Электронная библиотека » Владимир Зелинский » » онлайн чтение - страница 38

Текст книги "Наречение имени"


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 22:42


Автор книги: Владимир Зелинский


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
О замысле личности и смертном часе

Мне пришлось впервые писать об Аверинцеве, когда он был жив, хотя уже несколько месяцев пребывал в близости и притяжении смерти. Была надежда, хоть и некрепкая, что он еще останется с нами, что вернется его голос, его слово, особая сердечность мысли. 21 февраля 2004 года его не стало.

Он умер на пороге старости. «Могучая евангельская старость», – как сказала Ахматова, – была ему, казалось, обещана, но не дана. Розанов называл старость «метафизическим возрастом». Кончается работа мира сего и завязывается неслышная беседа с другим. Тот возраст так и не пришел, хотя, как мы знаем, вся жизнь Аверинцева как будто протекала во времени метафизическом и диалогическом. И все же, несмотря на значительность всего сделанного, кажется, что «акмэ» этой жизни еще не конца раскрылась, но обозначилась лишь в последние годы. Жизнь ушла, осталось некое помышление Божие о личности (и оно как-то достигает слуха нашего сердца), личности столь «объемной», что она не умещается в одно только прошлое. Прошлое человека вступает в разговор с нами, мы становимся его участниками в настоящем, а затем кто-то после нас и в будущем. О том, как фигура, жизнь, личность Аверинцева вписывается в будущее, как отсвет ее касается нас, мне хотелось бы сказать несколько слов.

Некрологи уже написаны. Приношение или пробуждение настоящей памяти еще не началось.

I

За время своего долгого умирания Аверинцев стал близким человеком, конечно, не только автору этих строк. Казалось, что у смерти или скорее жизни был какой-то свой умысел, и мучительно хотелось разгадать, какой. Но вот он умер, вошел в опыт смерти, по слову незабвенного о. Сергия Желудкова, и осталось от этого ухода ощущение покоя и света. Кончина его не только «рассказала» по-своему о том, кем был Сергей Аверинцев (что сделал, чем удивил), но и о том, кем явит себя в будущем, которое еще как-то откликнется в зрелости или юности других.

Впрочем, это ощущение возникло задолго до кончины. Года два с половиной назад, уезжая с патрологической конференции в Вене, в которой мне выпала честь участвовать вместе с ним, он дал мне в дорогу свой перевод Евангелия от Луки. Я начал читать его в поезде и с первой строки до последней так и не оторвался от рукописи. Языковая подлинность этого текста приковала меня к себе. Ни единого слова, кольнувшего своим неправдоподобием, неверностью духу и букве евангельского благовестия. Я стал сравнивать. В греческий текст по скудости знаний я не решился заглядывать (да, разумеется, уровень Аверинцева был таков, что никому и в голову не придет искать у него ошибки). Я сопоставил русский с русским. Синодальный перевод, как бы на него ни смотреть, есть и останется громадным событием нашей словесности, даже если говорить только об истории литературы. Однако это событие не может стать законодателем нашего религиозного языка от позапрошлого столетия до того дня, когда времени больше не будет. Дело не в том, что язык развивается, ибо это движение из нашей литургической глубины можно и не заметить. Но развитие языка улавливает и новые образы или пути мышления, в том числе пути, ведущие к Богу, кружащие вокруг тайны Бога в человеке, и им невозможно указать однажды и навек заданное, единственное словесное направление. Но при этом новая языковая форма должна по-новому выразить именно тот язык, коим владеет лишь сокровенный сердца человек, живущий не в сутолоке забот, кричащих новостей или прочитанных в метро романов, но в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа (1 Пт 3:4). И беседующего с Богом на языке, усвоенном с детства, впитанном с молоком матери. И вот красота кроткого духа и родного языка приоткрылась в аверинцевском Евангелии, звучащем «высоко и светло» (слова Жуковского), с той достоверностью, с которой вечное останавливается во временном.

