальцам, – уж те знавали и размер, и всякую неровность, исправно руководя трудом. А про стекла на носу для пущей зрячести что сказать? – мешали рукам творить, разлад вносили, досаждали чувству.
В умелости своей не сомневался старый мастер, но сладить для инвалида деревянную ногу с «двойным дном» оказалось вдруг так сложно, как того Силантий вообразить не мог.
– Ох, сдуру дал добро Петьке, ох и сдуру, – сокрушался старик спустя какое-то время. – Ведь оплошаю если, табуретку народ не доверит исполнить, не то что красоту какую; недоверие проявит, вдруг и вовсе ненужным стану, а значит, гроб придется строгать и скоренько помирать. А то куды еще бечь от ненадобности своей?
Уже два молодых дуба пали под острой секирой, ведомой духом честолюбия и творчества. С ума сводила, занозой в непотребном месте восседала Петькина задачка, простой казавшаяся по первости, много заготовок унесла в печь. Окаянная бессонница донимала; ночью, собака, велела думать. Башку деду пучили одна другой хитрее воображаемые конструкции незаметной, на погляд как бы обычной ступы, а узорчик рельефный поверни и бац: половина протезика отвалилась и, к недоумению пучеглазого ворога, обнажила тайное свое сердце, хранящее смертельный ответ: а не забижай калеку…
– Помру, но сделаю, – сказал Петру плотник через три месяца. – А не сделаю, так тем более смело помру! Не сумлевайся!
Дума о работе, подобно змеюке анаконде, – другие, как слышал дед от умных школьников, живых людей не кушают, одно лишь кусают – поглотила Силантия и издевательски медленно высасывала из него время жизни.
Копает дед бульбу – размышляет. Грибы в печь сушить кладет – в мозгах круговерть жаркая. Снедать садится – огурец поднесет к губам, глядь, – тот по форме на заготовку дубовую похож, коих уже было… стыдно сказать.
Напасть: ни о чем другом думать не удавалось, сидела внутри нечистая сила и вертала мысль на круги своя.
Ходил до батюшки. Помоги, говорил, рукомеслу, завострить умок поспособствуй, что-то притупел в длительности пользования. Соглашался батюшка добрый, но изречь, что на все воля Его и в небо перстом ткнуть, не преминул. И на том здравствуйте, и на этом с приветом…
Хорошо, пришли праздники. На Покров, уговорив при добрых беседах литрок первачка, почувствовал Силантий Матвеич в ногах груз, но в мыслительном отношении долгожданную легкость и с ней открыл верный путь к свободе рассуждения, а то, неровен час, с ума можно сплыть. Останется на колокольне за веревочку дергать и смеяться. Бум. Бум. Ха-ха. Ха-ха, бум-бум.
Зима состоялась рано. Пошли посиделки, то здесь, то там обо всем на свете разговоры вечерние, под лучину; к примеру, а не хуже ли сегодня самогон у Ивана, нежель вчерась у Федьки, достаточно ли хорошо чист. Болына-а-я тема. А припомни кто, что у Федьки таки были третьего дня, а вчерась у бабы Анюты толк вели, – спор начинается душевный и такой живой, что затыкай деткам уши. Радостно, словом.
Война, говорите, кругом? Батюшки-матушки, о чем Вы такое себе говорите? Да еще за едой позволяете! Не кругом война, а за кругом защитным, из снега по пояс. За тридевять земель мы теперь от немца, и думать о нем до весны – значит, мешать аппетиту. А пока детишки сыты, обуты да одеты, закону, грамоте и счету обучаются, географии и рисованию с пением; жизнь можно. Одна незадача – соль, мать её в печень!
Проблемы с самым важным для села продуктом начались с войной. Поначалу весть о том, что в уезде соли пшик, многих взволновала недостаточно из-за наличия запасов на черный день и от убежденности в скорой победе над Германией, раскоряченной на два фронта. Но к экономии продукта приступить не замедлили.
Казалось, все для поддержания жизни производила деревня. О еде и речи нет. Что летом потопаешь, то зимой полопаешь. Потому топали старательно. А уж одежку ладили, коротая зиму. На станках Силантия Матвеевича льняные полотнища ткались и из грубой нити – для штанов, и тонко – для рубах, к примеру, али исподнего. Овца помогала храниться от холода шерстью своей и шкурой, за что получала благодарное почитание. Мыло заменяли золой, при утрате в печи огня брали взаймы у соседа, в образе дышащих угольков. Будь Полесье в Африке какой-нибудь без познания зимы, невелика была бы потребность в соли – много ли ее надо в супчик из утром веселой курочки? Картошку ли, яичницу солить так и вовсе непотребное баловство.
Иное дело – подготовка к отрезанному от божьего мира пребыванию в зиме, с декабря по апрель. Вся летняя работа так или иначе нацеливалась на выживание маленького сгустка тепла внутри мерзлого и безжизненного пространства, в небо над которым стремили глаза и грустные звуки своих песен предсмертно голодные звери.
Бочками квасили, солили, мариновали, мочили… А сало, мясо, рыбу как уберечь без соли? Без соли – верный гроб!
Сколь ни вили веревочку, как резину ни тянули, к 1917 году даже самым терпеливым и рачительным приказала самая главная приправа не поминать лихом. Сначала надеялись, что, как бывало, по весне ясным солнышком залетит на село веселый купчина-спекулянт и станет за стакан вожделенного продукта, маняще сияя гранями его окрест, милостиво соглашаться принять курочку-кудахточку. Говорливого гуся примет и за два сияния, пускай даже с таким огорчительным видом, будто золото своей души рассыпает. Такое, значит, жертвенное выражение на лицо свое оденет при том, словно утешит человека только признательный поклон до земли его сочувственному сердцу, пославшему хозяина за тридевять земель творить добро. Старых, особенно одиноких, таки не забудет уважить снисходительной щедростью, – добавочкой, наверняка имея в виду, что при отсутствии оной возможно заполучить неудовольствие – спаси и помилуй – прямиком в морду.
Помня довоенную цену соли, исподволь селяне обзывали спекулянта грубыми словами, но, понимая свою зависимость, провожали его обоз с провизией улыбками и просьбами не забывать.
С оккупацией же уезда кайзером вослед за солью таяла надежда. Забыть, что ясно, купчина их не забыл, – с крючка такой выгоды не у всякого достанет сил сорваться, а уж «наш-то был довольно жаден» – да вот обстоятельства, обстоятельства…
Аккурат на Крещение, после купания в проруби под крестное благословение батюшки, нырнувшего первым, отогреваясь в «общей хате», затеял народ размышления.
Стали уповать на Петруху. Договорились отправить его после распутицы со всяческой живностью в уезд на чистое везение, потому как ждет всех труба.
На такое решение объявил Петр, что хрен теперь куда без «орудия» он попрется, а коль опора на Силантия уже не поддерживает его разум и глазам тяжко видеть такое беспомощное мастерство, то уж не обессудьте и засуньте ваше решение сами знаете куда, потому как выразится прямо при детях неудобно.
Плотник на это с полной вероятностью осерчал, возмущенно выразился: «ах ты засранец» и другими словами высокой температуры, а потом объявил, что протез готов, только лоску добавить и осталось. По причине же вдруг проявленного паскудства и поганого норова Петруха получит заказ немедля, и за солью пойдет как миленький, а ежели опосля несправедливых слов не доставит в село продукт, «я ему по чистой доброте задарма соображу лучший в жизни гроб, и крест на могилку дубовый, и ямку глубокую в чистом песочке собственноручно; ничего не пожалею хорошему человеку для его радости».
– А пока, байстрюк ты этакий, немедля ставь печальному народу ведро первака! – закончил свой гнев Силантий и, неожиданно открыв рот в беззубой улыбке, шагнул за дверь и пошёл за шедевром, неся в себе предчувствие ошеломительной его демонстрации, дабы наконец-то заполучить продляющую желание жить искреннюю хвалу его таланту. Все мы всегда дети.
Не чувствуя стужи, дед Силантий нес «хитрую хреновину», завернутую в чистую нательную рубаху, голыми руками нежно прижимая к сердцу. Ветром ворвавшись в свою избу, скинул он рукавицы, а после, в суете волнительной пребывая, вовсе забыл о них. И на морозе не вспомнил, ибо хлынула на него совсем другая память, да так беспощадно, что враз смыла полусотню прожитых лет, и оказалось, что несет он завернутого в овчину сжигаемого простудой жалобно дышащего сына своего. Первого. Данилку. Степаниде, знахарке, показать…
– Доник мой, сынку мой ласковый, ты зачем помирать придумал? Шуточное ль это дело? Разве для того мы тебя с мамкой родили, деточка моя? – запричитал дед Силантий, а слезы залили глаза и желали замерзнуть. – Погодь, пого-одь, поможет нам бабушка Стеша, снимет с нас хворобочку, как же не снять. Спешит твой папка, ой как он спешит…
Бормотал успокоительные слова старик и не шел, а, казалось ему, летел, не чуя ног, снежного хруста не слыша, пути не наблюдая за мутью слезной пелены, и очутился незнамо как у дома знахарки, лбом в дверь вонзился, потом и глазами. Тут в настоящее время вернулся и в себя, значит, пришёл. Вспомнил, что не жива уж давно Степанида Филипповна, что никто в её избе не поживает и оттого скоро избе придёт хана. Вспомнил, что не донес тогда живым сына своего первого, а теперь вот принес Петькин костылёк, да жуткой боли холод в руках познал, и сверток на порог уронил ласково, и ручонки отогревать стал, натирая снегом. А почему при этом плакал, что дитя малое, продолжал не понимать. Когда же утих, утерся от слез, на яркий и солнечный день посмотрел, смиренно удивился глубине борозды, пропаханной им, конём неожиданным, по снежной целине, зачем-то дал очам небо, вздохнул с хрипом в груди и так подумал: «Оказывается, сильно простым манером с умишка-то человечек соскакивает. Глазом моргнуть не успеешь, спаси и сохрани. Как есть, мы пыль».
Дожидаясь Силантия, всяк мужик соблюдал тяжкое терпение, порой помогая душе поглядом на питие с поднесением к устам и нюханием корочки хлеба, после чего та уважительно клалась обрат. Петруха выставил щедро, готовка источала парок и пряность, стаканцы заманчиво мерцали, а наливать стоял запрет: вдруг пошутил старый мастер. Вот придет, тогда и определение выйдет, радость ли будем праздновать или огорчение заливать. И смешно было бабам со стороны наблюдать, как среди всякого разговора, кругом стола сидя, брали мужики поочередно кусочек хлеба, нюхали и клали его взад, в словах не прерываясь, степенную небрежность соблюдая и как бы о выпивке не помышляя. Смешно было обнаружить в разных возрастом и судьбой человеках этакую вот одинаковость, и, лузгая тыквенные семечки в своем, подле печи, закутке, хихикали бабоньки всякому поклону за хлебом скорее сочувственно, чем злорадно, жалея своих терпеливо страдающих выпивох. Да и как судить иначе, коли сама жизнь так или иначе неизбежно скатывалась в терпеливое страдание, и сострадание стало столь искренне необходимым и дающему, и берущему, ибо являлось оно подчас единственным знаком надежды.
За делом и дождались. Едва отворилась дверь, Петька дал команду «наливай», и все ожили, зашуршали пчелками в улье, заулыбались, а того, что дед Силантий явился не по себе грустен, сразу не приметили.
– Замучились мы тут с тобой, пропащим. Где тебя чёрт водил, японский городовой?! – укоризненно встретил Петруха вошедшего, но, в глаза тому заглянув, просто ужаснулся своей невозможной сейчас грубости. – Что случилось, кореш мой сердешный? Корова сдохла?
– Ох, Петенька. Какая такая корова? Понесло меня, слышь. Да не живот закрутило, не гляди так. Куда как хуже. Страшное диво с человеком произойти случается. Не токмо под спасителем бродим, брат ты мой, как ни печаль придумать. И есть мы пыль…
– Да не томи сказками, – не выдержал Петр.
– Розум я негаданно утерял, Петрусь. И понесло меня, и пошел полями, стужи не чую, будто дело летом. В руках не деревяха, а чистым образом дитя мое при смерти. Не нашелся бы ум, точно бы застудил я душу, точно откинул бы валенки в трех шагах ходу от горилки. Жуть!
– Погоди так думать, человече, – вошел в разговор батюшка и перекрестил плотника. – А ежели не ты сына, покойного уже, спасать понес, а он тебя через память призвал? К себе. Помереть, по мирскому говоря. И тогда объясню я тебе, что это хорошо! В раю ныне первенец твой, ибо мал и безгрешен преставился. К себе зовет? Очень хорошо. Потому имею за тебя радость. И ты возрадуйся, отрок. Светлый знак.
– И че ж я не помер для такого счастья? – все еще стоя с изделием в руках, растерянно удивился старик, но без грусти.
– Господь знает.
– А потому что не все дела сделал! – помог батюшке Петр. – Обещание кто бы за тебя исполнил? А так молодец. Кажи талант!
Здесь дед Силантий и вручил инвалиду свою ношу, а когда присел за стол, в привычный круг земляков, окончательно всего нашел себя.
Немного времени спустя слушал он восхищенные охи, деловито объяснял работу устройства и наблюдал, как Петруха приладил его к обрубку ноги взамен старого «бутыля» и проверил на выстрел, из лежачего положения потянув сыромятный шнурок с узелком на конце. Внутри щелкнул спусковой механизм. Когда ж испытатель, повернув рельефную ромашку вокруг оси, дернул шнурочек с двумя узелками, протез раздвоился и явил изумленным свидетелям покоящийся в нише короткоствольный обрез. Петруха его вынул, затвором клацнул, дулом все иконы пересчитал и, уложив обратно в «гнездышко», захлопнул. Никаких эпитетов и сравнений никакому летописцу не хватило бы для описания рожденного им восторга. Я и не попытаюсь. Скажу только, что лицо его стало похожим на солнце, как сказывали.
– Братва, стаканы в гору! – заорал он. – Я – другой! Я теперь один в целом свете человек с винтовкой в ноге. Ай да Силантий Иванович, ай да мудрец! За здоровье моего лучшего друга! Долгих лет ему здравствовать!
И посмотрел на того поверх народу гордым и теплым взором, и стал народ выпивать и закусывать во здравие виновника торжества, продляя отмякшему сердцем от такой душевности старому мастеру хотение жить.
А еще всем стало ясно, что во имя сбережения чести выпала Петеньке доленька добывать соль, живота своего не щадя. Слово потому и есть слово.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?