Текст книги "Царство Агамемнона"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Но вот, – продолжал отец в следующее воскресенье, – Лидии не стало, и настроение мое начало меняться. На зоне я то и дело вспоминал, как часто люди, которые нас окружали, проклинали товарища Сталина, мечтали, что скоро Америка с Англией нападут на СССР и уничтожат его. Мне такие разговоры никогда не нравились, а тут вдруг я, думая об этом, снова вернулся к своей давней работе о литургике. Стал понимать, что товарищ Сталин – деятель чисто религиозный, чего мы не хотим видеть.
Я не винил власть ни в смерти Лидии, ни в смерти девочки, понимал, что они жертва. Необходимая искупительная жертва, чтобы земля, которая сделалась царством антихриста, очистилась и снова обратилась к Богу. Думал, что вот он, Сталин, соорудил огромный алтарь и, очищая нас, приносит жертву за жертвой, что необходимы гекатомбы очистительных жертв, чтобы искупить наши грехи. И я не знаю, получится у Сталина или не получится, в любом случае, он делает всё, чтобы нас спасти. Невинные, которые гибнут, станут нашими заступниками и молитвенниками перед Господом, оттого и нам необходимо, пока мир не отстал от антихриста, помочь им спастись от греха, то есть ме́ста на земле им так и так нет. Главное же – они, приняв страдания здесь, будут избавлены от мук Страшного суда. С этими мыслями, – закончил отец, – я и отсидел почти весь срок”.
Электра и дальше, во время наших ночных чаепитий, много вспоминала об Ухте. Я что-то спрошу, она станет отвечать и шаг за шагом снова вырулит на трехлетнюю гастроль Жестовского – великого князя Михаила Романова – по городам и весям. Скажет, что и так понятно, что они не одевались, как великие князья. И снова: люди были убеждены, что они должны жить тайно, под чужими именами и, конечно, ни под каким предлогом не признаваться в своем происхождении – последнее чересчур опасно. Должны разыскивать друг друга, при необходимости скрываясь в пещерах или под монашеским одеянием.
Было ясно: то, что они до сих пор живы, само по себе чудо. И что надо продолжать таиться, тоже разумелось. Они и таились: обычно носили какие-то бесформенные рубахи из грубого, серого сукна, напоминающие монашеские рясы. “Немалое число из знавших нас, – говорил Жестовский, – считало, что мы и вправду приняли постриг: им казалось, что, пережив то, что мы пережили, это во всех смыслах естественно”.
Больше того, поскольку монах-мужчина вызывал много подозрений, отец не раз слышал, что великие князья чаще и чаще выдают себя за монашек, соответствующим образом и одеваются. Монашки, во всяком случае до середины тридцатых годов, никакого интереса у властей не возбуждали.
В другой раз Электра скажет, что слышала от отца, что многие из встреченных им Романовых были настоящими юродивыми и это тоже не вызывало удивления. Похоже, люди были убеждены, что когда раньше ты жил на такой недоступной для простого смертного высоте, как царский дворец, а потом в одночасье сверзился на дно, сделался нищим, гонимым беглецом, которого в любую минуту могут арестовать и тогда наверняка расстреляют, – подобный перепад ничто, кроме юродства, вместить не может. Рассказывал про бузулукского Николая II, которого он хорошо знал. Как царь бегает по базару, сам весь оборванный, а за спиной худой мешок, из которого валится на землю какая-то ерунда: скомканные бумажки, катушки для ниток, обрезки кожи, гвозди и аптекарские гирьки. И вот отец останавливает его и спрашивает, зачем он на себя напялил этот мешок, а Николай II отвечает, что мешок у него такой же рваный, как советская власть, и тут ничего не поделаешь.
“Отец, – говорила Электра, – любил детали: тут же добавил, что у всего был точный адрес. Рынок назывался базаром Советской стороны, напротив находилась лавка Центроспирта и место, где они разговаривали, почти что официально было закреплено за кликушей Чихачевой.
Отец тогда наслушался много разного о том, как спаслось их семейство. Чаще другого Романовы объясняли, что расстрельщики побоялись поднять руку на помазанников Божьих, сделали из соломы и старых платьев кукол, разрядили в них по обойме, потом развели во дворе большой костер, чучела сожгли, а пепел развеяли по ветру. Их же отпустили скитаться. Говорил, что, например, царевич Алексей время от времени скрывался под именем Настасьи Филипповны. Смеялся, что Настасья Филипповна была женщиной очень дородной и на лицо весьма приятной, правда, для этого Алексею приходилось бриться чуть не два раза в день.
Впрочем, беда тут была небольшой; наоборот, стоило ему представиться натуральным наследником престола, соответствующим образом одеться и себя вести, – доверия он не вызывал. Отец слышал, как за его спиной тут же начинали перешептываться, говорить, что из маленького, слабого Алеши не мог вырасти такой огромный лоб.
Но чаще других Романовых отец, – говорила Электра, – вспоминал того, первого, Михаила, о котором я вам, Глебушка, уже не единожды рассказывала. Несомненно, он произвел на отца сильное впечатление. Познакомились они еще в тридцатом году, когда отец был простым монахом и ходил по стране, собирая деньги и вещи для беловодских старцев. Дело было в Калязине. Как я говорила, Глеб, – продолжала Электра, – тот Михаил был человеком довольно полным, да и вообще балагур и весельчак. Душа всяческих застолий, пирушек. И что если была возможность, он возил за собой настоящий гарем из трех послушников. Все трое, рассказывал отец, – ты это сразу видел – были к нему очень привязаны, а хозяева домов, в которых останавливался будущий помазанник, потом, когда он уезжал, разговаривая между собой, с восхищением повторяли, что вот после долгой пьянки, когда уже никто и на ногах не стоит, Михаил всё как огурчик и пользует свою ребятню чуть не до рассвета. Но если денег содержать такую армию у князя не было, он за плату договаривался с деревенскими мальчишками. И дважды, когда не смог с ними вовремя расплатиться (оба раза дело было в одной и той же деревне), его по причине этих долгов крепко били.
Но в общем относились к нему хорошо, можно даже сказать, очень хорошо. Человек он был не злой, во всех смыслах в доску свой парень. Вдобавок щедрый. Михаил дружил со служками, у которых были ключи от запертых храмов. По знакомству или за водку его пускали в эти дома Божии, и он целыми мешками таскал оттуда всякое добро, однако предпочитал мануфактуру. Дальше за бесценок сбывал, чаще же просто раздаривал ее деревенским. Бывало, что Михаила след простыл, а в деревню кому-то и бог знает откуда приходит посылка. В ней хорошая, почти что и не ношенная ряса, воздуха́.
Рассказывал дальше, что в честь этого Михаила однажды был устроен, как он сам его назвал, «царский пир». Было много народу, много водки и хорошей еды, и почти всё время пили за него как за наследника престола и просто хорошего человека. Гости разошлись заполночь, хозяева тоже пошли спать. Остались отец и Михаил. И вот великий князь стал хвастаться, что он уже не один год пирует как общепризнанный у монашек князь Михаил, потом принялся рассказывать, что три года назад его арестовали и обвинили в том, что он «притуплял» массы к строительству новой деревни.
Но он и тут вывернулся, объяснил следователю, что еще ребенком его стоптали лошади, вдобавок ударило оглоблей в спину, после чего, как начнет меняться погода, голова у него прямо раскалывается, и на всякий случай добавил, что он тогда теряет память и может сказать что угодно, даже назвать себя великим князем Михаилом.
«Следователь мне: “А врачи что говорят?”
Я: “Врачи сказали, что помочь ничем не могут, все дело в том, что у меня сохнут мозги после той оглобли.
В итоге и отделался всего полутора годами”».
На том же пиру Михаил, что называется, при всем народе, сидел в белой рубашке очень модного в те годы фасона, который назывался «ленинка». «Я ему, – говорит отец, – тихо сказал: “Какая хорошая у вас, великий князь, рубашка”. Он опрокинул еще одну рюмку и так же на ухо отвечает: “Если есть деньги, я каждый год хотя бы один раз еду в Москву поклониться Ленину”. Потом мы уже остались за столом вдвоем, он снова налил себе, и объясняет: “Раньше странники тоже собирали милостыню, чтобы съездить на поклонение в Иерусалим, и даже самый бедный человек давал им ради спасения своей души хотя бы копеечку, а я еду к вождю мирового пролетариата, мощи которого не то что у Христа – все в целости”. Опять же в монастырях то, что осталось, лежит под замком, а тут открыто и сам Ленин – восково-белый и как живой, словно только что уснул. Добавил, что ездил уже четыре раза и его еще влечет, так что при первой возможности снова поедет и опять начал хвастаться, что “обделать” монашек и буржуев ему что два пальца обоссать».
Рассказывая, как сам странствовал великим князем Михаилом, отец с большой обидой вспоминал слободу Стешнево возле города Уфалея, где-то на границе Урала и Башкирии. В тридцать третьем году в этом самом Стешнево снова собрался чуть не весь царский синклит: и Николай II, и царевич Алексей, и он, великий князь Михаил, со своей будущей женой великой княжной Лидией. Похоже, именно из-за того, что рядом была Лидия, отец тогда так остро принял, куда острее, чем раньше, говорил он, что и бывшего царя Николая II, и царевича Алексея те, кто давал им кров, ставили выше него, великого князя Михаила, куда выше. Хотя по закону должно было быть иначе.
«Ведь Николай II, – повторял отец, – сам и добровольно – я его к этому не принуждал – отрекся от престола в мою пользу. Причем и за себя, и за сына. Но очень чтимая в Уфалее игуменья Матрена – остальные шли у нее на поводу – за нашей спиной объясняла, что я, Михаил, хоть и царского корня – с этим никто не спорит, – но мои права на престол плоть от плоти революции, то есть в них нет ничего священного, они чистой воды бесовщина, соответственно надежды стать однажды богоугодным монархом у меня нет и никогда не будет.
Конечно, – рассказывал отец, – ни мне, ни Лидии в лицо это не говорили, но показывать показывали при любой возможности. Например, пируем, – снова стал объяснять он, – но на самых почетных местах нас и не ищи. Во главе стола всегда Николай II, по правую руку от него царевич Алексей, им же и лучшие куски, а мы с Лидией или по левую руку, или еще дальше. Лидия, – говорил отец, – подобную несправедливость переживала очень тяжело, особенно когда стало ясно, что она вынашивает моего ребенка. Потому что было понятно, что и тот, кого она родит, останется на вторых ролях»”.
Электра: “Я отцу в тот раз: «А может, всё дело в том, что и царь и царевич были очень достойными людьми, потому их и привечали?»”
“Да ты что, – отмахивается он, – сам про себя царевич рассказывал, что прежде занимался свободной профессией – спекулировал маслом, поросятами, а однажды купил на фабрике двадцать пар сапог и торговал уже ими по людям. Но, – продолжал отец, – никому это было не важно, а важно то, что все знали, что он спасся из-под расстрела по Божьему произволению, как невинное дитя. А так он, конечно, был полный дурень, – продолжал отец. – Взрослый балбес, уже и женат, а играется, будто малый ребятенок. Как останется один, балуется с дверной накладкой, она у нашей игуменьи была из железа, часами тренькает-тренькает, и улыбка во весь рот. Видно, что ему только это и надо, а царство – кому от него прок?”
Часто отец и по мелочам рассказывал, как они жили с Лидией. Начнет, например, что у них за спиной много судачили, говорили разное – хорошее и плохое.
Электра: “Хорошее ладно, ты мне скажи, что плохое?”
Отец: “Из плохого среди прочего говорили, что нынешние Романовы – кочующая цы́гань. Другой раз идешь и слышишь, что вот мы не умели править, а теперь жалуемся, что нам тяжело живется. Редко кто не осуждал Александру Федоровну, в ней вообще видели корень всех бедствий, говорили, что для нашей семьи она стала проклятьем. Это даже не за спиной – говорили прямо за столом”.
Я: “Ну и что, Николай II не возражал?”
Отец: “Нет, во всяком случае, при мне не возражал, к тому времени с ним давно уже жила другая женщина. Она эту Александру Федоровну могла так отчехвостить! При ней об Александре Федоровне говорить не стоило”.
Я: “Ну, а в чем конкретно ее обвиняли?”
Отец: “Ну, например, в том, что она оставила детей на произвол судьбы и революции. Согласись: что тут скажешь? Ведь так и было. От этого не уйдешь. А вообще-то, – говорил отец, – нас не обижали. Лидия, – рассказывал он дальше, – когда наставляла, как держаться, когда во мне опознают великого князя, что и на какие вопросы отвечать, чтобы без сучка без задоринки, говорила, что сама в массах дочерью царя она никогда себя не объявляет, считает, что опасно, да и вообще не нужно. Говорила: «Меня и так знают как великую княжну, лишний раз светиться нет необходимости. Конечно, и меня обсуждают, но, как правило, с сочувствием, много жалеют и из-за туберкулеза, и вообще. Я им кажусь слабенькой, неухоженной, уцепилась коготками за жизнь, но прочности во мне никакой.
В тех обстоятельствах, – говорила она отцу, – в какие мы с тобой попали, женщине ведь тяжелее. Но помогают мне, – продолжала Лидия, – не потому, что хворая: слышала и не раз, как обсуждали, сколько мне дать: столько, сколько прошу, или половину, а может, вообще отказать, и сходились на том, что вот сейчас мне дают деньги, белье, другие вещи, а когда мы, Романовы, вернемся на трон, их за добро, которое они мне сделали, бесплатно свозят в теплые края, в Крым, где много фруктов и море». Она советовала и мне вести себя так же”.
“В следующую субботу, – продолжала Электра, – я опять завела разговор на ту же тему. Говорю отцу: «Ну и что, следовал образцу?»”
Отец: “Да, в общем, да, Лидия меня плохому не учила; что мы как Романовы сумели прокочевать почти три года, всё это только благодаря ей. Ходили по лезвию; что рано или поздно сорвемся, оба хорошо понимали. Иногда, – продолжал отец, – мы себе, конечно, позволяли больше, чем следовало. Особенно поначалу, когда я был разут и раздет. Так, в одном доме, уже прощаясь, Лидия пожаловалась, что мы с ней едем в Москву, а бельишко у меня совсем худое; хозяин смерил меня глазом, что-то прикинул и говорит жене: «Дай ему пару моего белья да на дорогу положи хлеба, банку варенья и колоду карт, а то и вправду едут черт знает куда».
А больше, чтобы что-то выпрашивать – и не припомню. Николай II, тот был проще; бывало, чуть что не по нему, начинает укорять хозяев, говорит: «Я ведь один у вас, не забывайте», – но и это мягко, с печалью. Другое дело – жена царевича Алексея, та была просто оторва – нагла, нахраписта. Если недовольна дарами, принимается грозить, что вот-вот муж займет престол и тогда она это недоброхотство нашим хозяевам еще припомнит. В общем, – подвел он тогда итог, – мы были разные”.
“Помню, – продолжала Электра, – в другой раз, когда речь зашла о том же, я говорю отцу: «Ты всё ссылаешься на Лидию: “она научила”, “по ее наущению”, а сам ты что – не понимал, как вы рискуете? Стоит кому-то стукнуть – и погорите как миленькие»”.
Отец: “Конечно, понимал. Тут всё на поверхности, любой бы понял, но я как раз и объясняю, что мы не зарывались, вели себя осторожно. Если я или Лидия почуем опасность, тут же в кусты, открещиваемся от Романовых будто от нечистой силы. Да и так, если меня кто в лоб спрашивал: «А ведь мы вас узнали, вы великий князь Михаил», от ответа уйду, скажу: «Да, ваша правда, происхождение мое очень высокое, оттого и жительствую я между небом и землей»”.
Как-то, когда я опять помянул Ухту, Электра сказала, что много раз спрашивала отца, о чем они вообще разговаривали, – или просто так сидели за столом, пили, закусывали? Сказала, что прежде он от подобных вопросов отмахивался, будто разницы нет: о чем другие болтают, о том и они, или словно не слыша, принимался рассказывать какую-нибудь новую историю. А тут – было это примерно за неделю до ее отъезда из Воркуты – вдруг не увильнул, наоборот, стал отвечать.
“Сначала не говорил ничего особенного, так что я, – объясняла Электра, – даже было подумала, что он опять со мной играет. Повторил, что в любом небольшом местечке разговоры одни и те же: о последнем базаре, о дороговизне, о том, что никто ничего не продает: или нечего – власть вымела до зернышка, – или придерживают, пока еще больше не вздорожает.
В поселке, где они тогда жили, по обыкновению всё и про всех все знали, не укроешься, каждый на виду: «И наши женщины, – говорил отец, – не успокоятся, пока каждому и каждую косточку не перемоют. Неважно, монахиня или не монахиня – обсудят, кто с кем гуляет и кто от кого ребенка прижил. Потом на обновы перейдут, из чего пошито и хорошего ли качества материал, да где достали»”.
Электра: “Ну, понятно, Романов ты или не Романов – разницы нет”.
Отец: “Да, конечно. Какая разница – человек, он и есть человек, а помазан на царство или только ждешь очереди, ничего не меняет”.
И тут он будто решился, говорит: “За столом попадались и случайные люди, так что языки особо не распускали, твой сосед – кто его знает, куда потом побежит, но когда оставались только свои, говорили вполне откровенно. Советскую власть и мы, и те, кто нас принимал, ясное дело, не жаловали, держали за сатанинскую. Про колхозы говорили, что это удавка, которая не только деревню, весь народ спровадит на тот свет.
И Николай II, и я в унисон обещали, что неважно, кто из нас займет трон, но как займет – колхозам конец. Первый же указ, чтобы их не было ни сейчас, ни вообще никогда. Как мы вернем себе престол – тоже обсуждали. Большинство сходилось на том, что советская власть довольно прочна, нам одним с ней не совладать. Так что и мы, и те, кто давал нам кров, очень рассчитывали на Англию. Верили, что не сегодня– завтра Лондон объявит Советам войну – и коммунистам конец.
Впрочем, некоторые не исключали, что вслед за концом коммунистов тут же наступит и конец света. Тогда уже повсеместно в церквях поминали Советскую власть, и мы много спорили об апостоле Павле. Имел ли он в виду и большевиков, когда говорил, что всякая власть от Бога? В общем, сходились, что его слова к нынешнему времени не имеют отношения. Павел говорил о царской власти – всё равно, христианской или языческой, – Советы же другое дело.
Эта власть именно что антихристова, и апостол Спасителя никогда бы не стал ее благословлять. Помню, раз сидим мы в одном доме, и наш хозяин (фамилия его Крутихин) – он из иоаннитов, то есть последователей Иоанна Кронштадтского, – и вот его мальчонка, готовясь к завтрашнему уроку истории тут же, где мы сидели, пристроился у окна и под надзором матери вслух читает школьную хрестоматию – кусок про Сталина. Будущий вождь бежит из Туруханской ссылки. Декабрь. Енисей встал, но еще попадаются полыньи, да и вообще лед пока непрочен. И вот Сталин проваливается в одну из таких промоин. Дальше ему амба. Затянет под лед – и конец. Но, на счастье Сталина, рядом случился какой-то старик-кержак. Возница со своими санями. Он протягивает будущему вождю жердь и вытаскивает его обратно на лед.
Крутихин к тому времени уже давно не пил, всё слушал, как читает сынок. Будто еще на что-то надеялся. А тут, когда понял, что Сталин в безопасности, не выдержал, с полоборота включился. Чуть не орет, матерится на сына: «Что за хуйню ты читаешь? Не могло, что ли, твоего Сталина, блядь ебаную, затащить под лед?! Пусть бы и окочурился. А этот старый мудак, что ему – больше всех надо, зачем он Сталина из полыньи вытаскивал, совал ему жердь?! А когда вытянул, ведь у него в руках не только шест, еще и кнут был. Что стоило запороть Сталина до смерти? Одним выблядком было бы на свете меньше!»”
“Еще маленькой я требовала, чтобы в истории или сказке, которую рассказывают на ночь, было чудо. Мир без чуда казался мне безнадежным; может, кто-то и готов был в нем жить, даже говорил, что ему в таком мире неплохо, но не я. Я точно про себя знала, что без чуда, сколько ни пыжься, не справлюсь. В остальном была неприхотлива. Мне подходили и чудесные спасения, и чудесные избавления от бед, и чудесные исцеления. «Золушка» была любимой сказкой, я была готова слушать ее хоть каждый день. Может, оттого так любила и эти похождения отца. Всякого рода чудес было в них выше крыши. В том, что он рассказывал, «из грязи в князи» было не фигурой речи, а самой всамделишной правдой.
Зима, несчастный полуголый бродяга, на ходу выброшенный из поезда и теперь приваренный двадцатиградусным морозом к перронной скамейке. В сущности, он не просто отчаялся, поставил на себе крест. Похоже, он вообще умер; в любом случае, это конец. И тут вдруг Господь о тебе вспоминает, больше того, смотрит на тебя вполне благосклонно, только посмотрел – сразу решительная перемена участи. Приговор отменен, а скоро твои несчастья и вовсе сойдут на нет. Ты уже не умрешь. Дело даже обойдется без обморожений, а дальше – двух недель не пройдет – люди будут знать, что ты никакой не Николай Осипович Жестовский, человек без роду и племени, а природный великий князь Михаил Александрович Романов, тот самый Михаил II, которому, к ликованию подданных, суждено стать наместником Бога небесного и царем Всея Руси.
Конечно, меня это завораживало, – говорила Электра, – однако стоило отцу, рассказывая о своих с Лидией скитаниях, выйти на плато, я будто успокаивалась. Истории могли оставаться такими же захватывающими, интрига закручиваться еще туже, но, если я видела, что они сами со всем справляются, в Боге нет никакой нужды, Он просто стоит и со стороны на них смотрит, – начинала скучать, снова требовала Перми-Сортировочной. И отец возвращался, рассказывал, что, понятное дело, «паспортов у нас никто не спрашивал, для тех же, для кого человек без документов не человек, имелись фотографии. – И дальше: – Едва Лидия поставила меня на ноги, тут же к ней в сторожку заявился местный поп отец Петр Клепиков. Посидел, выпил три стакана чая и говорит: “Похож, как пить дать похож. Конечно, десять лет срок немалый, а так – хоть на опознание – вылитый Михаил. Однако совсем без удостоверения личности неладно. Найдутся такие, что усомнятся, а это никому не нужно”.
Лидия ему: “А что же нам делать, отец Петр?”
Клепиков: “Да эти самые удостоверения и делать. Наляпаем разных фотографий, и побольше – и все довольны”.
Я: “Каких еще фотографий?”
Отец Петр: “Каких-каких, да вашего же семейства, другие нам ни к чему”.
Я: “Кто же их сделает?”
Отец Петр: “Ну это уж моя печаль”.
Помолчал, не спеша выпил еще стакан чая и добавил: “Есть тут у меня монашенка, у нее фотоаппарат хороший, немецкий, «лейка» называется. Так она этой самой лейкой да еще за деньги и чёрта снимет”.
Я слышал, что отец Петр в юности служил в гвардии. Знал вытачки и опушки каждого полка, он сказал, что и мундир берет на себя; Лидия ему понадобится только для одного – обшить мишурой черный пиджак и на рукавах той же мишурой – обшлага. Работал он прямо при нас, сидел рядом за столом и, прихлебывая чай, сначала большими тяжелыми ножницами вырезал из жестяной банки кресты для орденов. Потом ими же – медали. Следом настал черед перевязи. Отец Петр достал из своего сидора коленкоровую ленту и, чтобы было больше блеска, принялся клеить на нее полтинники. Оттуда же, из сидора, выудил обрезки хорошего мундирного сукна – оно пошло на погоны, а подкрашенное цветными мелками – на нашивки.
Для других фотокарточек требовалась уже белая перевязь. Для нее там же, в сидоре отца Петра, нашлась белая ситцевая лента, в пару к перевязи были выкроены такие же белые галуны, на следующий день, опять же мишурой, их обшила Лидия. У отца Петра был целый комплект наших больших семейных фотографий. Многие в нескольких экземплярах. Для работы он отобрал штук семь. На каждой крестом зачеркнул одну или две фигуры и, еще раз примерившись, аккуратно их вырезал. Под раздачу мог попасть кто угодно, лишь Николая II и великого князя Николая Николаевича он нигде не тронул. С остальными не чикался.
Потом, когда монашка с “лейкой” несчетное число раз нас сфотографировала, он в эти пустые окошки вклеил или меня, или Лидию, или нас обоих. Дальше так же тщательно, как правил мне мундир, принялся тупым концом карандаша всё гладить и ровнять. Работал чуть не до ночи и с великим усердием. Чтобы цвет совпал тютелька в тютельку, он тем же карандашом подретуширует, подкрасит, и монашка снимает заново. В общем, вышло так хорошо, что и не подкопаешься, прямо один в один.
На всё про всё: на мундиры, ордена, перевязи и чтобы сделать фотографии, – ушла почти неделя, но овчинка стоила выделки. Когда отец Петр вручал нам пачку фотографий, он был явно доволен. Одну за другой еще раз внимательно их рассмотрел, так сказать, проверил качество, поцокал языком и говорит: “Нате, живите, ничего не бойтесь. Если не хватит, наляпаю сколько угодно”».
Я, ясное дело, тоже не первый раз говорю: «Этот отец Петр прямо ваш благодетель. Как бы вам без него пришлось, и подумать страшно».
Отец: «Ну да, он нам с Лидией очень помог. Тут вопроса нет. Но уж больно он был жаден. Дает мне пачку фотографий и говорит: “А теперь идите собирайте, отказа не будет. А между нами, чтобы не рядиться, баш на баш, половина вам – другая мне”. Но Лидия на такой расклад не согласилась, сказала: “Это, отец Петр, просто грабеж”. И я ее поддержал, тоже сказал, что несправедливо. Мы ведь головой рискуем, а он что – тихо-мирно стоит в сторонке и барыш подсчитывает. В общем, – говорил отец, – мы с ним тогда в кровь разругались. И почти сразу из тех мест уехали, подались на Оку, в Муром».
Здесь, – закончила Электра, – и конец сказки”.
К тому времени первый роман Жестовского, который четверть века спустя мы с Кожняком как оглашенные искали целый год, считали, что он и станет гвоздем трехтомника, упоминался уже неоднократно, но, так сказать, плотно, не мимоходом, Электра первый раз заговорила о “Царстве Агамемнона” только на исходе следующего, восемьдесят третьего года. Если быть совсем точным, разговор состоялся 27 ноября.
Начала она со следующего: “Я, Глеб, если что об «Агамемноне» и знаю, то понаслышке. Одни вещи при мне говорились, другое рассказывал Телегин, после того как в пятьдесят первом году съездил в Москву. Он там виделся со многими старыми сослуживцами, выпивал с ними, разговаривал о житье-бытье. Среди его дружбанов был и следователь из бригады, которая вела дело Жестовского. Сам он отца не допрашивал, но готовил обвинительное заключение на трех человек, которые кто частью, кто целиком «Агамемнона» читали. Так что некоторые обстоятельства Телегин знал из первых рук.
Впрочем, со мной он на эту тему беседовал неохотно, да и я лишних вопросов не задавала. Чересчур всё было страшно. Тем не менее, если собрать то, что мне известно об отцовской рукописи, картинка кое– как сложится. Первое, что надо сказать, – «Агамемнон» есть роман об убийстве, но на равных и роман-раскаянье, потому что в гибели человека, о котором идет речь, отец сыграл не последнюю роль. Но главное, ради чего была предпринята работа, – слабая надежда так или иначе искупить вину.
И одно и другое изложено в романе в высшей степени честно, к самому отцу безжалостно. Однако, повторяю, цель повествования не просто раскаянье. Вернуть отнятую жизнь отец не может, нам это не дано, но вернуть доброе имя, спасти от забвения память о том, кто ушел, – в нашей власти. И вот отец пишет оправдание убитого им, свидетельствует в его пользу и перед Богом, и перед людьми, и перед историей.
Начинается «Агамемнон» попыткой понять своего героя, кончается же его полной реабилитацией. Второе, мимо чего не пройдешь: история, которая легла в основу отцовского романа, строго документальна. Это рукопись, которая была написана во Франции в середине тридцатых годов, и ее автор весьма известный человек, бывший член ЦК РСДРП Гавриил Мясников. И то и то очень важно. Потому что автор французской рукописи и есть главный персонаж отцовского романа. Причем отец убежден – Телегин говорил мне, что следствие сразу обратило на это внимание: раз цель благая – простить и обелить, у него есть карт-бланш, право на любой произвол, лишь бы был результат.
Соответственно он обращается и с фактами. Передержек бездна, чекисты замучились их искать. Кроме того, если отцу кажется, что для романной логики последнее необходимо, он не считается ни с чем. Связывает своего героя с самыми разными людьми и помещает в совсем новые для него декорации, в итоге то, что в первоисточнике в лучшем случае намечено – неважно, о чем речь: о сюжетных линиях или о конкретных обстоятельствах, – в романе решительно и невзирая ни на что достраивается до целого. Но то́ ли это целое, о котором думал автор рукописи, сказать трудно.
В общем, – продолжала Галина Николаевна, – как говорил мне Телегин, в отцовской версии многие действительно бывшие события узнать трудно. Они или исчезли, или буквально утоплены в море уже отцовских комментариев и предположений. Но роман пока оставим, потому что главное, что с ним связано, произошло не на его страницах. История, которую отец рассказал, оставляла мало надежды, но в жизни этой надежды и вовсе не оказалось. Меньше чем через год, как «Агамемнон» был окончен, рукопись попала на Лубянку. Там роман – возможно, и справедливо – расценили как антисоветский, откровенно контрреволюционный. Это цитата из обвинительного заключения.
Дальше все, кто был знаком с рукописью – отец по настоянию матери с марта по середину июля собирал на Протопоповском друзей, читал им главу за главой, – были признаны участниками контрреволюционной организации. Общим счетом по делу «Агамемнона» арестовали восемьдесят два человека. Двадцать один из них получили большие сроки: от десяти до двадцати пяти лет, и то они отделались лагерем, потому что смертная казнь была тогда отменена. Кассации были, но помилования никто не получил. Сколько дожили до пятьдесят шестого года, я не знаю. Впрочем, и кто дожил, через одного вернулись инвалидами.
Хотя без меня первого романа отца никогда бы не было, – продолжала Электра, – я его называю «маминым». И не потому, что не хочу разделять вину. Просто без мамы он бы не был написан. Конечно, именно я сосватала отцу мясниковскую рукопись, но роман, в чем ни возьми, далеко ее превзошел, а здесь воспреемницей, повивальной бабкой была только мать.
Я уже вам объясняла, – продолжала Галина Николаевна, – что у отца был ужасный почерк, его никто не понимал, даже он сам – очень и очень плохо. А править, практически переписывать текст, отец был готов до бесконечности. И вот он пишет страницу или две, дальше испишет все поля и всё свободное пространство между строчками, когда начнет путаться, куда какой кусок должен идти, разметит стрелками, номерами, но потом и это перестает работать. Наконец он смиряется, отдает страницы матери.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?