Разумеется, переводческая работа при всем ее богатстве (помимо трех Евангелий, Книга Иова, Псалмы, а также сирийские и греческие Отцы, Платон, Аристотель, Гессе, Брентано…) – это скорее периферия на фоне всего того, что вмещает имя Аверинцев. Но когда речь идет о переводе священных текстов, т. е. Слова, которое говорит нам о Боге и являет Его внутри нас, здесь требуется нечто существенно иное, чем добротное, настоенное на древних травах знание, нечто большее, чем талант, такт, тонкость, слышание переливающихся оттенков слова, всего того, что Сергею Сергеевичу было дано в изобилии. Для передачи Слова нужно обладать какой-то сообразностью Ему, скажем, «подобосущием», особым молчанием духа, дабы стать посредником между Словом и нами и суметь умалиться в этом служении. Служить не нам, но имени Твоему, но так, чтобы служение имени вовлекало бы и твоего читателя, чтобы оно совершалось и в нем. Только с этими дарами можно было бы приблизиться к разрешению труднейшей проблемы Русской Церкви – богослужебного языка.

Не место здесь и говорить о ней. Но многим – не мне одному – было ясно, что если кому-то касаться ее, то лишь Сергею Аверинцеву У кого еще – прошу прощения у тех, кого не знаю, – можно было найти это сочетание тезауруса исторической памяти и простоты веры, филигранной работы со словом и ощущения его неподвластной человеку мощи, необыкновенной деликатности и тончайшего дара, смирения и смелости?

Кому еще, как не ему, обладавшему абсолютным слухом к поэзии и самому поэту учителю риторики в античном первозданном смысле этого слова, молитвеннику о словах, умевшему литургически относиться ко всякому слову, не стать было новым просветителем россиян, которого ждет и не хочет принять, грозно отвергает и в то же время неслышно зовет наша Церковь? Кто еще мог найти те слова, которыми можно было бы молиться и радоваться, выразить самую глубину души, не потеряв ощущение личности, быть честным перед Богом, но и перед собой, наделенным уникальным даром своего языка, вплетенным в язык его времени?

Человека нет среди нас, но замысел о нем остался.

II

«Культура Аверинцева», если мы посмотрим на его тексты и вспомним его лекции, вырастала сразу из многих источников. Кто мог узнать в молодом, но уже ученейшем филологе, пишущем о Плутархе, о древнегреческой поэтике или исторической подвижности категории жанра, хоронящегося от всех поэта, с жаром слагающего гимны Благовещению? Если охватить взглядом все им написанное, начиная с первых статей и до последних работ (хотя, верно, немного найдется людей, чей взгляд может все это вобрать), то возникнет ощущение развития, внутреннего пути, имевшего свои этапы, свою особую логику души. Предельно схематично (ибо краткое поминальное слово никак не притязает быть исследованием) эту логику можно было бы прочертить как путь от литературоведческой проблемы к самому автору, от человека-писателя – к человеку сокровенному, сокрытому в Боге, от сокровенного человека – к Имени, в него вложенному в нем поющему… впрочем, остановимся пока здесь.

В своем предисловии к книге «Поэты» Аверинцев пишет:

Мне хотелось не столько сделать их «моими», сколько самому сделать себя – «их», чтобы подобное по старой максиме познавалось подобным; чтобы они сами были не только для моего рассудка, но и для моей эмоции интереснее, чем эмоция как таковая – для самой себя. Моей целью было – ввести мою субъективность в процесс познания, но с тем, чтобы она в этом процессе «умерла». Не мне судить о том, когда мне это хотя бы отчасти удавалось, а когда решительно не удавалось.

В одном я уверен: поэты, о которых я писал, не были для меня предлогом сказать нечто по поводу, но чем-то несравненно более интересным, нежели все, что я имею о них сказать.

Мы, читатели, готовы дружным хором ответить: «удавалось решительно» и становилось «несравненно интересным». Автору, однако, виднее. Что-то, видно, всегда оставалось за словом, слышалось, не вмещаясь, и мучило его, а не нас. Слова о неудаче – вовсе не литературный реверанс, но повседневный творческий процесс, когда за всякой заключительной фразой тотчас вырастает гора недосказанного, неродившегося, того, что как-то мыслится, созревает, толчется в запертую дверь нашей речи, а та еще не готова ее принять.

Аверинцев сумел сделать «своими» или «нашими», но также и собственно «их», творцов, такое собрание лучших умов, что само это умение стало его богатством, подвигом, деланием – в самом строгом церковном смысле – и наконец его завещанием. То, что он сделал, останется с нами. Но с нами останется и то им невыговоренное, то созревавшее и созревшее в нем, что было оборвано смертью.

Ищу слова, но все они кажутся слишком затертыми, размоченными, чтобы ими это невысказанное передать. Пожалуй, наиболее точным и наименее плохим будет указание на «мудрость» в библейском смысле, мудрость отстоявшейся, прозрачной, глубинной простоты. «Могучая евангельская старость» – плод мудрости. В последние годы в Аверинцеве появилась новая интонация, никак не учительная, скорее даже ученическая, интонация человека, начавшего раздаривать себя, делиться собой с другими. Он много выступал, был участником разных конференций, писал предисловия к чужим книгам, с его изумительной способностью открываться другому оказался мастером и в публицистике. То, что было невозможно в молодости – по мотивам вполне банально-цензурным, оказалось затем нужным, своевременным и крайне востребованным в зрелости. В известном смысле это мудрое служение времени и миру для человека ранга Аверинцева было отчасти жертвой, но жертвой, приносившейся радостно, захватывающей его (и оказавшейся в итоге «полной гибелью всерьез»). Многим было и есть что сказать, но в аверинцевском слове растворена особая сила умиротворения, облеченного безмолвной властью и крепостью, того мира душевного, которого так катастрофически всегда не хватало и теперь не хватает в русской жизни. Когда читаешь его отклики последних лет на то или иное случившееся в мире, всегда отмечаешь про себя: тоньше, точнее не скажешь. Не интеллектуально, но именно сердечно, человечно точнее. Им схватывалась не только суть дела, но и та главная, нужная интонация, с которой об этом деле можно сказать. Вспоминаю статью «Мы и наши иерархи – вчера и сегодня». Сколько о том уж было написано (увы, и автором сих строк), но из того, что осталось не в пене, а в камне, – пожалуй, только одно, аверинцевское. У него правда и милосердие ничуть не теснят друг друга, но сопрягаются вместе, сливаются воедино, и в союзе их возникает что-то органическое, подлинное. Статьи о браке, ненавязчивая актуальная проповедь о будущем христианстве в Европе, о европейском контексте русских споров, о Слове Божием и слове человеческом, о христианстве в XX веке, о поэзии Ольги Седаковой, статьи, сопровождаемые молитвенными стихами, звучащими в них, – это есть последний по времени, зрелый Аверинцев, с которым так не хочется, так трудно расставаться.

Мудрость Аверинцева, которая как-то высветилась, хотя и не успела выразиться в полной мере, была в умении – если говорить державинскими словами – «с сердечной простой беседовать о Боге» и говорить истину, пусть и довольно строгую, с доброй, светлой, чуть беззащитной улыбкой.

III

Последнее, личное. Пишущему эти строки пришлось впервые встретиться с Аверинцевым в Москве в начале семидесятых (к нему – как сосед к соседу зашел мой покойный друг Борис Шрагин, прихватив и меня), но настоящие отношения и даже некое подобие дружбы, несмотря на весь контраст наших личностей и дарований, завязались у нас двадцатью годами позднее. Мне не забыть наших прогулок по Риму в начале девяностых годов. Помню в особенности ту набережную Тибра, где старые вязы опускают ветви к самой воде, образуя над головой зеленую галерею. Летним вечером его облик выступал из зеленых крон, а тихий голос, казалось, звучал в гармонии с шелестом листьев.

На следующий день после этой прогулки мы были в соборе Святого Петра. Богослужения не было, в тот час храм принадлежал туристам. Чуть подальше от статуи первоверховного Апостола, внезапно оборвав свой рассказ о Вячеславе Иванове, Аверинцев стал читать свою «Молитву о смертном часе». Голосом, ничуть не шелестящим, твердым, ясным, исповедальным, как о том, что непременно сбудется (и сбылось именно так, как было предсказано), как о том, к чему сердце было давно готово:

 
Когда Смерть посмеется надо мною
Как та что смеется последней
И сустав обессилит за суставом
Твоя да будет со мною Сила
Когда мысль в безмолвии утонет
Когда воля себя потеряет когда я имя свое позабуду
Твое да будет со мною Имя
Когда речам скончанье настанет
И язык глаголавший много
Закоснеет в бессловесности гроба
Твое да будет со мною Слово
 

Когда все минет что мнилось сновидцу наяву снилось и срам небытия обнажится пустоту мою исполни Тобою.

Попробуйте войти в этот гимн, заглянуть в человека, его написавшего. Не захочется ли вам помолиться не только с ним, не только о нем, но и ему самому?

Открытое письмо священнику Александру Меню

Я решаюсь писать Вам, хотя это и против правил словесности и вопреки добрым обычаям, ибо обычаи мудро говорят нам, что мертвых можно тревожить лишь молитвой о них или к ним, но никак не запанибратской беседой, и не подобает живым переходить положенные им границы, ибо отсюда туда не переступают. Но есть вещи, которые язык никак не может выразить иначе, как в разговоре я с ты (там, где Вы сейчас, уже нет Вы, но о Вас, сегодняшнем, мне знать не дано, и обращаюсь, как при жизни, по старой памяти). Я хочу что-то поведать Вам о Вас же, а через Вас Тому, Кто слышит не только слова, но и то, что не уместилось в них, то, что еще не проснулось в нас и свернуто в «помышлениях сердечных».

I. Встреча в Иерусалиме

15 марта, сего 2000-ого года, в 4 часа дня я стоял во дворике храма, посвященного рождеству Иоанна Крестителя в пригороде Иерусалима Айн Карим и вчитывался в молитву пророка Захарии, отца Предтечи, из первой главы Евангелия от Луки, выгравированную на многих языках на внутренней стороне массивной храмовой ограды:

Благословен Господь Бог Израилев,

что посетил народ Свой и сотворил избавление ему,

и воздвиг рог спасения нам в дому Давида,

отрока Своего,

как возвестил устами бывших от века святых пророков Своих,

что спасет нас от врагов наших и от руки всех ненавидящих нас…

Что-то вдруг заново поразило меня в этой молитве, столько раз читанной, слышанной, а, чаще, наверное, только пробегаемой глазами и слухом. Может быть, тут было невольное нетерпение ума и внимания, спешивших к следующей главе: переписи Августа, благовестию ангелов, чуду Вифлеема, наконец и к ныне отпущаеши, и Симеоновы слова как будто отпускали нас, незаметно уводили от всего, что предшествовало этому чуду, от долгого его созревания во всем предшествующем Писании…

Я попробовал читать еще раз медленно-медленно:

Благословен Господь Бог Израилев,

что посетил народ Свой…

И вдруг догадка коснулась меня: молитва была уже не только текстом, но и голосом. Она словно произносилась во мне Вами, с Вашей интонацией, отец Александр, хотя в тот момент я совсем не думал о Вас. Эти слова не только звучали, но даже как-то переводились на неведомый мне язык, тот язык, на котором когда-то были произнесены. При этом интонация, голос, весть оставались почему-то прежними, и голос приковывал меня к месту…

Я решил отойти от чар, прошелся по дворику. Попробовал читать по-французски, по-немецки, по латыни… Смысл был тот же, но Вас там не было. Захария отодвигался куда-то вдаль… Я вернулся к русскому.

и от руки ненавидящих нас;

сотворит милость с отцами нашими и помянет завет Свой,

клятву, которою клялся Он Аврааму,

отцу нашему,

дать нам небоязненно,

по избавлении от руки врагов наших…

Ваш голос продолжал звучать и набирать силу, теперь его легко можно было узнать по характерной обаятельной силе и сочности. Словно старец Захария, ощутив прикосновение руки Господней, в своих иератических, священнических одеяниях возносил молитву во мне по-русски голосом и верой протоиерея Александра Меня. Голос звучал настолько мощно, что я уже не боялся спугнуть его и даже решил послушать его отстраненно, в восприятии Ваших друзей и недругов… Вы не смутились этим и продолжали молиться…

служить Ему в святости и правде пред Ним,

во все дни жизни нашей.

И ты, младенец, наречешься пророком Всевышнего,

ибо предыдешь пред лицом Господа приготовить пути Ему,

дать уразуметь народу Его спасение в прощении грехов их,

по благоутробному милосердию Бога нашего,

которым посетил нас Восток свыше,

просветить сидящих во тьме и тени смертной,

направить ноги наши на путь мира…

Рядом был дом, по преданию принадлежавший Захарии и Елизавете.

Вот и Елисавета, родственница Твоя… – сказал ангел Марии. И уже приняв Благовещение сердцем и плотью, но еще не успев осознать его, Пречистая Дева поспешила к Елисавете поведать, рассказать, выслушать, поделиться, как бы донести осенившего Ее Духа и до нее…

И вниде в дом Захариин и целова Елисавет.

И бысть яко услыша Елисавет целование Мариино,

Взыграся младенец во чреве Ея:

И исполнися Духа Свята Елисавет,

И возопи гласом велиим, и рече:

Благословена Ты в женах,

И благословен плод чрева Твоего:

И откуду мне сие, да прийдеш

Мати Господа моего ко мне…

Две речи, как два ручейка, смешались во мне – та, что должна быть как будто арамейской, но заговорившая по-русски голосом о. Александра, и та, которой говорит наша Церковь, речь, впитавшаяся в нашу память и уже неотъемлемая от нее, словно никакого другого языка не знала и знать не могла пророчица Елисавет, когда восклицала, стоя вот у этих дверей:

И откуда мне сие…

Потом я узнал: подобные «посещения» были не только у меня.

II. Дар памяти

Мне кажется, что среди даров, полученных Вами, самым первым и знаменательным был дар памяти. Не говорю здесь лишь о плотности и толщине потока сведений, бесшумно соединившегося с Вашим существованием и поминутно переливающегося через край, обо всем изумительном богатстве ассоциаций, о библиотеках усвоенных книг, что являлись мгновенно, стоило их только окликнуть, о тысяче вещей, о которых Вы могли читать лекции без подготовки, обо всех исповедях сотен и сотен прихожан, коим никогда не нужно было напоминать Вам о том, что ими говорилось ранее, не говорю о Библии, которую Вы могли цитировать с любого места – все эта упругая мощь памяти была для меня знаком какого-то иного, более глубокого дара. Память не дается нам просто так, механически, для собирания разных полезных и случайных сведений, всякое ее проявление есть свидетельство о соучастии нашей личности в том, чего мы коснулись, в том, что мы в себя вобрали. Вспоминая что-то, мы всегда выбираем из груды спящих и чаще всего ненужных воспоминаний то бодрствующее в нас, то живое, чему мы отзываемся как своему, то, что где-то уже поселилось в нас, стало не только опытом, но и частицей нас. Богатство памяти никогда не бывает внешним, оно есть признак иного богатства, даже если речь идет о таких вещах, как музыка, математика, чужой, выученный язык. В языке, родном или иноплеменном, каждое слово, что сохраняется в нашей памяти, не лежит безжизненным грузом, как в словаре; невидимыми нервными волокнами оно связано с другими словами, оно живет в сочлененности, в контексте. Во враждебном, дружеском или благодатном окружении оно в какой-то мере обладает личностью, и это живое, движущееся население слов занимает громадное пространство в нас самих.

Все Ваши знания всегда были изумительно личностными, все эпохи, в которых Вы чувствовали себя как дома, иностранные языки, на которых Вы читали, были окрашены, облечены в Ваш голос, становились Вашими инструментами, которыми Вы пользовались с исключительной целенаправленностью. Они как будто священнодействовали, служили священству, были, если угодно, Вашими требами. Священство было даже не призванием, но корнем вашего существования, и из этого корня вырастало и все остальное, все, что наделяло Вас способностью слышать

 
И дольней лозы прозябанье,
И горних ангелов полет.
 

Это «прозябанье лозы» отражало в себе то же прикосновение Премудрости Божией, что водила и полетом ангелов, пробивала себе дорогу в развитии живых организмов, вырастала из-под глыб истории… Помню, как в одну из наших первых встреч, лет 30 назад, Вы вдруг заговорили о строении рыб так, словно рыбы и были главным, очевидным для всех доказательством бытия Божия…

Есть тайна памяти, которая соединяет нас с посещениями Божиими, и она составляет живую нить церковного Предания. Вселенское это Предание возвращает нас к первым дням творения, всматривается в «премудрость» тварей, восходит к патриархам, приоткрывается в пророках и внезапно освещает во Христе всю толщу веков от первого дня до суда, когда времени больше не будет. Тайна памяти – во встрече с этим светом, в причастии ему, благословении им, ибо на всяком месте, – говорит Господь, – где Я положу память имени Моего, Я приду к тебе и благословлю тебя (Исх 20:24).

И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время свое и лист которого не вянет: и во всем, что он ни делает, успеет… (Пс 1:3).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации