Электронная библиотека » Владимир Конончук » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Война и воля"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2019, 12:01


Автор книги: Владимир Конончук


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Есть кто живой? – не сговариваясь, заорали эти мужики совместно. И заулыбались друг на друга.

Не докричались. Послушали тишину. Тишина намекала уходить вон. Но не затем добирались.

– Петь, а Петь, – зашептал дезертир товарищу. – Слышь-ка! Ежели кошку народ не сожрал, жизнь тут вполне терпима, и соль должна-а, должна-а… мать её в перец. Я фиброй души чувствую. Есть во мне маленькая, но радость! Котяра, глянь, – не сухая ещё. Кормят, ко-ормят котяру.

Схватил он тут кошку своей мозолистой рукой и согрел ею свою грудь. Та любовь не поняла, громко и хрипло замяукала, «ма-ма» у неё выходило, а после и змеюкой зашипела, тёплая. Оказалось, неспроста. Наверху мягонько чмокнул замок открываемый, бренькнула щеколда, скрипнули петли дверные, высунулась личность, глянула и скрипнула взад – небось, подумать, надевать ли штаны, скрипнула вперёд и вышла на лесенку – в штанах, босая и давно не бритая, с жутким скрежетом почёсывающая вопиюще волосатую грудь.

Конечно, умный Соломон не рассчитывал быть неузнанным, Он босым и немытым потому вышел, что стал таким же бедным, как все. Для себя? – это большой вопрос. Для остального населения – включительно босяком явился на глаза бывший лавочник, солидарно моменту жизни. Оккупация – не сестрица, говорил его вид, оккупация всех обижает.

Опять же попробуй в сапогах выйти, бритым и в одеколоне, – легко снять могут сапоги в порыве неразделённой любви и в бритое лицо стукнуть, потому как в такоеи стукать приятней.

Нет. Босиком – надёжней, симпатичней народу. А иначе не поверит, что последняя мышь в доме самостоятельно отдала концы по причине того, что кошечка с голодухи слаба сделалась за ней бегать, и вообще хилая стала жизнь.

– Доброго здравия, господин Соломон Наумович, – это Петя произнёс, от Пети хрен замаскируешься.

– Ой, да Ви шо, почтальон, да Ви шо? – вроде как не поздоровался лавочник ответно. – Какой я теперь кому господин? Вот – еле живу. А как Ваша нога?

– Какая? Левая – со мной мучается, а правая – я же говорил – в стране Китай отдыхает, ей там хорошо.

– Ах, простите, спросил глупость. Я же вышел знать, вы сюда по делу или задушить мою Кралю. Если второе, то это ерунда! Шо с неё можно выдавить, кроме две последние капли крови? Скажи ему, почтальон, чтобы он кончил крутить мои нервы. Краля же последнее существо, что меня пока любит, я вам доложу.

– Петь! – повернувшись к товарищу, заорал вдруг Егор. – Ты только послухай, как они кошек своих жалеют! Ты послушай, как им на гостёв раз плюнуть. Ни здрасте, ни морда в улыбке; им люди – говно, им кисочку жальче! А люди, мать твою Соломон, когда без соли печально живут, кошку разную не больно любят, вполне даже наоборот. Так я тебе скажу.

– Не пугай мужика, будто ты на весь разум сбрендил, – прошептал в ухо товарищу Петя, в ответ на что тот подмигнул незаметным лавочнику глазом, невидимый уголок губ улыбкой вздёрнул и прищемил Крале шею мозолистой, как мы помним, и не очень чистой, как замечаем сейчас, рукой, отчего киска забыла возмущаться и обвисла тряпкой, надеясь быстро помереть.

Соломона нашёл ужас и погнал вниз по лестнице. Руки умоляюще полетели вперед и настолько опередили все остальные соломоновы члены, что этими руками вперёд упал человек, а с лестницы падать некрасиво.

Егору смешно стало, ослабил он пальцы, дал Крале хлебнуть воздуху, зашевелилась мученица.

– Наконец гордый жид уважил сойти со своего неба, – довольный Дезертир вручил в протянутые к нему руки кошку. – Стой тут. Будешь держать честный ответ! Или воспитания требуешь?

– Я совершенно честный человек, клянусь мамой.

– Ага. Зачем так сказал? Я – не просил. Теперь убью, ежели врать будешь. Сейчас запрещено – сам понимаешь – измена присяге в час войны – за язык тебя не тянули, Соломон твою мать. Ножик у меня немецкий, хороший, больно не сделаю.

Лавочник крупными каплями вспотел, – ну что за жизнь, всякие архаровцы безграмотные туда-сюда гуляют. Ах, почему Америка за океаном? Разве встретишь там подобного босяка в драной без пуговиц овчине поверх нательной рубашки, в штанах домотканого льна и солдатских ботинках. Ножик у него немецкий, видите ли.

– Ви, наверное, от войны убежали? Если да, то почему при том надо душить кошку и грозить мирному человеку? Что я Вам здеся такое исделал?

– Как есть я тоже честный человек, то скажу, что до последней крови боец за Родину. Но где теперя Родина? Смылась. Ну и я вылез из окопов, хожу здесь, спрашиваю умных всяких, куда она на хрен делась. Ты и попался. Сашка Керенский, что царя нашего скинул, ваш человек? Отвечай!

– Моя бедная мама! Ты это слышишь? Если ты это слышишь, то лежи спокойно, косточки береги, – это меня что-то спросили. И я отвечаю, что за Сашку – без понятия. Если какой говнюк сделал кому обиду, то где там Соломон и его бедная Кралечка? Зачем мы стоим это слушать?

– Для затравки разговору. Для понятия, что мы серьёзные люди. Этот Сашка нашего царя скинул, Бога не забоялся, мозги теперь народу крутит, как ты мне пытаисси. Вашей веры, вашей. Счас я и тебе шейку ущемлю, – враз врать остынешь.

– Я не вру, уважаемый. Я честно не вру!

– А перекрестись!

Капли Соломонова пота в ручейки обратились и потекли по морщинам. Этот мужик – не простой. Задачки задаёт. А что на уме? Щупает, есть ли чем поживиться? Давно никого не убивал? – скучает по такому удовольствию? – ишь в какое положение ставит. Аж задница мокрая. Не перекрестись – ножик достанет, – вот, за пазуху потянулся, – а что ему жида чикнуть, жида любому босяку радостно чикнуть. А перекрестись? Сволочь, – скажет, – последняя трусливая сволочь, на веру свою во имя спасения шкуры готовая плюнуть. Шо делать, мама, шо делать?

– Перекрестись, едрёна вошь! Душу не то выну, хитрая рожа! Не зли меня ни за что! Рука у меня очень горячая!

А Соломон потушил глаза и всё думал, как бы выползти из дурацкого положения, и до того задумался, что отвисла у него челюсть, отворился рот с тусклыми и неровными в нём зубами; верхнего переднего не было.

Заглянул в этот рот Петруха, засмеялся. Несмотря, что лавочник, стоял перед ним человек обычный, достойный получить в морду – эвон, как зуб-то вышибли. Ха-ха!

– Слышь, Егор, – зашептал он на ухо товарищу. – Ты шо, решить его хочешь? Мы ж за солью пришли!

– А я шо добываю? – получил в своё ухо ответно. – Спокуха, брат…

– Мотет бить, я чем ещё поклянусь, что за Сашку Керенского не имею вины знать, кто такой? – проснулся мыслями Соломон. – Петя, Вы же добрый человек. За что я здесь? У меня три дитя. Кто им даст ложку супа? Так никто! Петя, ну Вы же хороший человек!

– Хороший, как же – согласился почтальон. – До всех имею жалость. И до этого вот дезертира. Он не сам такой по себе, Наумыч, его война поела, в ём злоба самостоятельно гуляет, а он её не любит, оттого в нервах. Слышь-ка, Егор, а не сделать ли нам сочувствие? Человек, видать, понимаешь, веры не христовой, а ты ему: крестись. Да ему за это раввин второй зуб выбьет, когда прознает. Нехай иную клятву даёт.

– Правильно, Петя! Почему нет? Сейчас я тебе поклянусь, чем тебе угодно. А то сразу – ножик острый. За шо такое мне такое наказание? Тут кайзер мимо окна сапогами топчет, говорит, шо мы уже не Россия, так нет – приходит мужик, и я отвечай за его царя.

– Ты мене тут глазами не бегай! – гнул свою линию Егор. – Насчёт царя я твёрдо знаю! Но простить могу, ответь только с уважением, куда ты, собака, соль подевал? Закопал где? Сюда смотри! В глаза!

О, мама! Он таки достал. Ножище! Вертит. Ухмыляется, головорез. Ай, верно говорила Мойра, не открывай дверь – говорила, не выставляй нищету, найдётся негодник, не поверит, и назначит твоей жизни, Соломоша, цену в одну ломанную копейку. Ай, права Мойра! О, большой ножик!

– При Ваших угрозах, простите, память моя идёт в жопу, где в нашем городишке у кого спрашивать соль. Почему нельзя спокойно говорить проблему и обязательно зачем вынимать ножик? А шо будет, когда у меня лопнет сердце, кому счастье? Дохлый Соломон Вам поможет?! Ага. Он Вам так поможет, что Вы будете кашлять на всю жизнь, – отчаянно заговорил лавочник, при том слушая, как кто-то подло влез ему в грудину и заколотил в свой большой барабан. – Я бы с удовольствием помер, да не дают детки и прусак надоел ходить за удовольствием всучить мне свои марки за что-нибудь ему выпить. Так он мне хотя бы понятный. Но тут явились два местных мужика и по что? Они тоже хотят мене всучить, и что? Ножик. Никакие тебе не гроши. Ножик под рёбра, чтоб я так жил. Так за шо я должен искать вам продукт?

– Ты только не хитри, – прервал Егор, но нож спрятал. – Нам без соли никак, позор один. Нам без соли тебя зарезать совсем легко. Да и себя…

Спокойно и тихо сказал, как бы сам себя уговаривал. «Кто их разберёт, – подумал лавочник, – этих вчера добродушных белорусов. Оставили лошадь на дороге, замечательный трофейчик. Как бы их самих не огорчили. Золотишка у них нет, но отчаянья – до холеры».

– Как понимаю, вы при сложной задачке, господа, – вслух продолжил размышление Соломон. – В Московии ужас, так у нас даже хуже, мы даже не знаем, в каком государстве будем жить, если дадут. Дошли вы до смысла резать людей за продукт, или шутите, но золотишка у вас нет, а деньги теперь полная пыль. Что вы имеете предложить за такую вещь, как соль? В ходу диаманты, золотишко, даже давно покойные голландцы со своими холстами ногами открывают добрые двери. А шо имеете вы?

– Корову имеем при себе, Наумыч, – встрял Петр, – полную мяса корову.

– Это уже маленький, но разговор. Почему не просить сразу помочь, почему давить Кралю, чтоб мои дети налили три ведра слёз? Так я открою ворота, и прибирайте с тракта свою клячу, бо её быстро не будет, и дайте вконец мене подумать, потому, что ходит тут на чай некоторый Ганс.

Всполошились мужики, ввели во двор свой транспорт, на засов закрыли изнутри высоченные, без единой щёлочки ворота. «Ух, как раньше не смекнули.»

– И если вы успокоили нервы, – продолжил лавочник, – я вам скажу, что вы вполне правильно подумали за Соломона, потому, что Соломон добрым родился и такой же будет улыбаться в гробу, шоб он так жил. И он твёрдо знает, что все хотят кушать, а немец так просто любит. А это уже большая надежда, голубчики, доложу я вам. Но где я вижу вашу корову?

– В лесочке. Живая корова. При ней молоко, масло, творог, сметана, – если не убивать. Клад, а не корова. Ежели б не соль, мать её в душу, рази бы мы… так никогда.

– В лесочке? Правильно. В нашем городишке кто говорил «му-му», тот сильно ошибался. Того сожрали. Теперь немцам грусть, а нам надежда. Ганс у них офицер тыловой, у него солдаты слабо сыты мясом и грозят набить лицо. Он мне о том плакал, что не виноват. Найдет соль – получит корову – спасёт свою нежную германскую харю.

– Слышишь, Егор? – вошёл в речь почтальон. – Он по-ихнему понимает. Он умный, а умному помирать по глупости неохота. Так что беседуй со своим Гансом, а нам скажи сразу опосля, сколько мы соли за корову выручим, чтоб не стыдно людям в глаза было глянуть.

– Голубчики мои разлюбезные! Помню – вы из Радостино, вы суровые жители топей и трясин, вам правду подавай, и вы от меня хотите счастья. Скажу – в жизни не врал – было бы шо сказать.

Понятненько – захотят мешка три, На год деревеньке их дремучей хватит. Получат два – будут довольны, что не один. У Ганса – просить пять, нет, шесть, но и четыре – с гешефтом. Пополним запас, войне ещё быть не два дня, копеечку намоем. Соли хош – гони золото. Пришёл чёрный день, люди, пришло ваше время прощания с заначками, пришло моё время помочь вам. Ах, Америка с Флоридой, ну шо ж ты такая далёкая?! Гансик, халявщик германский, в двенадцать явится, педант, обожатель первачка.

– Какое время стукнуло по часам, жители? – спросил мужиков лавочник.

Те сокрушённо переглянулись: по солнышку поживаем. Пошёл хозяин на этаж смотреть кукушку, а воротясь, сделал небритое лицо торжественным:

– Жду германского военного купца. Прохиндей – проб негде ставить. Имею за гадом шанец. Если не даст за корову три мешка, то я не знаю. Будет один мешок мне, два – вам. По-честному? По-честному! А нет, так идите, где вам скажут красивее. Или по рукам, или нехай вас любят сильнее, но не здесь.

В нынешней мировой обстановке ни шиша не разумея, а во всяких обменах шила на мыло и того пуще, отвесили мужики Наумычу поклон. И доброе чувство в глазах засветили. А что делать? Коровёнку-то выкормить можно, а с позором – не жизнь. И некуда больше идти. Купец как обманывал селянина, так и будет, а коль так заведено, об чём суд.

– Крутишь нам бошки, – не удержался дезертир. – Ну да твой Бог с тебя и спросит. Определяйся с германцем, а нам обещай жратвы на дорожку и – договорились.

– Накормлю, голубчики. А сейчас огородами, без шума и пыли, сюда вашу скотину. Ганса его смердючка быстро туда-сюда возит.


… На улице заволновался Кульгавый:

– Как пить дать – обули нас, Егор.

– Ясен чёрт. Однако жидок – молодец рисковый – без погляда на Маньку добро дал, а вдруг та – ходячая кожа на костях. Доверие нам дал, хоть и плут.

– Обязательно плут. Егор, не пойду я на одной ноге с тобой, хреновый с меня пехотинец. Сяду я на лавочку караул соблюдать. Мало ли чего.


…Здесь, имея паузу в событиях, откроем калитку в голову Шушмана Соломона Наумовича и честным образом если осветим его мысли, то обнаружим странную штуку: никакого желания обувать мужиков в полную калошу там не наблюдается. Обыкновенному рефлексу повинуясь, как слюна у собаки при виде питания, выделялись и капали соломоновы прибыли, ибо торговое дело уже не в уме сидело, а давно стало частью соломонова тела, и лишись он вдруг разума, так руки сами бы сообразили, когда и какой доход непременно обязан к ним прильнуть. Соломон свою науку не знал, он с ней родился, и чем больший навар получал с клиента, тем более рад был навыку, алчным себя не считая вовсе. Напротив, человеком добрым и щедрым, не раз озвучивая суммы подношений местечковой синагоге…

Улица находилась в оккупации тишины. Непривычно закрытыми были калитки, но привычно подле каждой имелись лавочки, и в прежние деньки едва ли Петруха сыскал свободного местечка, ибо солнышко выдалось ласковым, и в иные времена восседали бы вдоль всей улицы нарядно одетые тётки в ярких платках, звучали бы слова и смех, а то и звон стаканов. Вольненько присел на лавочку Петя, лицо подставил солнцу, глаза затворил и нежно вспомнил, как решил однажды, в такой вот денёк, не грохотать телегой по мостовой, оставив на песке прилегающей улочки Ласточку, и пешочком пройтись до почты и обратно, и как он сильно ошибся быть здесь прохожим. Сильно пьяным, но население не обидевшим, пришёл он на почту, а о пути назад память ему так ничего и не сообщила. Похоже, умница Ласточка всё тогда поняла и самостоятельно доставила почту и почтальона к родимому селу, обиды опосля ни одним глазком не выразив.

Живот у Пети проурчал обидчиво и подумать о себе заставил, ну да это дело привычное, а необычно колокольчик вдруг встрепенулся, глаза открыть заставил и – мамочка моя родная! – увидеть друга Изю. Лавка того через дом от соломоновой существовала, и высунул из неё Исаак Абрамович нос понюхать обстановку, о Петрухе совершенно не подозревая.

У Петрухи ж свой нос имелся и неспроста, особливый был нос, любил, пёс шелудивый, от хозяина независимо руководить перемещением его ног, потому эти ноги скоренько оказались, миль пардон, нос к носу с господином шинкарём и были тому неожиданны.

– А ведь доброе утро, – поздоровался внезапный.

– Ой! – отвечал шинкарь. – Ой, не лопни моё сердце, зачем ты сюда?

– Да так, случайно спросить пришёл.

– Это можно. Спрашивай. Об чём видишь, спрашивай. Вот подковы для лошадки, – жива лошадка, Петя? – вот гвозди, лучшие для гроба, германской стали Круппа. За курино яйко один, от себя отрываю, настоятельно рекомендую. Также предлагаю свечи, чистейший стеарин, доложу. Белого парусина обязательно, обязательно прикупи тапочки. Такого проклятого изобилия ты не увидишь и в аду. Всё, всё имеется для доброго человека. Качество исключительное. Мылом для верёвки по известной причине не располагаю – быстренько разошлось – тут тебе не помогу. Да и себе – чем так не жить, а мучить глаза. Нету мыла – нету настроения. Помнишь? – у меня была жена. Так её теперь и нет. Помнишь? – моя собака укусила тебя. Так я её поменял на раз покушать. Разве меня для того рожала мама, чтобы собака стоила мне раз пожрать плюс три солёных огурца. Но я отдал собаку. Не мне же её кушать. Что бы сказали дети? Мы что, сказали бы дети, дожили до того, чтобы нямать чистую преданность и любовь? Не лучше умереть голодным? Ах, да, лично для моего друга Пети Кульгавого в припасе германского чугуна опять же от Круппа сковорода, и сейчас он получит по голове своей дурной в память моих несчастных стаканов, битых в сумасшедшем количестве. Только попроси. Ты их не добил? Так ты опоздал, их благополучно добили. Ты что, сюда пришёл здесь молчать, убыток?

– Изя, ну шо ты стал такой злой? Ты же всегда был добрый.

– О-ох, – вздохнул тот.

– Изя, а жинка что, померла? Крепкая ж была баба. И почтительная.

– О-ох. О-ох.

– Ну вот – сам замолчал… А померла если, то помянуть обязательно. Не знаю, как по вашему закону, а по нашему – обязательно. А то ворочаться будет.

– О-ох. А стаканы? Ты тогда зачем стаканы побил?

– Десять лет прошло, десять грёбанных годков минуло, а ты всё не забываешь. Я ж тебе объяснял – за неуважение к русской армии. Ты как выразился? Засранцы, – ты выразился, – каких-то там японцев не одолели. А я оказался человек обидчивый, но отроду добрый, не морду тебе бил, а только имущество. Я из горла могу, было бы…

– О-ох. Наступил на мозоль, Петя, как же ты мне наступил. Так мне жалко мою Беллочку, что сны вижу. Приходит и спрашивает, соблюдаешь ли ты деток наших, Изя. Соблюдаю, драгоценная моя, – отвечаю. Беседую с ней, Петя, а потом обнять хочу – бах! – нету моей незабвенной, подушку муляю, и морда у меня мокрая, скажу тебе слабость. Водки налью – помяни жену по вашему закону. Всем наливал – три раза по маленькой, знаю.

– Ей при нашем почтении там непременно полегчает, одной душой теперь поживает, в добром слове что день нуждается, как мы вот тут – в пропитании. Хорошая ты женщина, Белла, и молюсь я пред Господом за райское тебе душеположение. Ну, наливай, Изя!

– Не заржавеет! – сказал тот и, охая, в каморочку исчез.

Не было человека минуты три; гость уже заскучать успел, как вышел Исаак, неся поднос миниатюрный серебра сиятельного с графинчиком на нём маленьким стекла прозрачного при рядышком стоящей рюмочке размерком чуть боле напёрстка. «Очень культурно, – про себя отметил Петя, – и рюмка специальная. Празднично живёт народ, горем не ломается.» Так подумал японской войны инвалид и стал душевным, и прощенья попросил за битую посуду, а мог и не просить, потому как тогда околоточный его правду взял, как страдальца за землю русскую, а шинкарю велел думать, а потом говорить…

– Во имя Отца, – произнёс Пётр пред первой рюмашкой, – и Сына… и Духа Святого, – выпил три, только потом крякнул и серьёзно сказал: – Теперь, мужик, жинке твоей полегчает, раз нужное мы дело сделали. А как справляешься? Время эвон какое дурное на дворе.

– Живы, как видишь. Землю стал ковырять. Ты видел когда, чтобы добрый жид ковырял землю? А куда деваться? В могилу? – дети обидятся.

– Это точно. Для деток живём, нехай им будет легче нашего. Мы вон соль ищем, – за корову, – не подскажешь?

– У-у-у, – отрицательно закачал головой Изя. – У соседа был? Соломон в этом месте соображает.

– Был.

– Бери, что даст. Сегодня. Что будет завтра, один чёрт знает. Спасибо за поминание. До свидания.

– И тебе спасибо. Будь здоров. Пойду, пожалуй, – пожал Петя протянутую ему руку и поковылял на выход.

– Почтальон! – послышалось сзади. – Какая у тебя нога! Красивее живой стала!

– Поменяться не хочешь? Так я запросто!

– У-у-у.

– Вот так! Все хвалят – никто взять не хочет… Будто то не нога, а баба с блуда.


Всегда чихал Петя, из дома на солнце являясь, и сейчас славно чихнул. Никакая война свойство организма не меняет, – подумал радостно и пошёл на свою лавочку. Там на него снизошла благость и большая любовь к жизни, яркости утречка и чисто убранной улице. Когда успевают? Ни души. Может, уже и мусорить некому. Или нечем? Тишь – ровно в чистом поле. Хорошо. Весна…Мотор затарахтел. Ты ж глянь – едут. Едут. Всё у них пунктик до пунктика, аккуратисты. Нравится им, небось, по чистой улице, при весне кругом. У Соломоновых ворот стал. Ганс приехал водки выпивать. Два часа, значит, стукнуло. Как сапоги сверкают! Трое. Вдарить бы из протеза, вот бы удивились, довольные морды, вот бы сожрали улыбочки. Не-е, дело главней. А дождётесь, суки, не будь я Кульгавый. И за царя, мать вашу, и за Отечество. Живите пока. Иди, Ганс, пей водку, крути своё дело всей своей хитростью. Наш Соломон тебя всё равно обдурит, оккупант паршивый. Думаешь, настроение моё погубил? Фигу тебе в ноздрю, хрен моржовый. Я солнцу радуюсь, мне на твои сапоги – тьфу. Я за Родину и в лапте похожу. А ты иди, за навар страдай. Кому война, а кому мать родна. Кому иконы свет, а кому злата сверк, прости Господи.

Сидел Петруха на лавке и всякими думами коротал ожиданье Егора, Степушки и животины несчастной. При добром настроении даже жалость подступила, что сожрут Маню германцы и при сытости, неровен час, метче стрелять станут, не приведи Господь. Однако и Радостино без соли ослабнет духом. Дети ещё перестанут батьков уважать, мир на два треснет. В одной части с Богом жить будут, в другой – без. С бесом, – значит…

Батюшки! А Гансик, видать, пить не стал. Как он быстро с поворотом собрался, только зашёл и – гляди-ка, опять сапогами засиял, в кабинку запрыгнул и отъехал на вонючке вон.

Немного погодя отворилась калитка, вынулась оттуда небритая рожа и сразу давай себе то налево, то направо поворачиваться, в упор ни хрена не видя. То был Егор. Удивительно не замечал он друга своего, мимо глазами сильно споро бегал. Пришлось Пете засмеяться, единственным деревом в солнечной пустыне улицы найтись. Громко чертыхался дезертир, – а я по флангам, чёрт меня забирай, всё, дурень, по флангам. А ты туточки, – улыбался, – под носом. И смеялся, восхищённый.

Привели селяне корову огородами и тишком, как определились впредь, и вот стала она покорно внутри двора, о судьбе думая.

Оживлённый Соломон кругами вокруг бегал и сиял удовлетворением больших глаз. Он не прогадал и был горд: оказалась скотинка без подвоха, на все пять мешков легко потянет. Интересный удаётся день. При любой власти жить можно, – думал внутри себя лавочник, – главное, чтобы всякая власть брала возможность иметь к тебе взаимный интерес. С Гансом он договорился получить сначала два мешка при мужиках, потом, без свидетелей, ещё три. Три мешка гешефта! – интересный растёт фрукт. Ганс – не подведёт, ни разу не подводил. Он у нас аристократ, фон Редер, он со своим фоном носится, с диамантом будто, ему легче себе в лоб стрельнуть, чем слово нарушить, – у него такое воспитание. У Соломона, нехай он и не фон, слово тоже твёрдое, потому как враз при обнаруженном обмане германец сделает его жидким, и тогда не говорить еврей наш милый станет, а харкать кровью и сдохнет, возможно, при всей содержащейся в сердце мечте о Флориде и при всём намытом в недрах недостаточного мещанского пропитания золотишком. Писать в костерок, огонь какого охраняет дружище Ганс, дураков здесь нет, да благословен будь опыт.

Радостинцы наши стояли рядком при Мане и, рук не зная, куда девать, шестью глазами танец наблюдали и лучи, испускаемые Соломоном из уцелевших зубов: то присядет на лавку танцор, то резко на неё вскочит, дабы поверх глухого забора на дорогу глянуть. А то вдруг вприпрыжку помчится тележные колёса смотреть какого-то рожна, беспокойный, в дёгте не смекающий. А то посмотрит на мужиков, улыбнётся, зубами брызнет, и опять ноги в руки, забавный мельтешун. Тогда только, когда удивление шести глаз на лбы полезло и рты селяне наши дружно открыли, дружно, видать, желая спросить о названии танца, Соломон открыл голос:

– Одну очень маленькую минуточку, господа, и германский завоеватель привезёт, что надо, я так вам говорю. Шоб мы так жили, как я не вру! Будьте спокойны и не стучите сердцем, чтобы Житомир слышал. Если он услышит, он подумает, что Шушман делает людям неудовольствие, тогда как он делает им счастье. Так разве нет? Отпустите свои нервы, дайте им гулять по хорошей погоде. Немного терпения, и вы будете иметь два мешка драгоценного продукта и три удовольствия в глазах. Это сказал я, а я даром не скажу.

Тут Степан, во взрослый разговор встревать навыка не имея, отважился спросить:

– А сколько, простите Христа ради, ваги в мешке будет. Свои мы знаем, а германские не больно ли худы?

Ах ты, нашу мать туда, – засуровели мужики, сокрушённо заахали и большой за Стёпой признали разум, потому как сами до такого простого вопроса в суете не дозрели.

– У мене война на этот счёт мозги свихнула, – оправдался дезертир.

– А у мене нога соображению хода не даёт, – извернулся инвалид.

Дружно же похвалили паренька за свежую соображалку и загневались гласно на улыбку лавочника.

– Шо ты нахрен лыбишься, али обман нам вчинить думаешь? Если так думаешь, то ты больной на ум и я тебе мозги вправлю, – подступил к улыбке грозный Егор. – Отвечай, пока Маня жива. И сам. И сильно не шути! Мы за сильные шутки сильно в морду вкатим, – жевать перестанешь! Твою ж мать…

– Ой, да шо вы, мальчики. Как бы не больше нашего был? Три пуда в нашем? – три. Эти – в килограммах меряют, по пятьдесят на мешок, вот и считайте.

Мужики на Стёпу разворот сделали и надеждой из глаз брызнули; виноваты, мол, не бережно с учебником обращались, страничку про эти килограммы на самокрут случайно запустили, продымили знание, – спасай!

Нужным признал себя для жизни парень и, мановенье в задумчивости важной побыв, молвил: «Пойдёт!».

Обмякли селяне, кинулись руками одёжу щупать, табачок верный извлекать, нервишкам пропитание. Уселись на скамейку дворовую, как уважаемые гости, стали дымом небеса угощать. В небо ежели хорошо покурить, оно тож успокоится, тучки в ём зараз бегать кончут, и никакого тебе завтра дождя. А всё на место вернуть хош, – дави сапогом какую не нравится жабу, – на небе тут же ход всем делам – извольте дождик, а при сильном осерчании на такую нечеловечность – и гроза тебе на голову, а уж совсем когда озверел – и молния тебе в хату. Дымить оно куда полезней, нежели на жабу случайным шагом наступать. Проверено.

Присел к мужикам Стёпа. Не курить, так хоть поглядеть двор без торопливости. При липах и низкой травке кругом похож был тот на лужок ровненький, от ворот же вела камнем мощёная тропа прямиком в сарай. Симпатично, чёрт. Цивилизация. Сбирал глазами хлопец тленные прошлогодние листья, мечту думал, где бы таких камешков добыть в Радостино, мамку дорожкой порадовать. Негде. Случаем из озера выползет, с испугу будто, так ведь одинёшенек, – не напасёшься и за всю жизнь. Стал тогда думать о жизни всякое.

А такая стояла теплынь благостная, что пошли думки Степановы тётушке Дрёме кланяться, и уж мало чего оставалось до той добраться, как удивительное гудение послышалось, в одном тесте с грохотом дивным.

Автомобиль, – вспомнил Степан иностранное слово. Любопытство – только на картинке видал – встрепенуло паренька; побежал он, калитку отворил и увидел, как? славно – само по себе, покачиваясь над дорогой, будто над нею смеясь, плывёт к нему железное существо, руководимое человеком, фырча округ ласковым зверем.

Улыбаясь на туземное восприятие прогресса, завоеватели в справной одёжке вошли во двор: у двоих на плечах винтовки, третий сапогами сияет и ароматом приятным исторгается, что кадило. А кто пред их глазами? Три, не пришей к пейзажу рукав, обросших разноцветно щетиной аборигена, на разную погоду одетых, один из которых киндер, другой при забавной деревянной ноге, третий – при свирепом взгляде – житель совсем смешной.

Завоеватели оторопели, но виду не подали.

Но уже бежал Соломоша, уже летел, приятно одетый и непогасимо улыбчивый, в полёте щебеча и мельтеша крыльями. Он завертел дело, соколик. Наши стояли смирно, речей не понимая, видом говоря, что их здесь только что высадили и они тихо растут, тополя.

Первым номером солдаты открыли борт машины и перетащили на телегу мешки, нежно уложив на солому, прямо поверх Егоровой винтовочки. Пыхтели от тяжести, что порадовало. Дабы затащить Маню в кузов, прислонили к борту из досок сколоченный трап, привезённый с собой, и по-хозяйски взяли нашу корову за рога. Они не знали, что такое полесская корова. А та себя любит сильней, чем какая-нибудь голыптинская породистая дама. Наша упёрлась – применим иносказание – рогом. На уговоры незнакомым языком отзывалась делами наоборот. И когда подошли мужики, была уже сильно злая, наверное, на их измену Отечеству тоже, и на просьбы их тоже как бы плюнула, и наближался конфуз: один солдат уже за винтовкой, прислонённой прежде к забору, побрёл, удручённый соображением, сколько-то веса мёртвой туши примут ручонки при подъеме.

– Да что ж вы мучаете! – не выдержал Степан, из-за болезни мамы и швец, и жнец, и дояр славный, корову понимающий пуще нынешних и бывших солдафонов. – Застоялась она! Доить надо! Давай ведёрко, дядька Соломон!

Ладненькое ведро принёс лавочник, липового дерева при симпатичной бронзовой дужке, будто не корове удружить, а самой графине заморской, и подобрела душой от такого внимания Маня и молока не пожалела. Всех оделила. И земляков – предателей, и незнакомо смердящих иноземцев. Пили вкусное парное с лёгкой пенкой молочко, улыбались, радовали Маню. Петруха, срочно вспомнив о страстях несчастного Изи, пить не посмел, а стребовал крынку, наполнил её до краёв и, жалостливо расплескивая по причине неровного шага, отправился радовать сироток, прежде сказав германцам «ша» и велев Соломону отнести остаток в дом.

Маня же обрела покой и, безропотно повинуясь руке Стёпы, мелким и похоронно медленным шагом взошла по трапу в кузов, легла; на мужиков, выворачивая им душу, глядела, будущее своё зная. Воткнулось оно в её печальные глаза и выкатило две огромные слезины, отчего заплакал Степан, на всю жизнь их запоминая. Пересказывая потом этот случай, он всегда не стеснялся слёз и жуткой в глазах тоски.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации