Текст книги "Противоречивая степь"
Автор книги: Владимир Винник
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Марьяна
В летнюю распутицу по проселочной дороге, чавкая по лужам, легкой рысцой бежала кляча, впряженная в тарантас. В плетеной дырявой кошелке тарантаса сидела уже немолодая женщина. Пряди ее седых волос, выглядывавшие из-под темного платка, слегка трепал прохладный ветерок. Она, прищурив глаза, всматривалась в даль полей, о чем-то задумавшись. Затем, как бы взбодрившись, освободившись от навязчивых мыслей, подергивала вожжами и причмокивала губами, как только мерин переходил на шаг.
Эту женщину в селе знали все от мала до велика, и звали ее Марьяной. В сибирскую деревню она приехала давно, еще молодой статной девицей с черным отливом густых волос, со своими родителями из Бессарабии. Она была заводилой всех молодежных сборищ, быстро говорила, не замечая сама того, как вставляла в речь слова, привезенные из родного края. Быстро заводила знакомства, но не позволяла себе того, что могло бы ее опорочить. Однако счастье редко заглядывало в ее дом, и она, так и не узнав его по-настоящему, оставшись с тремя детьми одна, с годами отхлебывала его горькую правду. Так в деревенских заботах и прошли ее годы…
Выросли и давно уже разъехались дети, и она жила все там же, в той же хате на краю села, только соломенная крыша дома была небрежно перекрыта железом с помощью колхоза. Вела хозяйство с коровой, разной птицей и имела довольно-таки большой, но давно запущенный из-за физической невозможности ухаживать за ним фруктово-ягодный сад, заложенный еще южанами – родителями. В колхозе, а затем в совхозе она работала учетчиком и агрономом, выполняла общественные поручения.
Из-за умения ладить с мужиками, за что незаслуженно пользовалась порочной славой у местных баб, ей всегда поручали самую ответственную работу, будь то в посевную кампанию или в осеннюю страду.
Вот и теперь она все еще в строю – поближе к людям. Как говорится, только станет благословиться на свет, она выезжает из села для проверки обкоса полей.
Возвращается чаще всего к трем часам пополудни, выпрягает под стать своему возрасту мерина, быстро управляется с небольшим домашним хозяйством, состоящим в последний год только из трех десятков кур и кота Васьки, и идет в дом. Ее усадьба – это тот островок надежды, который служит ей отдушиной от проблем сегодняшнего дня и вселяет в нее жизненные силы. Ее бедность не в недостатке куска хлеба, хотя раньше и это бывало в жизни, а в сиротстве-одиночестве.
Ее богатство в воспоминаниях молодости и в тех редких днях женского счастья, от которых остались дети. В своем доме, несмотря на одиночество, она жила все той же жизнью, воображая себе, что тут все еще бегают дети. Все здесь дышало и напоминало ей о прожитых долгих и нелегких годах. Вот и теперь, выходя из дома, взглянув на порог, охнула, как будто, только сейчас запнувшись об него, ее малый сынишка в слезах тянется к ней своими ручонками. И она приостановилась перевести дух от трогательных воспоминаний, взявшись рукой за косяк двери… Вышла, села на лавочку, убрав голову от прохладного ветерка в цветастый легкий платок. Шелест листьев у дома от стоящих кустов напомнил о первом свидании после заката дня под свисшими ветвями вербы. Казалось ей теперь, что, несмотря на те годы-невзгоды, это было самое счастливое время в ее жизни. Вспоминались и горестные дни, когда, получив с фронта на двух братьев похоронки, убитая горем мать слегла, и из стен этого дома унесли ее на погост. А замкнувшийся в себе после такого горя отец держался как мог до появления первого внука и, облегченно вздохнув, тоже покинул этот бренный мир…
«Цып-цып-цып», – поднялась и пошла изгонять с грядок копошившихся в палисаднике кур. И тревожно закудахтавший петух с большим розовым гребнем и такими же сережками напомнил ей то далекое время, когда двое старших сорванцов затеяли петушиные бои, после которых одного из драчунов пришлось пустить на суп.
«От чертенята!»
Громко рассмеявшись, прикрыла за вышедшими курами вход в палисадник. Опять пришла на лавочку под домом.
Вспоминая прожитое, ей вдруг стало как-то обидно, что за всю свою жизнь ее никто ни разу не пожалел и не сделал какой-нибудь пустяковый подарочек в виде этой косынки, сползшей ей на плечи, край угла которой держала в кулаке и часто вытирала слезившиеся глаза. Муж какое-то время давал дому достаток. Фронтовик-орденоносец, все искал правду о том, что случилось и пришлось пережить в войну, о том, что пришлось хлебнуть в первые послевоенные годы. Так ничего не добившись и не найдя своей правды, стал вспыльчив по мелочам, груб и много пил, за что из передовиков быстро перешел в разряд изгоев. С ним ей в конце концов пришлось расстаться, еще при малых детях. Есть, конечно, десятка полтора уже пожелтевших почетных грамот с работы, но это не от доброго, любящего сердца, а от непосильного труда награды. От однообразной работы на селе и домашних забот жизнь прошла скучно, тяжело. С раннего утра на работе, а потом дома до потемок гнула спину, и теперь ноют руки, ноги, не дают покоя.
Всю жизнь дрожала, чтобы не были голодны и были здоровы дети. Только и жила ради куска хлеба, испытывая постоянный страх за них. И ей как-то некогда было за все эти годы подумать о себе. А сейчас хоть одиноко, грустно и не совсем здорова, но она рада, что ее детей не ждет та же участь, что после школы выучились и разъехались, что их не коснется то порабощение тяжким трудом, которое довелось пережить ей. Так от воспоминаний, идущих глубоко из души, слегка впала в дремоту и очнулась, когда солнце диском висело над горизонтом, окрасив его в багровый цвет. Повязав голову косынкой, вздохнув, встала и, оглядев подернутый сумерками двор, вошла в дом. От навеянных воспоминаниями дум все тяжелей становилось у нее на душе. В комнате-светелке подошла к большому зеркалу, висевшему над комодом. Глянулась в него, и в ее памяти отчетливо прозвучал голос матери: «Все красуешься, стрекоза?»
– Ах, оставьте, мама, – вырвалось у нее вслух, и, вздрогнув, она испуганно огляделась по сторонам. – Господи, уже мерещиться начинает, – успокаивала сама себя.
Испила воды и пошла к постели. Стащив с укладки подушку, не раздеваясь, прилегла, дав облегчение гудящим от усталости ногам. Она глядела в потолок, в углу которого было видно через окно, как догорала вечерняя заря. И так молча лежала с открытыми глазами, пока совсем не наступила темнота, вместе с которой и она погрузилась в крепкий сон…
* * *
В утренний час выйдет и присядет у крыльца какой-нибудь обыватель села. Прокашлявшись, возьмет в зубы сигарету, подкурив, вдохнет ее пахучий аромат и, выпустив первый дым, прислушается к утренней тишине только что народившегося дня, сквозь которую его слух уловит скрип выезжающего за село старого тарантаса, а затем, улыбнувшись, облегченно вздохнет: «Марьяна!»
Обида
Завхоз маслозавода Александр Иванович Журавлев среди сельчан сыскал славу скряги, и за глаза они называли его Плюшкиным. Поговаривали, что его сделала таким немилосердным жизнь, за время которой он потерял утопшими двух уже парубков сыновей, а старшая дочь, жившая где-то неблизко, не баловала родителя своим присутствием и вниманием с тех пор, как он схоронил свою жену, ее мать. По истечении некоторого времени, с каких-то пор и неизвестно, при каких обстоятельствах, сошелся он с дородной Екатериной Ивановной Уманской, которую называл дома и прилюдно всегда Катериной, делая ударение на «и», а она его на людях – Александром Ивановичем, а по-домашнему – Сашей. Он был предпенсионного возраста, она моложе лет на десять-двенадцать и никогда не была до этого замужем. Барышня! И, судя по тому, что люди никогда не видели на ней ничего лучшего валенок и телогрейки в зиму, а летом халата и тапочек, их что-то, по-видимому, сближало. Постепенно обжились домом, ухоженным двором и небольшим хозяйством. И вроде как будто сложилось все хорошо, удачно. Но те немалые годы, что каждый прожил своей жизнью до этого, наложили свой отпечаток на их характеры, и, видимо, не без причин. И от их симпатий друг к другу в начале совместной жизни не осталось и следа. Теперь совместное проживание носило «дружеский» характер. Как уж там обходились они друг с другом, живя под одной крышей, одному богу известно. Но с работы домой каждый шел со своей булкой хлеба и еще с чем-нибудь, что бог послал. Александра Ивановича никогда не видели в хорошем расположении духа. Наверно, все подсчитывал свои убытки, так как все равно, даже при таком образе жизни, приходилось немало тратиться, а он имел с некоторых пор большую слабость к накопительству сбережений. Вносил на сберкнижку под три процента годовых и за все время накопления снял часть денег только однажды, когда вышло ему время брать машину «жигули» как участнику ВОВ. Каждый раз при получении заработной платы надевал очки, долго вглядывался в подписной лист, затем рука медленно, как будто в принуждении, выводила против своей фамилии подпись. Придержав ведомость в руке, непременно глянет на денежное содержание сослуживцев. Получив свое, не выходя из бухгалтерии, присаживался в угол на стул, доставал из кармана записную книжку и, шевеля губами, подсчитывал все до копейки.
Затем, тяжело встав, молча удалялся под косыми взглядами служащих.
Примечателен один из случаев, характеризующий Александра Ивановича. Как-то руководство маслозавода договорилось с хозяйством о приобретении сена для нужд своих работников, услугой которого воспользовался и он. По неизвестным ему причинам сено обошлось ему на четыре рубля за тонну дороже, нежели его коллегам, отоваренным вперед. Факт такой несправедливости поверг Александра Ивановича в отчаяние и наставил его на путь восторжествования справедливости. Касаемо этого случая ему было разъяснено, что из-за нехватки товара (сена) пришлось дополнительно приобретать у другого хозяйства, чтобы удовлетворить нужду всех желающих. А покупали сено за счет взаиморасчетов с хозяйством, поставлявшим молоко на переработку, с последующим удержанием из зарплаты у лиц, которые воспользовались этой услугой. Хозяйства выставили счета по разной цене, разнившейся в четыре рубля за тонну. Обращаясь в местком за разбирательством дела, Александр Иванович говорил:
– Признаться, не хотелось бы заниматься этим из-за чепухи, но тут дело принципа… Что, мне подавать в суд?
– Да мы вас понимаем, – отвечали ему заседавшие. – Но так уже получилось, что некоторым обошлось оно дороже. Не мы устанавливаем цену.
Дело кончилось тем, что после ухода завхоза, оставшегося неудовлетворенным ответом, заседавшие, посоветовавшись, решили выписать материальную помощь в размере двадцати рублей на одного из присутствующих, чтобы не вычитать эти деньги с просителя за разницу в цене и не поколебать в нем чувство справедливости…
Осенью того года, будучи уже пенсионером, опираясь на трость, Александр Иванович прошелся по усадьбе и, присев у крыльца, облегченно вздохнул: «Все в домашнем хозяйстве приготовлено, чтобы зимовать в сытости и тепле. Пожалуй, и переживем зиму. Авось волку не первая зима».
Но через несколько месяцев, в разгар зимы, вдруг занемог. Утром проснулся поздно, когда был уже рассвет, весь в поту, лицо побагровело, тяжело дышалось, но все-таки встал, опираясь на трость и пошатываясь, подошел к ведру и испил много воды. Глянул в зеркало, лицо было розовое от жара, и ему вдруг стало жутко.
– Ка-те-ри-на… – хотел было позвать жену, но опомнился, понял, что она давно уже на работе, и бросил взгляд на ходики на стене, стрелки которых показывали одиннадцать часов. Он через силу оделся и, не позавтракав, тяжело ступая, направился в медпункт.
По выражению лица фельдшера, принявшего и послушавшего его, по тону ее речи понял, что дело плохо и что уже никакими уколами и таблетками, наверное, не поможешь. Однако она сделала, что ей полагается, помогла отправить его домой, пообещала непременно вечером еще заглянуть и, если не полегчает, отправить в район.
Испив чаю, и без того находясь в жару, он прилег. Как-то горько ему стало на душе. Стал думать о своей жизни: не прошла ли она без пользы?
«Не жалко умереть, – думал он, – но как-то обидно».
С малых лет работал как проклятый, только стал иметь кое-какой достаток, тут грянула коллективизация. Только обтесался под новые условия жития, обзавелся семьей, опять беда – война. Сколько прошел по ее нелегким дорогам, по истерзанной и измученной земле, сколько видел смертей и горя, так нет, судьбе мало было этих испытаний, выпавших на его долю. Провидению было угодно забрать еще двух подростков сыновей, да так глупо и безбожно, что не пожелал бы самому ярому врагу. И слезы медленно потекли у него по впавшим щекам, скатившись на грудь…
Сколько раз он силился вспомнить свои молодые годы, но ничего раньше не приходило на память, а тут вдруг в памяти все стало проясняться. С чего бы это? Как живые, покойница жена и молодые ребята встали в его воображении. И как это вышло так, что за последние тридцать лет он ни разу не вспомнил о них и ему ни разу не мерещилось прошлое?
Скрипнула щеколда двери.
«Пришла фельдшерица», – подумалось ему.
– Александр Иванович, где вы? Пенсию принесла, – послышался голос почтальонши.
– Подойди сюда, дочка. Подойди!
Она прошла во вторую комнату, увидев его, лежащего в постели.
– О! Что ж это вы, Александр Иванович, вздумали болеть?
– Да вот полюбуйтесь, захворал.
– А где Екатерина Ивановна?
– На работе, где ж ей быть…
– Так я зайду на обратном пути, скажу ей. Или она в курсе?
– Сделай милость. Пусть плетется домой.
– Хорошо!
Помогла ему приподняться. Дав расписаться и оставив по его просьбе деньги на комоде, она поспешно вышла, громко лязгнув щеколдой двери. Слабость по всему телу не давала спокойно предаться воспоминаниям. Чем крепче он думал, тем тяжелей становилось у него на душе: «Наверное, уже не поправиться мне». Но потом, как подумал, что будет с усадьбой, домом, у него сразу сжалось сердце и стало жалко свое добро: «И не возьмешь все с собой в могилу». Горько усмехнувшись, тихо произнес:
– Все пропадет, таким трудом нажитое.
Опять скрипнула дверь – пришла Екатерина Ивановна.
– Катерина! – позвал он жену.
Она не сразу вошла к нему, слышно было, как долго копошилась у прогоревшей печки в передней. И вот наконец, вошедши, опустилась на край кровати, готовая, может быть, к последнему откровенному разговору, – как всегда бывает в таких случаях.
– Ну! Чего это ты надумал валяться в постели?
Он молчал.
– Может, бульону сварить? – робко и сочувственно сказала она, глядя на него.
– Потом. Сколько там на ходиках? – хрипловатым голосом проговорил он.
– К четырем часам приближается.
– Ты вот что… Пенсию принесли. Почта до пяти работает?.. Снеси-ка деньги на книжку, а то я, наверно, сегодня уже не поднимусь. Деньги там, на комоде.
Испуганное и недоумевающее в первые секунды выражение ее лица вдруг сделалось сочувственно-страдальческим.
Она хотела возразить ему, что, мол, не к месту и не время об этом сейчас думать, но, как всегда повинуясь, даже не взглянув больше на него, молча подошла к комоду за деньгами и, наспех собравшись, вышла из дома.
Он все это время, пока ушла Екатерина Ивановна, лежал молча с закрытыми глазами. Мрачные мысли стали донимать его, и в голову лезла всякая чепуха, а он хотел все больше вспомнить свои молодые годы и силился, напрягая воображение. И вот в памяти прорезались те далекие годы из молодости, когда он с будущей женой прогуливался у круглого озера, водная гладь которого багровела от заходящей поздней зари, и стояла такая тишина, что было явственно слышно даже писк копошившихся вдоль берега маленьких болотных куличков. Как счастливы были они тогда! С уходом той далекой вечерней зари началась заря их совместной жизни.
Открыв глаза, глядел в потолок, и выражение его лица было счастливое. Но полежал так в молчании, и с лица быстро сошла гримаса счастливых воспоминаний, и ему опять стало не по себе: «Помру, так все равно никто жалеть и горевать не будет. Только мужики, долбя мерзлую землю могилки, будут в душе ругать и материть: мол, не мог уже дотянуть до Вознесеньева дня, до тепла, полюбуйтесь вот – преставился. Уйти и то не мог по-человечески». Его мрачные мысли печалью отдавались на лице. Александр Иванович тяжело вздохнул.
– Катерина! – хриплым голосом позвал жену.
Вошла из передней Екатерина Ивановна.
– Ты… – заговорил он прерывисто, – сообщила бы дочке, что я… занемог. Ну, сама знаешь… что сказать.
Она глянула в его мутные глаза на розовом лице.
Похоже было на то, что дела совсем плохи, и она перевела взгляд на потолок, как будто обращалась к Всевышнему, но в душе, наверное, была рада, что наконец он уходит и тягостному их совместному существованию подходит конец. Екатерина Ивановна, вдруг опустив глаза, хлопнула себя руками по бокам. Ей подумалось: «Если заранее сообщать дочке, то мне из добра мало что достанется, ведь я с ним не зарегистрирована, а уж про деньги на его книжке и вовсе забыть придется». Она глянула на него со скукой и безразличием, подумав, что нужно что-то предпринять, и со словами «Не думай сейчас об этом» поднялась и вышла из комнаты.
Вечером в полудреме ему опять мерещились детишки, явственно, как живые, выросли перед его воображением мальчишки-утопленники. А промеж них надвигалось бледное большое жалкое лицо покойницы жены, и чем ближе вырисовывались ее черты, тем слышней отдавалось в ушах ее бормотание: «Отдай деньги внукам, отдай… отдай…»
Он заворочался и перевернулся с боку на бок, как будто боясь, что она достанет рукой до его испуганного лица, а затем, открыв глаза, встал с постели. Слезы медленно потекли у него по щекам.
– Внуки! Я их раз всего-то и видел, когда приезжала дочка. Наверно, большие уж, – рассуждал он. – А и впрямь, ведь наследники, как ни крути. Большие, а не жалуют деда своим вниманием, – тяжело ступая, продолжал бормотать, идя к ведру испить воды.
Поздно вечером пришла фельдшерица, по-видимому по просьбе Екатерины Ивановны, и, сделав ему обезболивающие, ни о чем уже не расспрашивая захворавшего, поспешно ушла. Ему стало как бы легче дышать, и он провалился в глубокий сон.
На следующее утро и потом весь день он лежал, не вставая, и тосковал. Когда к нему несколько раз за день подходила Екатерина Ивановна спросить, не надо ли чего, он закатывал глаза и, напрягаясь, проговаривал: «Нет! Ничего не хочу».
Ближе к вечеру слабеющая память опять дала вспомнить погибших сыновей, а затем лицо жены, выплывая из дымки слезившихся глаз, приближалось к нему. Когда ему показалось, что она опять вот-вот начнет его в чем-то упрекать и бранить, он, испытывая мучительную обиду, приподнялся с подушки и едва слышно произнес: «Да знаю я и без тебя, что нужно… делать». От напряжения он почувствовал боль в груди, а затем, с исчезающим в глазах ликом жены, воспоминания покинули его навсегда.
Орлик
Конюшня на краю села представляла из себя большое вытянутое в длину саманное строение, крытое дерном и ракитой, снаружи не беленое, а только вымазанное небрежно рыжей глиной. Внутри досками, в решетку, поделено на стайки-клетки для жеребившихся маток. В одном углу глухими досками друг от друга отгорожены два места для жеребцов. В загоне, прилаженном к одной из стен конюшни, пристроен навес, крытый ракитой и соломой. Он служил рабочим лошадям и молодняку (всего около ста голов) укрытием от холодных ветров, метели и лютых морозов…
В разгар зимней ночи, когда все сильнее завывала вьюга, в чернеющем окне стайки часом раньше родился жеребенок. Рядом, слева и справа, напротив, через проход, лошади мерно, не спеша жевали пахучее сено, и никому дела не было до его появления на свет. Только его мать, четырехлетняя кобыла по кличке Улыбка, каурой масти и с большой белой лысиной на лбу, облизав мокрого жеребчика, счастливо негромко ржала и толкала его в бок мордой, пытаясь заставить подняться на ноги. Он с трудом поднимался, а она подставляла ему соски. Тыкался носом ей в пах и, не удержавшись, падал передними ногами на свежую, вымощенную с вечера подстилку из соломы. Когда окошко стало выделяться в темноте голубизной, а затем через него пробились вовнутрь солнечные лучи, по проходу прошла морозная свежесть от отворенных ворот конюшни. Пришли конюхи задавать корм. Конюх Иван, лет тридцати пяти, проходя мимо, глянул через решетчатую дверь.
– Так-так, Улыбка ожеребилась. – И стал отворять дверь. Затем, прикрыв ее за собой, склонился к лежавшему малышу.
Жеребенок рванулся и, не устояв на слабых ножках, споткнулся и упал на колени.
– Ишь какой прыткий. А бурый, ни одного пятнышка, – он глянул на кобылу, – белой лысины, как у тебя, мать, и то нет.
Кобыла обеспокоенно заржала. Иван быстро вышел. Но вскоре воротился с охапкой свежего сена и немного погодя насыпал овса в кормушку. Стал гладить ее по холке, бормоча: «Ешь, мамаша, заслужила».
Он окликнул проходившего мимо пожилого конюха:
– Улыбка ожеребилась, Корнеич!
Пожилой подошел к решетчатой двери.
– Ух, какой гордый, – сказал он, глядя на жеребенка, который все время запрокидывал голову назад, – орел.
– Орленок… Нет, Орликом назовем, Корнеич!
– Ну, расти на здоровье, не чахни. – И пошел Корнеич убирать лошадей.
Все последующее время жеребенок находился с матерью взаперти.
Но как только запахло весной, когда начал подтаивать и делаться мокрым снег, а жеребенок уже свободно гарцевал по стайке, их стали выпускать в загон. Среди таких же жеребят, как он, был всегда весел, взбрыкивая, готов был играть со всеми. Но самое счастливое время для него наступило, когда их впервые выпустили на простор, на зеленую траву. Он быстро научился щипать сочную молодую травку и, часто отрываясь от этого занятия, неустанно скакал, подняв свой еще пушистый хвостик, и ржал, подражая взрослым…
Беззаботное детство, счастливая летняя пора пролетели незаметно быстро, и он уже к глубокой осени превратился в стройного стригунка. К этому времени все реже стала призывать к себе его мать, да и он уже сам почувствовал, что становится холоден и не нуждается в ее заботе. Всю зиму он провел со сверстниками в отдельном загоне под навесом, где жались друг к другу, согревались…
Когда прошла очередная зима и их со всем табуном выпустили на весеннюю травку, он стал уже заигрывать с кобылками. А к концу лета поведение одной вороной, уже родившей первенца, который ходил еще с матерью, как и он в прошлое лето, стало причиной величайшей перемены в его участи. Находясь рядом с вороной, он, потянув ноздрями воздух, уловил волнующий запах ее кожи и медленно, как бы кланяясь ей, опустил голову, заржал. Вороная, щипавшая траву, выгнула назад шею, потянув его запах, игриво ответила, взнесла задом и взвизгнула, но осталась стоять на месте. Навострив уши и растопырив ноздри, он, порываясь всем своим молодым телом, почувствовал сильное телесное возбуждение и сделал то, что лишило его невинности. Крепкие ноги и тело были совершенны своей формой, и было в его фигуре что-то величественное, а испытание любовью придавало ему еще больше сил и сделало его фаворитом среди сверстников, с которыми был дружен и играл с самого детства. Но после случая с вороной он стал к ним насторожен и очень скоро увлекся любовью. Это его, может быть, даже чрезмерное увлечение было замечено конюхами: «Хороший будет из него производитель».
Но однажды был наказан за чересчур раннее увлеченье.
Когда он обхаживал очередную кобылку, к ним подбежал на ее игривое ржанье старый и такой же бурый, как он, жеребец по кличке Гордый. Жеребцы стали обнюхивать друг друга, и Орлик хорошо запомнил его острый запах. Затем они, выгнув шеи, взвизгнув, заржали и встали на дыбы. Получив копытами в бока, Орлик почувствовал некоторую боязнь перед этим закаленным годами жеребцом.
Сладость чувства любви придавала ему силы, но в схватке с Гордым, крепкий костяк которого напирал, не давал никакой возможности одолеть его, Орлик, дрожа всем своим молодым и красивым телом, вынужден был отступить…
Наступила глубокая осень, выпал уже первый снежок, но лошади оставались на подножном корме, пока не уляжется жесткий глубокий снег. Табун разбрелся широко по всему полю. Где-то с желанием общения любви игриво заржала кобыла. Орлик, жевавший траву, раздувая ноздрями пушистый снежок, поднял голову и тут же ответил ей протяжным ржаньем. Игривый голос опять повторился впереди табуна, и он быстрой рысью понесся вперед на зов обольстительницы. Пробежав немного, он увидел бурого старого коня, в схватке с которым ретировался и который мерно пасся, опустив голову, и не отзывался на очередное игривое ржанье кобылы. Приблизившись к нему, Орлик насторожился, оскалив зубы, взвизгнул и с прытью бросился на своего обидчика. Тот, подняв голову, прижав уши и скалясь, вместо того чтобы ответить на его вызов, отбежал в сторону. Орлик ждал от него ответной реакции, но старый конь, тяжело вздохнув, пошел прочь. Он уже перестал ржать, отзываться на призыв для общения любви. Конюхи выхолостили его еще в начале осени, сделав из него только рабочую скотину. Его место, по общему согласию конюхов и с одобрения начальства, должен теперь по праву занять Орлик, который не знал, что Гордый был его отцом.
Шла очередная зима, и двухгодовалый Орлик был определен в отдельную стайку, заколоченную наглухо от всех остальных сородичей. Сначала он ржал по ночам, которые долго тянутся в зиму, но скоро смирился с участью одиночества и, предаваясь воспоминаниям, видел воображением сочные луга в утренней заре, чувствовал душистый запах трав и игривое ржанье кобылиц. От такого удовольствия часто в полудреме нарушал стоящую в конюшне тишину коротким ржаньем. Затем умолкал, продолжая спать стоя, чуть покачиваясь на упругих ногах. Каждый день, с наступлением утра в конюшне, через узкие щели между досок к нему полосками пробивался солнечный свет.
Приходят конюхи убирать лошадей, и по проходу через отворенные ворота конюшни тянет ароматом свежести инея. Орлик слышит знакомый голос, дверь распахивается, и Иван высыпает мерку овса. Пока он жует овес, тот убирает навоз, жесткой щеткой проходит по хребту и бокам подопечного.
Но были для Орлика среди этих зимних дней и более счастливые моменты. Бывало, он только доест овес, а Иван, сделав свою работу, к недоуздку, постоянно надетому на Орлика, пристегивал конец вожжей, взяв под уздцы, выводил его во двор. Во дворе привязанной к коновязи стоит кобыла. Изгибая назад шею, завидев своими большими черными глазами жеребца, начинает игриво ржать. Орлик отвечает на ее призыв протяжным ржаньем. Конюх отпускает вожжи, давая ему свободу. Он, выгибая шею, гарцевал, приводя себя в возбуждение. Овладев кобылою, задыхаясь от усилий, он испытывал уже знакомое, приятное и жуткое своей всегдашней неожиданностью ощущение… Прогнав на вожжах его по двору, взяв потом под узду, конюх заводил его на место.
На третьем году, с наступлением тепла, его стали объезжать. Конюх Иван, к которому Орлик привык, откликался на его призыв, зайдя однажды среди дня к нему, надел уздечку, вывел во двор, где были другие конюхи. К ним подошел еще Корнеич, и они пристегнули к кольцам уздечки две вожжи по обе стороны, чтобы вдвоем, если понадобится, легче было унимать его буйство. Надели на спину широкий ремень и привязали по сторонам на уровне стремян небольшие мешочки с песком. Орлик сразу почувствовал легшую тяжесть и, заплясав на месте, злобно заржал, выражая этим свое неудовольствие. Когда конюхи, державшие его под уздцы, стали отпускать вожжи, отходя по сторонам, Орлик пустился было в рысь, но лежавший на нем груз вызывал неприятные ощущения, и он старался избавиться от него.
Сердито, визгливо ржал и, взбрыкнув, начал поддавать задом.
– Не балуй… не балуй, – подбирая вожжи, усмирял его Иван, – пошли… пошли… хорошо. – Орлик опять поддал задом. – Не балуй… не балуй… хорошо…
Висевший груз и натянутые по сторонам вожжи сдерживали его прыть, и, поняв, что от него хотят, он, успокоившись, покорно ступал, выбрасывая вперед свои тонкие ноги. Затем его с грузом пустили по кругу. Когда через час-полтора закончили с объездом, его, всего взмыленного, окатили водой и, согнав со шкуры мокроту, дав немного обсохнуть, завели на место.
Иван был хорошим конюхом, хоть от него часто разило водкой и табаком, что не переносил Орлик. А иногда, бывало, даже запьет, и стоит его скотина голодная и неубранная целый день. Но когда, проспавшись, появлялся, задавая корм, принеся душистое сено и меру овса, всегда похлопывал по холке, как бы извиняясь, ласково разговаривал с ним, что очень нравилось Орлику и вынуждало его к послушанию. А в один день, зайдя к нему, обнял его за шею и, надев потник, снял с жерди седло и стал пристраивать ему на спину вместо груза. Орлик, подняв голову, слегка заржал и стал пританцовывать, когда тот стянул подпруги седла. И когда Иван, взгромоздившись в седло, отпустил поводья, Орлик послушно пошел легкой рысью. В дальнейшем, когда на него восседал кто-то из конюхов, он не только не противился, но и стал находить в этом какое-то лошадиное удовольствие…
Первый раз его запрягли в тарантас среди лета. Как всегда, если что-то делалось с ним впервые, в оглобли заводили два конюха, чтобы усмирить его противодействие. На ласковые слова Ивана Орлик не стал показывать свое неудовольствие и, пятясь назад, спокойно зашел в оглобли. Затем его стали проезжать, опустив поводья, и он, на удивление всем, сразу покорно пошел быстрой рысью. Упражнения бегом продолжались несколько дней то с Иваном, то с Корнеичем, и он все больше и больше поражал их своим размашистым ровным ходом.
Иван стал иногда, по-видимому в свою заведенную между конюхами очередь, выгонять на Орлике весь табун на пастбище. Он любил такие выезды по утрам со своим наставником, хоть и ограничен был в действиях, так как Иван, усевшись в седло, начинал подергивать за поводья, будто Орлик сам не знал, что ему надо делать – держать табун от самовольства.
Он рассуждал по-своему, по-лошадиному: пусть, мол, Иван покуражится, тоже вообразил себе, что он владеет табуном, – он тут главный.
С наступлением очередной зимы его несколько раз впрягли и прогнали в санях. Затем на молодом трехлетнем жеребце те, кто ухаживал за ним, больше не ездили, ездил совершенно другой человек. Утром Иван выводил его в проход конюшни, снимал с гвоздя украшенную кистями упряжь и хомут, не заправив удила, вел поить, подводя к чану-бочонку со студеной водой, который по утрам наполняли конюхи. Сани плетеные «кошелка» легкие, как пушинка. Поставив Орлика в оглобли, конюх шел за сеном, клал его в сани, сверху прикрывал попоной и бросал на нее тулуп. Иван подавал извоз к конторе, поставив его у коновязи. Выйдет из конторы мужик, которого, здороваясь, конюх называл Степанычем. Степаныч возьмет из саней тулуп, набросит на плечи, опустится в сани, запахнув полы, возьмется за вожжи. Орлик покосится на него, ожидая приказаний. Степаныч, чмокнув губами, дернет слегка вожжой, и, сделав резкий разворот, жеребец пойдет размашистой рысью по рыхлому, с утра выпавшему снегу…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?