Электронная библиотека » Владимир Тендряков » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 10 июля 2020, 11:40


Автор книги: Владимир Тендряков


Жанр: Педагогика, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Паренёк-татарин привалился спиной к побеленной стене, опустил лицо к полу, стал разглядывать свои новые апельсинового цвета полуботинки.

Мне стало не по себе. Горька победа, когда она достаётся как подачка.

9

Нас было много, новоиспечённых студентов с разных факультетов: будущие режиссёры, будущие операторы, будущие актёры и художники. Будущие! В этом слове вся великая радость.

Без будущего вообще нет радости. Чего ни коснись: счастливая любовь, удача в работе, творческая находка – всё, всё связано с одной надеждой, что именно это событие обещает лучшие дни впереди. А уж в этот день мы в своём будущем сомневаться не могли!

Сначала мы ворвались в один из ресторанов. Сдвинули на середину свободные столики, плотно обсели их, заказали грошовую закуску, скудную выпивку, наделали много шуму, спели хором не одну студенческую песню, в том числе:

 
Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать Земли вращенье…
 

Поднимали тосты, говорили речи, которые звучали как клятвы.

Затем, вместо чаевых от всей души по-братски похлопав по плечу пожилого и солидного, словно министр, официанта, покинули ресторан…

Над Москвой прошёл мимолётный дождь. На маслянисто-мокром асфальте расплывались городские огни. Мы шли, схватившись за руки, и прохожие теснились к обочинам тротуара, уступали нам дорогу. Я шагал вместе со всеми, вместе со всеми кричал, вместе со всеми смеялся, чувствовал себя счастливым вместе со всеми… Хотя нет, мне казалось, что нет мне равных по радости, не может быть на свете человека счастливее, чем я.

Вот она, Москва! Огни, вскинутые в чёрное небо, огни, лежащие на мокром асфальте, огни вправо, огни влево – вот она, сияющая столица, по которой полмесяца тому на-зад пробирался оглушённый, затёртый, робеющий гость из тихого городишка Густой Бор. Теперь он идёт не пугливым чужаком-одиночкой. Плечом в плечо с ним товарищи, их не два, не три, а десятки, все они весёлые, дерзкие, умные – родные ребята. С ними легко и бесстрашно шагать вперёд.

Идёт будущий хозяин жизни. Эй! Оглянитесь на него! Дайте дорогу! Не топчитесь на пути!

Веселье нас не покидало в электричке, пока в набитом вагоне ехали от Ярославского вокзала до Лосиноостровской. Мы шумели и веселились по дороге от станции, нарушая покой спрятавшихся за кусты тёмных дач.

Но, подойдя к общежитию, мы притихли…

Белый особнячок безмолвно глядел на нас чёрными окнами. Внутри – угрюмая тишина. Никто не сидит на ступеньках крылечка, не слышно голосов из распахнутых окон. И мы вспомнили, что здесь, за этими белыми стенами, ещё находятся те, кто не попал в институт. В эту ночь они – люди без будущего. Конечно, пройдёт время, созреют у них новые надежды, появятся новые планы, но сейчас всем нам немного совестно перед ними за свою удачу. Мы трезвеем, тихо прощаемся.

Тот паренёк-татарин тоже где-то здесь. Вряд ли спит: должно быть, слышит наши сдержанные голоса.

Я со Стремянником поднялся в свою комнату. Ни Григорий Зобач, ни долговязый парень, поступавший на сценарный, не подняли с подушек голов. Их тоже не приняли.

А в постели меня охватил страх. Что, если это долгожданное и в то же время неожиданное счастье окажется ненастоящим? Никто не знает, что я из себя представляю, да и я сам за себя не могу поручиться. Сундучок с секретом. Пройдёт месяц испытательного срока, этот сундучок откроется и… окажется пустым. Нет! Если мне не будет хватать ума и сообразительности, я стану до изнеможения усидчивым и заставлю себя быть умным. Если мне господом богом отпущено недостаточно таланта, я каторжной работой увеличу его. Пойду наперекор природе, буду без жалости ломать себя. Ничто не сможет устоять против моего желания. Ничто!

