Текст книги "Капля росы"
Автор книги: Владимир Солоухин
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Но сейчас остановятся, застынут формы и так и останутся ножом так ножом, а подковой так подковой. И появится на земле новая вещь, которой несколько минут назад не существовало, а была она лишь в голове, лишь в замыслах у Никиты Васильевича.
Железа не хватало в сельской кузнице, и Никита Васильевич, не долго думая, начал снимать с церковной ограды узорчатые решетки, сделанные из отменного квадратного железа. Мало ли подков можно выковать из одной только церковной решетки, а их было множество вокруг всей церковной ограды. С утра до вечера весело перезванивались молотки в кузнице.
Запах окалины, металлического дыма, жженого копыта, когда куют лошадь и приставляют к копыту железную подкову, так что копыто шипит и дымится, запах жженого дерева, когда обтягивают горячей шиной обод тележного колеса, сама работа Никиты Васильевича, его шутки и даже неизбежная матерщина, чрезвычайно виртуозная и замысловатая, – все это нравилось нам, мальчишкам.
Никита Васильевич был страстный рыболов и поэт. Однажды он прочитал нам сочиненное им стихотворение, не записанное им, конечно, на бумагу, а так, сложившееся в голове. Я запомнил одно только четверостишие этого стихотворения. Вот оно:
Как-то в кузнице своей
Вешнею порою
Я ковал железный плуг
Мощною рукою.
О чем шла речь дальше, я теперь не знаю. Сохранилась в памяти и одна частушка, сочиненная Никитой Васильевичем про колхозного конюха Ивана Грыбова, нет-нет да и прихватывающего своим курам горстку овса с конного двора:
Как у конюха Ивана
Овес выпал из кармана.
Вплоть от конного двора
Вся усыпана гора.
Никита Васильевич был не только кузнец, но и на все руки мастер. Сделать из листа железа добротное ведро, или бидон, или хлебную плошку, или водосточную трубу (однажды он сделал себе железные калоши на валенки и шумно ходил в них и весной и осенью), покрыть железом крышу, сделать кадушку, сплести сеть, стачать сапоги, подшить валенки, вылудить и запаять самовар, вставить стекла – все это могли умные руки Никиты Васильевича. Теперь Никите Васильевичу семьдесят пять лет. Он уже не работает в кузнице, а получает от государства пенсию – двести семьдесят рублей, что по деревне совсем немало.
Никита Васильевич страдает тяжелой, почти не поддающейся лечению болезнью – алкоголизмом, страдает давно и сам про себя говорит так:
– Винища этого я выдул за свою жизнь омут, покарай меня бог, омут, то есть выдул я его не знаю сколько, и вообразить себе невозможно!
Будучи помоложе, крепко напивался наш кузнец, правда, ни разу не буйствовал, не дрался, хотя крепость руки была такая, что «даже если ударю по щеке, то все равно и из щеки брызнет кровь, покарай меня бог».
Я вспоминаю один курьезный случай, происшедший с Никитой Васильевичем. Дело было в престольный праздник, значит, много гостей сидело у Кузовых за праздничным столом. Хозяин постепенно сползал, сползал под стол и оказался под лавкой. Подвыпившие гости не заметили исчезновения хозяина и вскоре забыли о нем. Через некоторое время, придя в себя, Никита стал шарить вокруг руками: над ним – доска и под ним – доска, сбоку доска (стол деревенский с тумбочкой) и с другого боку – тоже, в общем-то, стенка. Чего тут думать, в гробу оказался кузнец. Гости уж разошлись, и в избе стояла тишина. Вдруг из-под лавки раздался неуверенный, но достаточно громкий крик:
– Караул!
– Лежи, лежи, черт пьяный, налил глаза-то! – закричала на мужа тетя Дарья.
– О, Даша! И ты, значит, со мной, ну ладно, ну хорошо!
И, не разуверясь в том, что лежит в гробу, но зато убедившись, что вместе со своей Дашей, кузнец уснул снова, на этот раз до полного отрезвления.
С годами, с приходом старости, кузнец стал бояться вина, научился месяцами не брать в рот и капли зелья, но болезнь есть болезнь, и иногда по селу пронесется скорбный слух: «Никита Васильевич опять разрешил». Говорят это женщины с искренним соболезнованием и жалостью к старику. Все прячут тогда от него водку, не дают ему ни под каким предлогом, а он целыми днями ходит из дома в дом, выпрашивая:
– Ну хоть капельку, ну хоть ради Христа, ну хоть маненечко, ну хоть вот сэстолько…
Прохворав недели две, возвращается на стезю и с омерзением и с бранью вспоминает дни только что пережитого кошмара:
– Позор, стыд, хуже нищего был!
Тотчас идет кузнец по всем домам, отдавая кому что задолжал, а главное, наказывая строго-настрого, особенно продавщице Лиде Жиряковой:
– Слышь-ка, ты мне, когда я опять разрешу, ни под каким видом не давай. На колени буду становиться, а ты не давай. Рубаху стану снимать, а ты не давай. Плакать начну, а ты не давай! Это я тебе тверезый, в памяти говорю.
Вот я гляжу на него и думаю: работал ты всю жизнь самую тяжелую работу, ел ты всю жизнь не самую богатую, не самую питательную еду, выпил ты за жизнь омут винища, и все же тебе теперь семьдесят пять лет, и ты еще бодр и можешь еще даже и работать. Сколько же здоровья было отпущено тебе природой, на сколько же лет было рассчитано твое сердце, если бы не травить, не изнурять, не убивать его одним из сильнейших и коварнейших ядов!
Редко бывает, чтобы жена в крестьянской семье сдала и оплошала раньше мужа, если, конечно, не какая-нибудь болезнь или беда. Но вот тетя Даша оплошала скорее. Она лежит неподвижно уже скоро год, не может разговаривать. Просит-просит чего-нибудь, а сказать не может. Прислушиваются, стараются, хотят ведь дать ей то, что она просит, да так и отступятся. А тетя Даша заплачет в бессилии и тоске. Вот если бы умела писать, то могла бы написать на бумажке, да иное было время, не выучила Дарья Кузова ни одной буквы. Посмеивалась, бывало: «Я и без грамоты семьдесят лет прожила, мимо рта куска не проносила». Да, вот когда понадобилась грамота.
Никита Васильевич не может отойти от тети Даши больше чем на полчаса (оправить ее надо, скучно ей одной, все плачет), так что, уходя на рыбалку, я не попадаюсь на глаза соседу, чтобы не растравлять его. На закате мы с ним сидим на лавочке перед домом, и он жалуется, как хочется ему на реку, хоть на часик посидеть с удочками. Потом мы помолчим, а потом он нет-нет да и скажет:
– Слышь-ка, Володя, я тебя по-соседски прошу, ты уж вставь меня в какую-нибудь книжку, хоть маненечко. Так, мол, и так, ковал железо…
* * *
…Четвертый дом наш. Но он теперь совершенно пуст, ибо отец мой помер вот уже скоро будет три года, мать переехала жить ко мне в Москву и приезжает в Олепино лишь на летние месяцы. А все мои братья и сестры кто где, в разных городах. Нас было десять человек, старшему, Константину, теперь за шестьдесят, а мне, младшему, стукнуло тридцать пять лет. А самый лучший брат наш, Виктор, будучи летчиком, разбился в марте 1954 года.
Что касается Николая, то был в его жизни период, о котором стоит рассказать особо.
Изобретатель радио Попов находился в более трудном положении, чем сегодняшние радиолюбители. Когда он впервые воткнул антенну в атмосферу земли, атмосфера была, увы, пуста. Ни одна радиоволна не носилась в ней, ловко огибая земную поверхность, принимать было нечего и некого: он был один, он был первый.
Теперь другое дело. Теперь вокруг земного шара, взмывая из разных мест, в разных направлениях, перепутываясь, задевая друг друга, подчас мешая друг другу, со страшной скоростью и днем и ночью носятся радиоволны. Симфоническая музыка, скрипка, джазы, хор Пятницкого и церковный хор, последние известия и стихи Пушкина, интервью с кинозвездой и сигналы бедствия, не поспевающий сам за собой Синявский и торжественный Левитан, английская, итальянская, болгарская, китайская, польская, албанская, испанская, французская, индийская, украинская и всякая сущая на земле речь – все это носится вокруг, обгоняя друг друга, так что в любом месте земного шара в кажущееся безмолвие пустыни, тундры, океана, стоит только сунуть хотя бы невысокую антенну, как тотчас все, что носится в атмосфере, хлынет по ней вниз, дождавшись наконец случая, – только успевай выбирать, что именно тебе хочется послушать.
В 1929 году, ровно тридцать лет назад, вдоль нашего села проехала подвода, груженная большим неуклюжим сундуком и стоящими вокруг него ящиками. Рядом с подводой шел, держа в руке фуражку, невысокий человек, одетый по-городскому. Любопытство тотчас было возбуждено, и в то время как подвода подъехала к сельсовету, все село было тут как тут. На глазах у людей сундук и ящики стали носить в помещение.
– Тяжелые, видать, ящики-то, – рассуждали зрители. – Никак, звери в них, зверинец приехал?
– Это для чего же зверей в сельсовет волочить, вот уж истинно никакого соображения!
Между тем ящики все были расставлены в переднем углу сельсоветского помещения, в которое к этому времени набилось полно народу. Как сейчас, помню, что мне удалось пронырнуть между взрослыми, и я очутился в непосредственной, жутковатой даже близости от всего происходящего. Человек откинул боковую стенку у сундука, и все ахнули, увидев там продолговатые золотистые предметы, установленные плотными рядами. У каждого предмета наверху острый штычок, а вокруг – проволока, проволока, проволока.
Повозившись с разными проводами, протянув эти провода от ящика к сундуку, а также и на улицу через открытое окошко, хозяин всего этого необыкновенного и непонятного откинул другую стенку сундука, и там оказались разные круглые рукоятки, которые он и стал поворачивать то в правую, то в левую сторону.
Значит, и тридцать лет назад порядочно летало радиоволн, в том числе и над селом Олепином, ибо в избу к изумленным и потрясенным слушателям тотчас слетели с неба звуки музыки. Потом мужской голос громко заговорил, потом запели бабы, потом затрещало, а вслед за треском затараторило не по-нашему.
Между делом приезжий объяснил собравшимся, что это и есть радио, о котором, вероятно, все слышали.
Многие действительно слышали про радио и, хотя дивились и даже отпрядывали назад, если вдруг слишком громкие звуки вырывались из сундука, но все же радио так и принимали за радио, то есть непонятное за непонятное.
Других смущали размеры сундука, и поэтому иная старушка, придя домой, кропотала про себя: «Как же так, прямо по воздуху и передается, держи карман шире. А бог? Насажают в сундук мужиков да обманывают народ, антихристы несчастные!»
Вечером в сельсовете приезжий развесил на стене простыню, велел мальчишкам крутить ручку в некой машине и привернул огонь в лампе-молнии. О, эти первые немые кино в деревне под неровное жужжание динамо-машины, эти крупные буквы на экране, задерживаемые подолгу и читаемые вслух хором, сразу пятью или шестью грамотеями, с одинаковой, безразличной интонацией, что бы там ни было написано! Я сейчас не могу вспомнить, как переживали олепинские жители самый первый увиденный ими фильм, как не вспомню, о чем был этот фильм. Помню лишь всеобщий хохот, когда появилась на простыне маленькая беленькая собачонка.
На другой день сундук и ящик были снова погружены на подводу. Блуждающая «культурная точка» – точечка яркого света – пошла блуждать дальше в просторах русских равнин.
Итак, это был первый случай. В том же году, осенью, радио в нашем селе получило неожиданное и своеобразное развитие.
Личность в конечном счете не может ни ускорить, ни замедлить течения истории, так что радиолюбительская деятельность моего брата Николая, например, о которой сейчас будет рассказано, не приблизила к Олепину эпохи современных радиоприемников и телевизоров: они не могли появиться раньше, чем появились, – но несомненно, что в свое время помянутый брат Николай сыграл в деле радиофикации села и его окрестностей огромную роль.
Ему тогда было, по всей вероятности, пятнадцать или шестнадцать лет, потому что он успел уж окончить семь классов. В школе он учился во Владимире под присмотром старшей сестры, там и стал ходить по вечерам в кружок радиолюбителей. После седьмого класса у него получился перерыв в учебе. Впереди вырисовывалась длинная деревенская дождливая осень, а за ней еще более длинная зима. На эти осень и зиму и падает начало его бурной радиодеятельности.
Тотчас весь дом наш наполнился запахом и даже дымом от испаряющегося или сгорающего (бог его знает!) нашатыря, соляной кислоты, олова, меди, цинка, жженого карболита или эбонита. Тисочки разных размеров были привинчены к столу. Напильники, плоскогубцы, проволока – от тончайших медных волосков до толстой, свитой из множества более тонких проволок, – фарфоровые ролики и фарфоровые трубочки, красивые крупные кристаллы медного купороса, разные металлические пластинки, шурупы, изоляционные ленты, парафин, морилка, политура, лаки, черная эмаль, заклепки и, наконец, множество готовых деталей, назначения которых я понять не умел, – все это заполняло наш дом, не валяясь, однако, в беспорядке где попало: брат рос образцом аккуратности и последовательности в действиях.
Как раз в это время на Черкутинском кладбище стали исчезать один за другим превосходные цинковые кресты; цинк был поставлен на них первосортный, без примесей (старики не заботились об экономии цветных металлов), то есть точно такой цинк, который нужен был брату.
Я по молодости мог только созерцать священнодействия брата, мешая ему, увертываясь из-под горячего паяльника, разогреваемого в обыкновенном утюге. Единственно, в чем я еще кое-как помогал Николаю, это в производстве стаканов из пустых бутылок. Бутылку опоясывали мы туго-натуго шпагатом, намоченным в керосине, а потом шпагат зажигали. Дав погореть ему как следует, то есть дав нагреться опоясанному месту, бутылку совали в холодную воду, раздавался треск, и бутылка оказывалась перерезанной пополам. Стакан с ровными краями готов.
К одному проводу припаивали цинковую пластинку, полученную из черкутинского креста, к другому – свинцовую ленту, скрученную спиралью, и то и другое опускали в стакан из бутылки, наливали туда какой-то чертовщины, и таким образом получались электрические батареи – питание всевозможных радиоагрегатов. Помню, что батарей было множество, различных как по величине стаканов; так и по количеству их, стоящих рядами там и сям.
Нравилось мне также глядеть, как «травится» соляная кислота. В баночку из-под гуталина, полную соляной кислоты, кидал я цинковую пластинку, которая тотчас покрывалась пузырьками. Пузырьков с каждым мгновением становилось больше, они начинали мельтешить, подниматься, и все закипало, как на огне, и кипело до тех пор, пока от цинка ничего не оставалось. Такая травленая кислота годилась для паяния.
Двойные рамы окна были просверлены в двух местах, в образовавшиеся отверстия вставлены фарфоровые трубки. Сквозь трубки брат вывел на улицу два провода: я уж знал, что это антенна и земля.
Большой железный шкворень от старой телеги пришлось, очистив как следует от ржавчины и колесной мази, закопать глубоко в землю. Он и сейчас, наверно, там, хотя никаких проводов от него в избу уж не тянется, да и само место теперь можно вспомнить лишь приблизительно.
На крыше дома, возле трубы, Николаю удалось поставить высокую мачту на шести растяжках, и дом наш стал походить на корабль, отправляющийся в плавание. Антенну каким-то образом ухитрился брат натянуть между этой мачтой и звонницей колокольни, подняв проволоку выше лип, растущих вокруг церкви.
С антенной бывало у него много хлопот. В иные зимние дни она так густо обрастала инеем, становилась такой тяжелой, что не выдерживала тяжести и лопалась.
Когда антенна и земля были готовы, в доме начались еще большие чудеса: во всякое время у нас в доме говорило радио. Сначала его можно было слушать только в наушники, потом Николай соорудил черную тарелку из жесткой бумаги, и вот из тарелки тоже начался разговор. Но как скоро я добрался до винтиков в середине этой тарелки, то она и перестала разговаривать. Пришлось там что-то припаивать снова.
По вечерам Николай долго не ложился спать, и, когда мать говорила ему, что пора бы, он отмахивался нетерпеливо:
– Подожди, скоро будет заграница.
Это таинственное слово соблазняло меня, и я, засыпая на стуле, сидел дожидался, когда будет заграница. Наконец лицо у брата просветлялось, он замирал, как будто услышал что-нибудь необычное. А в наушниках в это время тихонечко, да и то с потрескиванием, играла музыка. Я в том возрасте не любил одной только музыки без пения и ложился спать разочарованным: подумаешь, невидаль твоя заграница, очень уж она скучная. Интереснее, когда играют на пиле.
Но иногда (видимо, я становился постарше) волнение брата передавалось и мне, мое детское воображение начинало смутно, но самостоятельно работать, и возникало сладкое ощущение некоего иного мира, с иными людьми и иной жизнью, отделенного страшным расстоянием от маленького села Олепино, затерявшегося в глубоких ночных сугробах.
Постоянное совершенствование приемников было только одной стороной деятельности брата. Он ловко смастерил передаточный ключ, и азбука Морзе сделалась главным в жизни. Я тогда знал ее всю наизусть и мог выстукивать на ключе, хотя теперь, к сожалению и стыду, не знаю ни одного знака.
Из нашего дома в школу, где квартировал учитель Федор Петрович Орлов, брат провел сначала телефон, и они с учителем во всякое время разговаривали друг с другом. Аппаратов у них, конечно, не было, а были самодельные микрофоны.
Впоследствии Николай снял проволоку и наладил с Федором Петровичем радиосвязь.
Деятельность в пределах одного дома не могла удовлетворить неугомонного характера, тогда-то и началась радиофикация села, которая продолжалась несколько лет, даже и в то время, когда Николай стал учиться в Академии связи имени Подбельского в Москве.
О, эти детекторы, эти кристаллы то с темными, то со светлыми блестками и точечками, по которым надо терпеливо шарить кончиком тонкой, чуткой пружинки, нащупывая наиболее удачную «точку»! Кристаллик рос и расширялся, он становился огромным, как земля, а черные и светлые точки на нем были как земные города и земные страны.
Сейчас невозможно вспомнить, в каком доме поставил Николай первый детекторный приемник, но пример оказался заразительным, и вскоре село стало похоже на полярную зимовку – обычно рисуют их со множеством радиомачт. Первое время, когда сбивалась настройка, бежали к Николаю, чтобы он пошарил по кристаллику, и я в этом деле был его первый заместитель. Но вскоре олепинцы сами научились тяжелыми крестьянскими руками своими, заскорузлыми от жары и мороза, обращаться с хрупкой стеклянной трубочкой детектора. Помню также, что в случае если детектор оказывался без стекла, то крестьяне накрывали его обыкновенной стопкой для водки, чтобы защитить таким образом от пыли.
Приемники Николай делал и собирал сам, а деньги брал только те, что пошли на разные детали и, главное, на антенну, которую он умел где-то покупать.
Слава о Николае распространилась по окрестностям. Длинные шесты радиомачт стали подниматься на Броду, в Курьянихе, в Прокошихе, в Борисове и в других деревнях.
Я уж упоминал, что брат со временем был принят в Академию связи имени Подбельского. Но заказы и требования на установку радио продолжали поступать. Живя в Москве, но не имея характера отказать землякам, Николай заставил меня, подросшего к этому времени, собирать приемники из присылаемых им готовых частей и устанавливать радио в крестьянских избах.
Я вспоминаю два случая из моей «радиопрактики» того времени. В позднейшие времена я к ней никогда не возвращался.
Поставил я радио в Борисове, все сделал как следует, как учил меня брат, подключил приемничек, а он не говорит. Туда-сюда, открыл ящик, проверил все контакты, не отпаялось ли чего, раскопал в подполье заземление и закопал его снова – не говорит мое радио. Провозился более двух часов. Хозяева начали посматривать на меня подозрительно.
– Наверно, сейчас у всех станций перерыв, – стал я наконец убеждать или, проще сказать, обманывать добрых людей. – А вот вечером кончится перерыв, оно и заговорит.
Был ли тут обман? Наполовину был. Потому что я наполовину сам верил в эту версию: ну все, до мелочей, в порядке, а приемник не работает. Почему такое? С другой стороны, я знал, что ежели бы он работал, а молчали бы все станции, то слышался бы характерный треск при дотрагивании кристаллика, то есть при настройке.
– Так-то так! – твердо ответила хозяйка. – А ты уж, соколик, до вечера подожди. Вот заговорят эти твои станции, и пойдешь домой, я тебя и чаем напою.
Поняв, что сбежать не удастся, стал я проверять все снова, начиная с антенны и кончая землей. Разобрал наушники, отделил даже концы их шнура от вилки – колдовство, да и только. Наконец, тщательно щупая каждый сантиметр провода от приемника к переключателю, я заметил, что натянутый провод в одном месте как-то жидок и мягок. Обрезал, а там под обмоткой перервалась медная проволока. То есть большей радости я впоследствии не испытывал даже от написания поэм.
– Вот так-то, теперь очень ладно, – сказала добрая женщина. – И станции, вишь, заработали.
Я покраснел от стыда за минуту малодушия и, поскорее распрощавшись, бегом побежал в свое село. Бегать бегом тогда было для меня в порядке вещей: я был мальчишкой.
Вторая «авария» носила другой характер и произошла уж не в Борисове, а в Николютине.
Провозившись целый день с установкой мачт (хозяин дома активно помогал мне в этом), настроив приемник, я собрал плоскогубцы, остатки проволоки, оставшиеся ролики и все, что у меня было, и отправился было домой. Но хозяин дома, Николай Федорович Ломагин, остановил меня.
– Ты что же, та-шкать (то есть так сказать), работал, та-шкать, работал, а теперь уходить. Так не годится, та-шкать, надо спрыснуть, или, та-шкать, обмыть.
С этим словом он достал из погреба ледяную (сразу запотели стенки) водку, а также соленых грибов и еще какой-то там снеди. Конечно, налил он мне обыкновенную деревенскую мерку, то есть чайный стакан. Я до этого не пил еще водки, и страх, как всегда бывает в случаях «первого раза», боролся с любопытством, и любопытство, как всегда получается, победило страх. К тому же не хотелось ударить в грязь лицом: что же, радио поставить сумел, а выпить не в состоянии!
– Ты, та-шкать, закусывай грибами или вот, та-шкать, картошкой, не стесняйся и будь как дома.
Но я уж смутно слышал долетающий издалека голос Николая Федоровича. Кожа на щеках и скулах странно натянулась, ледяной огонь моментально разлился и в ноги и в голову. Руки и все тело налились необычайной силой, мне казалось, если я возьмусь одной рукой за угол дома, то и приподниму его без всякого труда.
– Это что, – плел между тем мой язык, – радио провести нам пустяки. У меня, если я захочу… солоница и та заговорит, во!
– Ты, та-шкать, молодец, но ты закусывай, грибы вот ешь, картошку.
Между тем наступил вечер, и в небо вышла полная, в соку и силе, луна. Дорога от Николютина до нас, вернее, не дорога, а тропинка, пролегает по крутым, глубоким оврагам, кручам, буграм, да еще два лесочка попадаются на пути. Не умею рассказать всей дороги, но помню, что луна почему-то оказывалась то совсем справа, то совсем слева, то вверху, над головой, а то уж вроде бы и внизу, под ногами. Утром выявилось еще одно противоречие: мне казалось, что я шел по самой ровной дороге, какая только может быть, и даже не шел, а в некотором роде летел на крыльях, минуя все неровности земли, а одежонка моя говорила о том, что я как раз довольно часто с этой земной поверхностью соприкасался. Никогда я уж не чувствовал себя таким сильным, таким могущим все на свете, таким единственным в целом мире. В то же время я, наверно, никогда потом не выглядел таким беспомощным и смешным, если бы поглядеть на меня со стороны.
В Олепине было гулянье, и я пошел туда, но моя старшая сестра увидела меня и, зная, где я был, и сразу все поняв, уложила спать, и никто, кроме нее, не узнал, каков я был вечером.
Но я отвлекся от темы. Радиоприемники, установленные Николаем, существовали во всех деревнях довольно долго, пока после войны их не вытеснили батарейные ламповые приемники «Родина», которые (не скажу про другие деревни) в нашем селе стоят почти в каждом доме.
Но жизнь продолжает свое движение. Батарейные приемники, просуществовавшие более короткое время, скоро тоже уйдут из деревенских домов, уступив место обыкновенным приемникам, действующим от обыкновенного электричества.
Казалось невероятным: как это вместо керосиновых ламп, зажигаемых как можно позднее и гасимых как можно раньше, как это вместо красноватых, проступающих из летней или зимней ночи окон вдруг появятся ярко-белые полосы света на сугробах ли, на зеленой ли траве.
По полям сначала вразвалочку (пока не укрепили в земле как следует) пошли столбы, выравниваясь там и сям в стройные линии. Подойдя к какому-нибудь дому, столб запускал в избу щупальца из медной проволоки, которые ветвились в избе, сбегая по бревенчатым стенам к черным розеткам или свисая с потолка и оканчиваясь крупной прозрачной каплей электрической лампочки.
Сначала сказали, что свет подключат к июню, но срок этот несколько раз откладывался. Электромонтеры целое лето лазали по столбам, обув ноги в железные кошки, и ходили по полям и дорогам с мотками проволоки через плечо.
Мне ничего не стоило бы сочинить, как все село собралось на митинг, и какие речи там произносились, и какой это был праздник, но дело было так, что линию подключили в два часа, в темную августовскую ночь. Помнится, я проснулся оттого, что сделалось как-то беспокойно во сне, как если бы в мире что-то случилось. Уличный фонарь, установленный близ нашего дома (три фонаря установили в селе), наполнил комнату светом, при котором, если подойти к окну, можно бы прочитать газету. Я посмотрел в окно вдоль села: в двух домах ярко светились окна, другие были темны. Ни шума голосов, обсуждавших событие, ни песен и плясок по этому поводу – ничего не было слышно.
На другой день, или, вернее, вечер, загорелись все до одного окна. То ли оттого, что августовский вечер был особенно темен, то ли как бы еще в невольном сравнении с позавчерашними лампами ослепительным казался этот свет.
Один из трех столбов с уличным фонарем поставили около магазина. Он возвышается над низким, толстым столбиком со стеклянным фонарем, какие показывают в кино около булочных времен Антона Павловича Чехова. В причудливом фонаре, наверное, и до сих пор стоит семилинейная керосиновая лампа, которую так и не убрали отсюда, про которую просто-напросто вовсе забыли на другой же день.
Я считаю знаменательным как раз то, что, хотя не было митинга и всеобщего праздника, каждый олепинский житель хоть один раз, а произнес в течение дня: «Ну, дожили, дождались и мы!.. Ведь что делается, что делается!»
В остальном электричество принято как должное, как то, чему давно бы пора. Сейчас все присматриваются друг к другу – кто первый поедет в город за телевизором: надо же проверить на соседе, как он, будет ли чего-нибудь показывать.
Итак, за тридцать лет пройден путь от неуклюжего сундука, возимого на лошади по деревням и селам, до собственных телевизоров в домах, которые не удивляют, не пугают, не потрясают жителей деревни, а являются обыкновенными, как диван, никелированная кровать или шифоньер, и все дело состоит в том, чтобы поехать во Владимир и привезти его.
Трогательно-смешным показался бы сейчас наш Николай с его детекторными приемниками, но воздадим ему должное: в течение десятилетий жители Олепина не дыша водили по кристалликам хрупкими пружинками и, надев наушники, слушали хор Пятницкого и все остальное, что говорила, играла и пела для них Москва.
* * *
…Александр Николаевич Солоухин[3]3
В нашем селе половина народу – Солоухины. Семьи Солоухиных теперь не знают родства между собой, но несомненно, что все они произошли от одного корня. Старики говорят, что было три брата Солоухиных. Они расселились: один – на Броду, другой – в Олепине, третий – в Шунове. И действительно, только в этих трех деревнях встречается эта фамилия, и если найдешь где-нибудь в Москве или Ленинграде однофамильца, то окажется, что он выходец из наших мест.
У профессора Александра Александровича Реформатского, будучи слушателем его лекций, я пытался выяснить этимологию нашей фамилии, сообщив ему, что есть к тому же во Владимирской области маленькая речка Солоуха и что если фамилия еще и могла произойти от какого-нибудь там соленого уха, то какая связь между соленым ухом и рекой? Профессор Реформатский одним ударом разрубил этот гордиев узел, сказав, что река некогда называлась Соловуха – от обилия водящихся на ней соловьев, но что потом согласная буква, стиснутая двумя гласными, ассимилировалась до полного выпадения. В дальнейшем в этой книге, если не будет указываться фамилия человека, надо иметь в виду, что он Солоухин.
[Закрыть]. В колхозе не работает: пенсионер. Долгие годы состоял председателем сельсовета то у нас, в Олепине, то в соседнем селе Черкутине. Жена его, Анна Кузьминична, в колхозе тоже не работает. Она уборщица в школе и, кроме того, готовит харчи для комбайнеров, трактористов, электротехников. Дочь Юля вышла замуж в Курьяниху; дочь Нина живет под Москвой, в Лианозове, и работает, кажется, трамвайным кондуктором; ее пятилетняя дочка Тамара Горохова живет с бабушкой и дедушкой, совсем отвыкла от города и говорит по-владимирски – на «о».
Анна Кузьминична, хозяйка дома, – лишь осколок от большой семьи, населявшей некогда этот дом: родители, Кузьма Ефимович и тетя Марья, померли, дочери их, то есть сестры Анны Кузьминичны, повыходили замуж в окрестные деревни, брат Костя живет во Владимире и работает фрезеровщиком. Про этого Костю я немного рассказывал в главе о нашей реке Ворще, а именно как он заставлял меня удить рыбу на кусочек сосновой свечки.
Не знаю, какой бы из него вышел колхозник, если бы он остался жить в деревне, но фрезеровщик Костя первоклассный. Перед самой войной весь Владимир говорил о нем, потому что однажды он взял и выработал за смену шестьдесят восемь норм, то есть выполнил план на шесть тысяч восемьсот процентов. Эта цифра запомнилась мне из газеты «Призыв»: была напечатана крупным шрифтом на первой странице, рядом с портретом Кости.
Итак, он заработал за день тысячу рублей, а я жил тогда на восемьдесят рублей в месяц. Каждый день на базаре я покупал на рубль жирной свинины (сто граммов) и варил с этой свининой вермишель. Сухой клюквенный кисель, разводимый в кипятке, дополнял мой рацион. Иногда я позволял себе на пятьдесят две копейки халвы, вкуснее которой совершенно ничего не было во всем мире.
Однажды на улице встретились мы с Костей, и по виду моему, по моим, может быть, глазам он понял, что я голоден.
– Я как раз иду в ресторан, пойдем со мной, – пригласил меня Костя.
Владимирский ресторан, ныне называемый «Клязьма», именовался в то время иначе, а именно «Прогресс».
Уже медведь, ощеривший желтые клыки и держащий в лапах шарообразный абажур из белого стекла, заставил меня попятиться назад, и я, вероятно, вовсе убежал бы из ресторана, если бы Костя не потянул меня за руку. С опаской прошел я мимо чучела на широкую лестницу, и тотчас меня начали отражать зеркала.
Множество рюмок и бокалов на столах, застланных белыми скатертями, а также огромные картины на стенах, а также золотистые шторы на окнах – все это совершенно подавило меня, одетого в простенькие штаны, рубашку с засученными рукавами и обутого в синие прорезиненные тапочки. Мне сразу стали вспоминаться вычитанные из книжек аристократические ужины и банкеты; но вот фантастический, неведомый доселе мир роскоши приблизился ко мне и окружил меня.
Зеркала умножали количество огней, вдруг заиграла музыка, и все слилось в сплошной блеск, так что Костя вполне мог наслаждаться произведенным эффектом, которого он, видимо, и добивался.
Тут он подал мне карточку с наименованием блюд и сказал, чтобы я выбирал что только пожелаю. Глаза мои не столько задерживались на названиях блюд, сколько на столбцах цифр, обозначающих цены, и ужас окончательно объял мою юную, неискушенную душу: ведь там были блюда, за которые надо было платить по пять и по шесть рублей![4]4
Все цифры в старом масштабе цен.
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.