Долго не мог уснуть, долго давал себе страшные клятвы, но где-то в самой глубине души всё же таилось сомнение в своих силах и страх…

10

Не слишком продолжительное время учёбы на художника кино я разделяю в памяти не на дни или месяцы, а на то, когда и какую натуру ставили для живописи.

Сначала поставили натюрморт: гипсовый слепок головы Аполлона, рулон бумаги, стаканчик с кистями и, разумеется, неизменная бархатная драпировка.

Натюрморт сменил старик с багровым носом и бородой несвежего цвета.

Женщина в берете и в пальто с меховой оторочкой.

Потасканного вида девица с крашеными губами, в платье с бирюзовым отливом – мой скромный триумф.

Наконец, снова старик с длинной гривой седых волос, с лошадиной челюстью, с бантом вместо галстука на жилистой шее, по всей вероятности долженствующей изображать отставного художника или музыканта прошлого века.

Наши преподаватели, как я теперь понимаю, сами не были гигантами в области изобразительного искусства. Они не настаивали, чтоб мы вникали во внутреннее содержание, раскрывали характеры. Напротив, с нас требовали: штудируй натуру, выявляй цвет и форму, а что касается характера – дело не ученическое: будете создавать образы с внутренним содержанием, когда постигнете трудное ремесло живописца.

Послушание и добросовестность я считал залогом будущих успехов. И вот я, самый послушный, самый добросовестный из студентов, начал охоту за цветом и формой.

За первую работу – натюрморт с незрячим Аполлоном – я взялся без особых мудрствований. Есть гипсовый Аполлон, есть бордовая драпировка, есть чёрный стаканчик. У меня краски: цинковые белила, красный до черноты краплак, английская красная, кобальт, ультрамарин – все цвета под рукой. Я, как хозяин, с хозяйской расчётливостью обязан выложить их на матово-белый, туго натянутый, как кожа барабана, холст. Только нельзя забывать предыдущих ошибок. Нельзя, чтоб снова получилась «яичница с луком». Не будь наивным, не делай драпировку огненной, а гипсовую голову откровенно белой.

«Яичницы с луком» на этот раз у меня не получилось. Все цвета приобрели какой-то однообразный мутный оттенок, хотя, казалось бы, все правильно: драпировка точно – бордовая, гипс белый с рефлексами, стаканчик глянцевито-чёрный с отблесками.

Заглядывая в работы своих товарищей, я ужасался: даже самые посредственные выглядели по сравнению с моей как новый, только из магазина, пиджак рядом с пиджаком мятым, вылинявшим, заношенным.

У Эммы Барышевой мало того, что на лице Аполлона алый отблеск драпировки (это-то и я заметил, тронул щёку языческого бога краплаком), но с одной стороны гипс отливает зеленоватым, с другой – на щеке целый букет, а в общем всё-таки белая голова. Кажется, больше над этой головой нечего мудрить, но Эмма что-то ищет, пробует один цвет, скоблит, набрасывается на драпировку.

Все только-только начали свою работу, а моя картина была уже кончена: долго ли покрыть краской кусок холста размером меньше квадратного метра?

В чём причина? Где секрет? Но секретов от меня не таили. О них мне говорили преподаватели, походя указывали товарищи. Да и я сам, заглядывая в чужие работы, начинал кое-что понимать.

Я глядел на вещи по трафарету: гипс белый, драпировка бордовая. На самом деле как гипс, так и драпировка хранят в себе множество оттенков. А глаз художника тем и отличается от глаза обычного человека, что видит намного больше. Истина, доступная ребёнку.

Я начал пристально вглядываться и без особого труда заметил на гипсе еле уловимые оттенки зеленоватого, нежно-коричневого, палевого… Что слова – они грубы! Я был просто слеп!

Я пробовал поправить свою работу. Но мои новые мазки на старый, полузасохший слой краски лишь увеличивали грязь. День за днём приходил я в аудиторию, брал палитру и только для виду, для успокоения совести водил кистью, что называется «месил грязь». Я ненавидел свою работу, ждал того дня, когда поставят новую натуру, можно будет взять свежий холст и наброситься на него с новыми знаниями, с новым умением видеть.

Пришёл день, и объявили: завтра будет поставлена другая натура.

Все аккуратно снимали свои непросохшие работы, показывали их друг другу, советовались. Я же сорвал свой холст и сунул поглубже, за большой, тяжёлый шкаф, где хранились гипсовые муляжи, – ни дна тебе, ни покрышки, лежи тут, чтоб никто не узнал, чья рука сотворила это позорище.

Вот долгожданная минута. Передо мной девственно чистый холст, рождающий в душе неясные надежды. Я гляжу на натуру и не могу наглядеться. На одном лишь багровом носу старика сотни переливов: лиловых, синих, светло-лиловых, красных. А щёки! А борода! Борода – целая сокровищница цветов: мутновато-зелёных, жёлтых, рыжеватых, с подпалинкой коричневых. Уф, чем дольше гляжу, тем больше вижу, перестаю даже понимать, на самом ли деле существует столько оттенков или же они плодятся в моём воображении – своего рода мираж от исступлённого желания всё видеть.

Скорей на холст!

Краем уха слышу, что в стороне говорят: с минуты на минуту придёт профессор, наш заведующий кафедрой. Это известный художник. Он только что вернулся из заграничной командировки, во время наших вступительных экзаменов его не было в Москве.

Ни до кого нет дела. Придёт профессор? Пусть приходит! У меня работа, не могу отвлечься. Я наслаждаюсь тем, что гляжу на мир глазами художника, утопаю в разнообразии цветов…

Отступаю на несколько шагов, чтоб полюбоваться со стороны на дело своих рук. Отступаю и стою в недоумении. Что за злая шутка? Где же моё богатство цветов? Лицо старика на моём портрете грязно-лиловое, словно я писал его физиономию химическими чернилами, борода же невообразимого цвета студня.

Я набрасываюсь на холст, чтобы всё исправить. По всей вероятности, я писал не настоящий цвет, а миражи. Долой самообман!

В сопровождении декана входит профессор. Он движется подпрыгивающим, пружинящим шагом, ни минуты не может постоять на месте, его полное тело кажется невесомым. Он громогласен и многоречив, любит оглушать слушателей каким-то особенным гигантизмом сравнений. На всю аудиторию гремит его голос:

– Репин – величайшая из величайших фигура в мировом искусстве! Мы недооцениваем своих корифеев! Толстой на тысячу голов выше Бальзака! Однажды во время моего последнего посещения Италии…

Следует сообщение о том, где он побывал, что видел.

Он подходит ко мне и с ходу же заявляет:

– Знаю, знаю, мне докладывали… Ваша фамилия… Нет, нет, не подсказывайте, сейчас припомню… Вы из медвежьего угла!

Тут он бросает взгляд на мою работу, и у него пропадает желание вспоминать мою фамилию. Он искренне, от чистого сердца готов шумно похвалить, превознести студента, вызвать этим всеобщее ликование, но с той же энергией бросить упрёк, уничтожить человека его жизнерадостная натура не способна. Он как-то сразу оседает, становится грузным, оживление на лице сменяется скукой – сразу заметен его почтенный возраст.

– М-да-а-а… Вас, кажется, предупреждали, что вы приняты с месячным испытательным сроком? – говорит он кисло и неожиданно спрашивает: – Вы не дальтоник?

– Нет, – отвечаю я подавленно. – У меня зрение нормальное.

– А то в моей памяти были такие случаи. Один студент зелёную портьеру написал так широко, броско… лиловым цветом. A-а, понимаю… – Он вплотную склонился к моему холсту. – Разве можно так варварски обращаться с цветом? Его надо брать одним куском, чтоб чувствовалось – ваш цвет нечто вещественное, весомое для взгляда. Вы напоминаете столяра, который сначала крошит заготовленные бруски в древесную крошку, а потом пытается из них склеить стул. Величайший из величайших секретов всякого искусства – умение обобщать. Вспомните гениальнейшего, несравненного Чехова. Он умел обобщать, как никто в мире. Вспомните его знаменитое горлышко от бутылки, сверкающее на плотине. Горлышко от бутылки! Два слова, короткая фраза, а настроение даёт такое, которое не опишешь на сотнях, тысячах страниц. Вот мазок! Вот рука великого мастера! Вместо того чтобы ковырять эти бирюзовые и оранжевые пятнышки, вам нужно найти один цвет, общий для всех этих точек. Один мазок вместо сорока. Обобщать надо, молодой человек! Обобщать!

Профессор, наградив меня подбадривающим взглядом, понёс дальше своё полное тело.

11

Секретов в искусстве нет. Я скоро узнал все: нужно обобщать цвет, нужно следить за тональностью, на затемнённых местах краски следует накладывать жидким, тонким слоем, освещённые лепить густыми мазками… Я добросовестно старался применить все советы, но мои работы от этого не становились лучше.

Быть может, со временем в нашей аудитории всё-таки отодвинули от стены тот чёрный шкаф, поцарапанный, с плохо закрывающимися дверками, тяжёлый, как каменный монумент.

Человек, который обнаружил за ним три пыльных холста – натюрморт с Аполлоном, старика с лилово-чернильной рожей, замусоленную женщину в берете, вряд ли проявил к ним какое-нибудь любопытство. Мало ли убогой ученической мазни можно отыскать в аудиториях, где работают будущие художники!

Тот, кто равнодушно отбросил в сторону эти холсты, не мог догадываться, какие трагедии с ними были связаны.

Ни дома, ни в школе за партой, ни на фронте – нигде я не считал себя презираемым человеком. А здесь я хуже всех, я последний среди моих товарищей. Если судить по делам, я – ничто. Меня могут терпеть, со мной могут обходиться по-дружески, потому что я никому не сделал плохого, нет причин меня ненавидеть. Безвредный человек, но не больше.

Я стал робким, подавленным, замкнутым. С ожесточением, подчас с озлобленностью я заставлял себя думать только о живописи. В тесном вагоне электрички, разглядывая лица случайных соседей, пытался замечать, как ложатся тени, какие падают рефлексы, как обрисовывается форма щёк, лбов, подбородков. Я покрывал один блокнот за другим похожими друг на друга рисунками. В аудитории я не разрешал себе отвлекаться от ненавистных мне холстов ни на одну секунду. Переброситься случайным словом с соседом считал непростительным грехом. С готовностью душевно забитого, не верящего в свои силы существа рабски старался выполнить каждый совет.

А в итоге – брошенная за шкаф ещё одна работа.

И всё-таки я не терял надежды. Каждая новая натура была для меня маленьким праздником. Всякий раз перед чистым холстом я мечтал: «Вот с этой минуты и начнёт у меня получаться, произойдёт перелом, полезу в гору, догоню остальных».

В тот день, когда поставили женщину в бирюзовом платье, я то ли проспал, то ли не успел вовремя к поезду, но так или иначе опоздал.

Я долго толкался между мольбертами, пока не решил сесть прямо на пол, пристроив перед собой холст с помощью раскрытого этюдника. Натура возвышалась где-то вверху надо мной, постоянно приходилось задирать голову, да к тому же один из студентов время от времени отходил от своего мольберта, подставлял под мой взгляд свою долговязую фигуру в заляпанном красками халате.

Но я с обычным упрямством и добросовестностью принялся за работу. То ли оттого, что мне не очень удобно было вглядываться в натуру, быть может, сказалось постоянное отчаяние – как ни пяль глаза, всё равно не получается, – на этот раз я сильней, чем всегда, доверился собственной фантазии. Мазки мои стали решительней, цвет определённей. На меня нашло забвение.

Светлое пятно обтянутого платьем плеча требовало рядом холодноватой с синевой тени. Я положил мазок и увидел, что он мутный, невыразительный, ранее положенные на холст краски вопят против него. Я торопливо его снимал, тщательно смешивал на палитре цвета. Опять получалось не то… Пока наконец с тихой радостью не убеждался: попал! Тёплая, прихваченная чуть-чуть загаром рука, матово-белая с голубизной шея, лёгкая, полупрозрачная ткань платья, накрашенные губы резко выделяются на желтоватом лице… Какое счастье, когда мне ничто не мешало вглядываться досыта в возвышающуюся надо мной некрасивую, несколько вульгарного типа девицу!

По аудитории поднялся шумок: «Здравствуйте! Здравствуйте!» Это снова пришёл профессор. Я не отрывался от работы.

– А-а, вот вы куда спрятались, товарищ из медвежьего угла. Посмотрим, посмотрим, как ваши дела, Бирюков… (Профессор уже без труда припомнил мою фамилию.)

Я поднялся с пола. Профессор прищуренными глазами прицелился в мой холст, отступил на шаг, вновь подошёл ближе. И вдруг его сильная рука с размаху ударила меня по плечу:

– В вас чёрт сидит, Бирюков! Прыжок! Честное слово, прыжок!..

Я сам с удивлением глядел на свою работу: небрежными, нервными, несколько растрёпанными мазками намечена тонкая фигура в зеленовато-голубом платье. Удивлённые неожиданной похвалой студенты толкались за моей спиной.

Этот день был для меня не только праздником – он был ещё днём отдыха. Я только тогда почувствовал, что страшно устал от постоянного напряжения. Из минуты в минуту думать только о том: должен научиться, обязан постигнуть, иначе нет для тебя будущего, нет жизни – в конце концов всему есть предел.

Я лишь боязливо прикоснулся к своей работе. Остальное время ходил по аудитории, смотрел, как у кого получается, заводил разговоры, охотно смеялся и ни на минуту не забывал, что там, загороженный чужими мольбертами, стоит холст – начало всех моих побед. Я достиг того, что ещё сегодня утром было для меня лишь болезненной мечтой. Она таки свершилась! Наконец-то!..

Эмма Барышева, лучшая на нашем курсе по живописи, в этот день, как равный у равного, попросила у меня совета:

– Не получается, хоть тресни! Третий раз скоблю руку…

И я постарался не подать виду, что взволнован и тронут её вниманием, ответил:

– В тени слишком тепло взяла – перекраплачила. Потому и саму руку зажаривать приходится. Загар дала, словно эта дама вчера с курорта приехала.

Барышева помолчала, минуту-другую глядела на свою работу, тряхнула головой:

– А ведь верно. Не зря сказали, что в тебе чёрт сидит.

А я, чтоб не испортить своего триумфа, поспешно отошёл в сторону.

12

Передо мной стояла баррикада, требующая напряжения всех моих сил. И я сделал первый прорыв. Я одолел эту баррикаду. Мне хорошо известно, что впереди немало завалов, не раз ещё я буду ломать себе ноги, но так трудно уже не будет. Первый прорыв – самое важное, дальше как-нибудь проломлюсь.

Так думал я в тот счастливый день, день вершины моих надежд и день начала их краха.

Окрылённый, полный энергии, я занял утром, казалось, трижды благословенное место на полу и начал работать. И у меня получалось неплохо. Правда, что-то я не смог вытянуть, что-то подсушил, вчерашний нашлёпок утратил некоторую свежесть, но ведь это в порядке вещей: начинающему всегда трудно удержаться на уровне внезапной удачи.

Ко мне снова подходили, снова хвалили меня, хотя куда сдержанней, чем вчера.

Мне кажется, есть одно великое удовольствие в жизни – усталость.

Но усталость усталости рознь. Есть усталость от безделья, от скуки, иссушающей мозг и мускулы. Есть усталость от суеты, от треплющих нервы мелких забот. Есть ещё усталость от непосильного труда по принуждению: ломота в костях, ноющие мышцы, одурманенная голова – ни больше ни меньше как сильное утомление.

Но есть особая усталость от труда, который для тебя кажется очень важным. Если ты много сделал, чувствуешь, что силы израсходованы с пользой, то такая усталость – одно из самых больших удовольствий в жизни, хотя и не из ярких, не из тех, что выражаются бурной радостью.

Именно эту усталость я и испытывал к концу последнего часа, отведённого для живописи. От долгого сидения на полу поламывало спину и ноги, голова была слегка тяжёлой. Я с наслаждением встал, до хруста вытянулся, пошёл по аудитории, заглядывая в работы своих товарищей. Конечно, я знал, что мой портрет не будет в числе самых лучших, мне достаточно сознания – иду в ногу с курсом.

Я переходил от одного мольберта к другому, вглядывался, сравнивал, и вот тихая радость оттого, что я утомлён приятным, важным для меня делом, стала исчезать.

В прошлый раз похвала немного вскружила мне голову, я не слишком трезво оценивал чужие холсты, про себя же считал, что мне удалось создать если не драгоценность, то по крайней мере работу крепкую, где каждый мазок – щедрая дань великому богу живописи.

Теперь же угар слетел с меня, и я увидел, что только несколько начатых портретов примерно на одном уровне со мной. Я сделал прыжок по сравнению с моими прежними работами, но по сравнению со всем курсом я едва нашёл место в самом хвосте.

С кем же я стал вровень?

Был некий Гавриловский, рослый красавец, державшийся всегда с надменностью классной дамы, обладатель длинных белых рук, тонкие пальцы которых, казалось, созданы для прирождённого музыканта или ваятеля. Этими благородными руками он писал одна на другую похожие картинки – все рыжевато-коричневые, плоские, аккуратные, где была выписана каждая складочка, морщинка, пуговица… Гавриловский никогда не приходил в восторг от чужих работ, никогда не стеснялся показывать свои. Замечания он выслушивал спокойно, признавал свои ошибки с достоинством, честно принимался их исправлять, но не было случая, что его исправления помогли хоть как-то освежить унылый колорит, который один из наших остряков назвал: «Жареная вобла, обросшая плесенью».

Был некий Парачук, грузноватый, на первый взгляд флегматичный, очень умный, выделявшийся среди всех нас начитанностью. Он, как и я, понимал, что пишет плохо, был упрям, как и я, много и ожесточённо работал и день ото дня становился раздражительней. Часто возле него вспыхивал скандал из-за взятого тюбика краски, из-за придвинутого слишком близко мольберта, просто из-за того, что его нечаянно задели локтем.

И ещё был Гулюшкин, тихая, незапоминающаяся личность, в уединении писавший свои размыленные холсты.

У всех у них были частичные удачи. Все они время от времени удостаивались скромных похвал. А в общем, не всем же хорошо работать, не все должны быть одинаково способными. Рядом с даровитыми как накладной расход для института обязателен какой-то процент бездари. Ничего не поделаешь.

До сих пор меня нельзя было считать бездарностью по той причине, что я совсем не умел работать. Я был ничто. Я сделал прыжок. Всякое движение вперёд похвально, и меня похвалили.

Всё это я понял, когда бродил среди чужих мольбертов. Был последним и остался им. А у меня большие планы на жизнь. Я не могу согласиться на то, чтобы давать людям меньше других. Снова бей тревогу! Если сумел сегодня сделать шажок вперёд, не медли, делай завтра другой. Ты должен стать рядом с лучшими, и только там твоё место! Ведь когда институт будет окончен и наш курс выйдет в люди, то даже наши лучшие из лучших, вроде Эммы Барышевой, окажутся где-то в середине. Много художественных институтов, много в стране талантливых людей. Добивайся места рядом с Эммой Барышевой. А как до неё далеко!..

Тяжёлые сомнения ложатся на душу.

13

Я не выпускал из рук карманного блокнота. В электричке, на лекциях, вечерами в комнате, когда мои товарищи ведут будничные разговоры – порвались ботинки, день стипендии далёк, некоего Соколова с операторского собираются исключить за пьяный дебош, – я рисовал, рисовал, рисовал… Какие-то наброски получались удачными. Один удачный, а сто таких, которые стыдно показывать.

Я писал серые осенние пейзажи сквозь мокрое окно, сам для себя ставил по воскресеньям натюрморты: пустая консервная банка, деревянная ложка, луковица. Под моей койкой скопились вороха пыльных, замазанных краской картонок. Позднее я прочитал у какого-то французского писателя, что талант – это упорство, что гении – это волы, неустанно ворочающие тяжкий груз в течение всей жизни. Эх, если б это было так! Я наверняка стал бы светочем среди живописцев.

Никаких прыжков вперёд я больше не делал. Пока стоял у мольберта, орудовал кистью, мои работы мне правились, я был уверен: теперь-то наверняка меня ждёт успех. Но едва сравнивал с другими, сразу понимал: мои работы – какие они старательные, разумные, ничтожные, от них на расстояние так и прёт потом добросовестной бездари.

Блажен, кто верует в себя! Красавец Гавриловский по-прежнему со значительным видом, аккуратно, мазочек к мазочку, расписывал свои кофейные холсты. А на меня всё чаще и чаще находили минуты отчаяния…

Во время одного перерыва, когда позировавший нам старик, вяло шагая от стены к стене, разминал затёкшие члены, в аудитории появился не кто иной, как всеми забытый Григорий Зобач.

Одет он был щеголевато: в новом тёмно-синем костюме, при галстуке, отливавшем рыбьей чешуёй, на ногах ботинки на толстой каучуковой подошве, губастое лицо лоснится благополучной улыбкой.

– Здорово, старатели! – поприветствовал он нас. – Всё творите? A-а, Бирюков! Тебя ещё не выставили? Ну-ка, дай взгляну, как ты пачкаешь холст.

Он насмешливо пощёлкал языком, потом повернулся ко мне и окинул взглядом сапоги, портфельные брюки, гимнастёрку, заляпанную красками.

– Что-то ты, брат, отощал! Физиономия синяя, скулы сквозь кожу прут. Оно, высокое-то искусство, жмёт, видать, сок. Плюнул бы ты, братец, на всё. Ну, вот Эмка Барышева старается или Ковалевич, так они надеются в Левитаны попасть. Да и то им место в кино приготовлено – пятой спицей в колеснице, на побегушках у директора картины. А ты-то и подавно в художниках останешься серой скотинкой. Я вот сказал себе: знай, сверчок, свой шесток. Меня теперь калачом в институт не заманишь. Что с дипломом, что без диплома – цена одна. Вот приняли художником на завод, оклад от выработки, худо-бедно, тыщи полторы, а то и две с половиной в месяц нагуливает. Да перед каждым праздником калым. Недавно на пару с одним старичком за четыре дня четыре тысчонки отхватили. Хочешь, и тебя к делу пристрою? Правда, святому искусству придётся прощальный поклон отбить: будешь диаграммы рисовать, доски показателей разукрашивать. Хочешь?

Я сердито огрызнулся.

– Ну и дурак, – спокойно отозвался Зобач. – Лезь из кожи, изводи холсты, а всё равно придёшь к тому, что я сейчас тебе предлагаю. На заводе или в киностудии, а цена одна – дюжина таких, как ты, на одного мало-мальски толкового мастера.

Он поболтался ещё средь холстов и ушёл. Едва лишь закрылась за ним дверь, как аудитория зашумела:

– Цветочек!

– На показ явился.

– Во всём новеньком, с иголочки, хоть в витрину ставь.

– Дело не хитрое, только в халтуру нырни.

Говорили – одни со сдержанной ненавистью, другие с равнодушным отвращением, ни одного слова в защиту. Да иначе и быть не могло: ренегат, изменивший, чему мы все поклонялись, кичащийся своей изменой.

Я же молчал и думал о своём. На Зобача мне наплевать. Но в одном-то, пожалуй, он прав: не бывать мне мастером. Не напрасен ли этот каторжный труд?

Вечером я ехал в метро из центра к Ярославскому вокзалу. Стоял, держась за металлическую перекладину, но привычке пялил глаза на лица пассажиров.

В первые дни своей студенческой жизни я всегда пытался прочитать по лицам мелкие секреты чужой жизни. Этот военный с холодными глазами и твёрдо вырубленным профилем каждое утро делает физзарядку, гордится своей порядочностью, наверное, скуповат, следит, чтоб жена не истратила лишний рубль, сам покупает ей в комиссионных ночные сорочки. Эта утомлённая женщина с мешочками под глазами, должно быть, страдает от материнского любвеобилия, по доброте и бесхарактерности так воспитала сына или дочь, что они долго не слезут с шеи, будут жить на её грошовый заработок. Этот жирный представительный мужчина не профессор и не важный служащий, он или продавец газированной воды, или швейцар в каком-нибудь ресторане, сейчас, преисполненный достоинства, едет в гости к родне.

Такими невинными развлечениями я занимался давно. Теперь, до мозга костей съеденный одной страстью – постичь тайну искусства, – разглядывая случайные лица, думал лишь о том, что эта челюсть при свете, падающем сверху, очень рельефна, что красноту лица, вызванную, видимо, лишней кружкой пива, нужно писать, чуть-чуть тронув в тени ультрамарином…

Я ехал и разглядывал эти рельефы, рефлексы, тональности… Недалеко от меня сидела девушка. Ссутулив тонкую спину, она склонилась над книгой. Минуту я просто её разглядывал: благородная линия лба, негустые светлые волосы можно бы наметить одним решительным движением карандаша, сохранив при этом какую-то особую наивность и простоту их волнистости… Затем я представил её стоящей и отчётливо увидел – выше среднего роста, тонкую, прямую, с чуть обозначенными грудями, с какой-то упругой стрункой внутри. У неё нерешительные, мягкие движения, я могу поручиться – она застенчива. Вот волосы упали на лоб, они мешают читать. Она сейчас их поправит. Нет, не откинет резко, а мягко возьмёт узкой рукой, отведёт в сторону. Ну сделай же это, сделай, докажи, что я прав, они же мешают тебе читать! И девушка, не видя меня, не зная о моём существовании, точно так, как я и представлял, той самой рукой, какую я видел в своём воображении, бережно отодвинула волосы. А теперь она скоро поднимет голову, посмотрит перед собой отсутствующим взглядом. И я дождался… У неё были глаза чистого серого цвета. Не нарядно голубые, не с броской синевой, нет, просто человеческие, задумчивые, опять точно такие, как я представлял.

Я, может быть, был немного влюблён в Эмму Барышеву. Утром, переступая порог института, видя в толпе возле раздевалки её откинутую за спину непокорную волну волос, её вздёрнутое вверх немного крупное, не по фигуре лицо, я всегда испытывал какой-то толчок, дававший начало минутному возбуждению. Но что Эмма?.. Мелькнувшее на секунду воспоминание о ней оставило досадное впечатление чего-то бледного, стёртого, заурядного.

Эту девушку я, кажется, когда-то знал, в каком-то другом времени. Похоже, что я провёл с ней много-много однообразно счастливых, замкнутых не дней, а десятилетий. Как мне знакомы мягкость её движений, цвет её глаз, её чистый, высокий, какой-то спокойный лоб! Неужели сейчас встанет, пройдёт мимо, как чужая? Невозможно! Нельзя допустить! Другой такой встречи не случится.

Около вокзалов тесно набитый вагон опустел. Мне тоже нужно было сходить здесь вместе с владельцем рельефной челюсти, с полным человеком, разогретым кружкой пива до краплачного цвета.

Но девушка не поднялась со своего места, и я тоже не двинулся.

Перед «Красносельской» она зашевелилась, сунула книжку в дешёвый новенький портфель, поднялась, такая, какой воображал: с девичьей горделивой осаночкой, с независимо вздёрнутым маленьким подбородком, тонкая, трогательно хрупкая.

Она прошла совсем близко, даже чуть-чуть задела меня локтем и не обратила никакого внимания.

Двери начали уже закрываться, я выскочил, раздвинув их плечами.

Она шла впереди быстрыми мелкими шажками, словно скупыми стежками вела строчку по глухому камню станции метро.

А на улице мельтешил дождичек – скудная водяная пыльца. В липком воздухе расплывались жёлтые огни городских фонарей. Редкие прохожие равнодушно переносили мрачную неуютность улицы.

Наверно, я слишком близко подошёл к девушке. Она испуганно оглянулась, каблучки её быстрей застучали по мокрому асфальту, сырая темнота поглотила её.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации