Текст книги "Тишайший"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Не следуй трезвому уму!
Влюбленным трезвость ни к чему.
Коль сердце страсти лишено —
Подобно падали оно.
Вино – бальзам больным глазам, —
прочитала стихи Туаджа.
Пьянеют от вина, а я куда сильнее,
Любимая моя, от глаз твоих пьянею.
О сердце, не стенай! На собственном огне
Безмолвно жечь тебя куда приятней мне, —
ответил стихами того же Хосрова Жузеф-паша.
– Господин желает, чтоб я сыграла ему и спела?
– Нет, моя Туаджа, пусть музыкой нам будет трепет звезд.
Он лег, запрокинув голову, и она, его рабыня и его повелительница, легла рядом, коснувшись виском виска.
– Ты все понимаешь, моя удивительная Туаджа. Но зато я не понимаю, как мог жить вдали от тебя, не ведая о тебе.
Звезды вздрагивали от голоса, и Жузеф-паша замолчал.
«Вот оно – высшее наслаждение! – думал Жузеф-паша. – О берег бьет волна, сияют звезды, пахнет кипарисом, морем, любимой женщиной… Никакого насилия над миром. Полное слияние. Все беды от ума. Ум живет другой жизнью, чем небо, вода, земля. Ум разъединяет…»
В берег сильно плеснуло, потом еще.
«По Босфору идут корабли», – подумал Жузеф и тотчас поднялся.
Да, по Босфору в сторону сераля шли чужеземные корабли, и на каждом корабле на мачте горел огонь: иностранцы требовали от падишаха правосудия.
Из-за холмов выкатилась огромная луна, и по черным силуэтам кораблей капитан-паша узнал английский корабль, французский, голландский, испанский…
– Стыд! Империю уличили в мелком воровстве. Невыносимо! Великая Турция во власти скопцов. Невыносимо! Во внутренних покоях зазвенел колокольчик.
– О Аллах! Кто-то осмелился разлучить меня с моей пери. О, берегись, несчастный!
– Я знаю, ты никогда не обидишь несправедливо! – быстро прошептала Туаджа, прижимаясь к Жузефу.
– Ты не зря носишь свое имя, – засмеялся капитан-паша. – О праведница моя! Будь спокойна, я никому не причиню зла прихоти ради.
Праведница Туаджа, в честь которой получила имя наложница капитан-паши, была так бедна, что не могла купить четок. Отчаявшись, она набрала финиковых косточек, нанизала на нитку и в молитвах своих просила прощения у Аллаха за бедность. Когда она умерла, четки – единственную собственность Туаджи – положили в ее могилу. И сухие косточки ожили, проросли, и не было в мире фиников слаще, чем те, что созревали на могиле Туаджи.
Ночным гостем Жузефа-паши оказался один из визирей – Азем Салих-паша. Привело его в столь позднее время неприятное сообщение, вырванное на пытке у пленного донского казака. Казак показал: на Дону в Черкасском городке приготовлено у донских атаманов три сотни стругов. Донские казаки собирают свое войско и ждут прихода Большого полка из самой Москвы. Воевать русские будут Крым, чтобы прогнать Гиреев, от которых всей Русской земле много беды.
– Воистину недобрая весть! – воскликнул Жузеф-паша. – У меня нет ни одного свободного корабля. Венеция – морская держава. У Венеции сильный флот и прекрасные моряки. Война в самом разгаре. Нужно припугнуть русских послов, которые, как я слышал, недавно прибыли в Истамбул.
– Послам запрещено выходить со двора. Я с ними говорил очень строго, но у них одна старая песня: донские казаки царя не слушают, управы на них нет. Большой полк московский царь выставил не против падишаха Ибрагима, а против воровства крымского хана и тех же донских казаков, которые нападают на мирные селения.
Капитан-паша поглаживал правой рукой левую, покачивал сокрушенно головой.
– После взятия Кипра война на море станет еще более жестокой. Нам попытаются отомстить. Ничего другого не придумаешь. Надо ждать зимы. Зимой я приведу мои корабли в Черное море и восстановлю порядок.
– У меня на дворе живет москаль. Он называет себя сыном царя Василия Шуйского. Обещает, если мы возвратим ему престол, отдать в вечное владение великому падишаху Казанское и Астраханское царства.
– Падишаху Мураду этот наглец пришелся бы по душе. Падишах Мурад думал о будущем империи. Москаль, дарующий царства, конечно, из черни?
– Русские послы говорят, что он слишком молод, чтобы быть сыном царя Василия.
– Как воин, я бы вздернул этого малого на самой высокой мачте, но я еще капитан-паша. Мелкая продажная тварь может стать необходимой фигурой для большой игры.
– Я берегу этого человека. Он до приезда русских послов в моем доме жил. У него есть свой слуга, а я от себя дал ему в услужение еще двух рабов. Однако мне до поры не хочется ссоры с русским царем, и, угождая требованиям послов, а они требуют выдачи лженаследника престола, я отправил его с моего двора.
– Дорогой мой визирь, ты поступил мудро. Зимой, когда я приведу флот в Черное море, этот ничтожный человек может принести пользу великой империи. Если только замыслам не помешают скопцы.
Жузеф-паша криво и горько усмехнулся.
4
Истамбул! Есть города несравненные красотой, есть города несравненные древностью. Истамбул – город-котел, в котором варится ни с чем не сравнимое хлёбово жизни.
– Мне этот город опостылел! – закричал Тимошка Анкудинов, замахиваясь кулаком на каменную глыбу Ая-Софьи.
– Ты чего это, Тимоша? Пойдем отсюда! Не дай Бог, кто видел, как ты на ихнюю святыню кулаком махал. Пошли на берег, на воду поглядим. Или кофей пойдем пить… Зачем Бога гневишь? Кормят нас по-прежнему, а что в новых палатах потолок ниже да ковров помене, так это можно пережить.
– Дурак же ты, Костя! – Анкудинов смачно плюнул на землю, растер плевок каблуком и, сцепив руки за спиной, пошел резать веселую истамбульскую толпу.
Товарищ его Костька Конюхов кинулся следом: Тимошка в ярости слепнет. Попадись ему колодец на пути – провалится, повстречайся ему падишах – дороги падишаху не уступит.
Дошагали до золотых рядов. Анкудинов замер возле первой же лавки, загляделся на дивные морские раковины. Расцепил руки, потрогал пальцами виски, встряхнулся, словно из воды вышел.
– Гляди, Костя! Перед таким чудом день-деньской простоишь и не уморишься. Я, может, погляда ради хребтину жизни своей сломал… и не жалуюсь. И теперь не жалуюсь! Да отдай ты мне все золото здешних лавчонок, а его тут больше, чем во всем Московском царстве, – на раковину вот на эту, на голубую, со дна окияна, променяю, не задумаюсь. Ну, чего хихикаешь? Харя твоя бессовестная!
– А то хихикаю, что ожил, гляжу.
– Дурак ты, Костя! – задохнулся от нового приступа ярости Анкудинов, пошел на товарища медведем – обнял, поцеловал. – Дурак ты, Костя!
Нежно сказал, печально. И опять устремился куда-то. И Костька Конюхов поплелся за ним.
На берегу Босфора Анкудинов купил у рыбаков жареной рыбы, молча поделился с Конюховым.
Они сидели над водой, и на плечи им давила закутанная в тишину гора-кладбище.
– У нас теперь самые грибы! – сказал вдруг Анкудинов. – Хотел бы ты, Костя, чтоб вся жизнь заново, чтоб дома жить?
– Да что нам здесь, не сытно, что ли? – изумился Конюхов. – На двоих целый каменный дом отвели!
– Каменный дом у меня и в Вологде был.
– Да все уж не такой.
– Больше, Костя! Много больше! Ты смекни, за меня отдали единственную внучку епископа Вологодского и Великопермского: Нектарий сына в миру прижил, а у того сына всех детей – одна дочь. Береженый цветок. Думаешь, случайно мне цветочек этот в постель положили? Нет, Костя! У бояр и архиереев случайного в жизни не бывает. Верно, Нектарий меня любил, да, может, потому и любил, что открыто ему было имя царственного батюшки.
Анкудинов вперился в Конюхова лучезарными своими, полуденного блеска и синевы глазами. Глядя в эти ясные глаза да на это чистое лицо, всякому слову верилось. Лицо у Тимошки даже в самые хмурые дни было счастливым.
– Какой день сегодня по-нашему-то? – спросил Тимошка, отламывая руками кусочки рыбы.
– Да ведь, пожалуй, Прокла – великие росы.
– Великие росы… – печально повторил Анкудинов. – Бывало, выйдешь из леса на луг, а он аж седой. А седина обманная. Солнцем ударит искоса, и весь луг – россыпь самоцветов. Каждая капля горит на свой лад… Когда мне голову отсекут, хочу, чтоб этот луг пригрезился в последний миг.
– Господи! Чегой-то ты говоришь-то? – испугался Конюхов.
– Говорю то, что будет. Ишь, глаза выпучил! Авось не завтра. Да только на другое нам тоже надеяться нечего. Царевы послы за нами ведь пожаловали, а у визиря, сам знаешь, семь пятниц на неделе. Возьмет да и выдаст.
– А куда же мы побежим теперь?
– Закудыкал! Придет время бежать – Бог надоумит.
– Уж лучше нам навеки тут осесть. Побасурманиться. Обрежут, конечно, но уж лучше пусть убавят снизу, чем сверху.
Анкудинов терпеть не мог, когда Костька вякал о том, о чем самому безотвязно думалось.
– Дурак ты, Костя, – сказал Анкудинов, не злясь и без шутейства. – Нас кормят и холят потому, что я туркам нужный. Раньше турки на одну силу полагались, но что было – минуло, не осталось в мире больше царств, которые можно в карман положить. Вот и нужны им людишки-паучишки. Да только по нынешним временам, когда у корыта власти безмозглая свинья, разве туркам о походе на Москву думать? Им теперь думать, как бы нахватанное не растерять, растрясло воз на ухабах-то… Однако ж на что-то надеются, коли держат нас.
– Погоди, Тимоша, ты больно умно говоришь. Не пойму. Смилуйся, не сердись. Ты хоть и говорил мне, что отец у тебя Демка, а только я не верю этому. Шуйский ты, истинных царских кровей, потому что умный.
– А ты дурак! – Анкудинов ударил двумя ногами в землю, вскочил. – Да вон у турок твоих Ибрагим – осел истинных царских кровей!.. А наш Мишка Романов чем больно удался? Всего умения было – на троне сидеть да глазами моргать. Ох, подлые! Разве вам втолкуешь – не кровью красен человек, не пеленками, а тем, что ему от Бога дадено. Ясной головой да дерзкими помыслами. Если меня простая баба родила, так я уже и не гож в Думе сидеть?
Лицо у Конюхова вдруг сморщилось, и он заревел, как несчастное дитя, всхлипывая, икая.
– Ты чего? – испугался Анкудинов.
– Не пойму тебя. Ик… Ик… Тебе скажи, что ты из царей, – бранишься, скажи, что из простых, – дерешься Ик. Ик…
– Ну, не плачь, Костька! Ну, прости меня. – Анкудинов стал вытирать ладонями Костькины слезы. – Мне, думаешь, больно любо вот уж три года в жизнь, как в кости, играть? Конца этому не видно, и оставить игру никак уже нельзя. Вся моя радость теперешняя – сон про старую, про подлую мою жизнь поглядеть.
– Знаю, Тимоша, все знаю. Может, к Сулейману закатимся? Тяжело чего-то нынче.
– Эх, Костька! Пошли! Пошли, мать твою зеленую, по-русски наговорились всласть, пошли по-турецки молчать.
У Сулеймана можно было сыграть в нарды, выпить кофе, выкурить кальян, проглотить шарик опиума, послушать меддаха, но главное – здесь можно было купить вина.
У Сулеймана только на лбу волосы не росли да под глазами, из ушей – кудри. Этакое черное пугало, ну а как улыбнется – вся кофейня так и просияет в ответ.
– Урусы! – ударил ладонью о ладонь Сулейман. – Гости мои дорогие! А у меня для вас – э-э-э!
Сулейман головой от удовольствия закрутил, Тимошку и Костьку под руки подхватил, потянул за собой в дальний уголок, где возле тырка – столика без ножек – разложил ходули, не умея их скрестить, сидел боком, явно мучась, детинушка, москаль русопятый.
– Неси нам кувшин, да пузатенький! – воскликнул Тимошка, распахивая объятия русскому человеку. – Дозволь к сердцу тебя прижать.
Детинушка смущенно заулыбался, закряхтел, подбирая ноги под себя и спеша подняться.
Обнялись.
Они были одного роста, глаза пришлись в глаза, синее схлестнулось с синим, схлестнулось-таки – и ни грома, ни молнии. Коли небеса без туч, откуда же взяться гневу?
– Как зовут тебя? – спросил Тимошка.
– Простите меня, любезные, опешил! Не ждал, что в Истамбуле русских людей встречу. Смешалось все в башке. Меня Андреем зовут. Андрей Лазорев.
– А меня зовут Тимофеем. Тимофей Анкудинов. Не слыхал про такого?
– Да вроде бы и слыхал, только, убей Бог, не помню, с чем его едят.
Тимошка засмеялся, стукнул Лазорева в плечо:
– Это – Костька! Мой товарищ.
Лазорев обнялся и троекратно поцеловался с Костькой.
– Давайте сядем, – сказал Анкудинов, – турки глядят. Сядем да выпьем ради праздничка. Для нас тут каждый русский человек – праздник.
Тимошка и Костька ловко сели по-турецки, а Лазорев, постанывая, принялся укладывать возле стола свои негнущиеся длинные ноги.
– Люб Царьград аль не люб? – спросил Конюхов, одновременно вскакивая, чтобы принять у Сулеймана кувшин вина.
– Чего мне его любить? Чай, не Москва! – удивился вопросу Лазорев.
– Эка! – покрутил головой Анкудинов. – Тебе что, на Москве свет клином сошелся? Да вся русская святость – отсель.
– Я разве спорю. Истамбул – диво дивное. Да только я за неделю уже досыта надивовался. Домой бы.
– По щам соскучился? – хихикнул Конюхов.
– Ей-богу, соскучился. Тут ведь у них сладости да запахи, а мне бы щец!
– Эх, заходили чарочки! – крикнул Анкудинов.
Выпили по первой. Слуга принес поднос с тарелями и чашечками, и в каждой какая-то неведомая Лазореву еда. Скоро уже было непонятно: то ли они вино заедают, то ли еду запивают. Лазорев добросовестно отведывал с каждой тарелки, из каждой чашечки: где кислило, где рот обжигало, а где и ничего. Анкудинов глядел на него смеющимися глазами.
– Узнаю матушку-Русь! – засмеялся, положил голову Лазореву на плечо. – Чего Шереметев передать мне велел? Велел небось уговоры уговаривать, чтоб возвернулись мы с Костькой в Москву, щец похлебать?
– Какой Шереметев? – Лазорев потянулся за кубком.
– Федор Иванович, вестимо.
– Федор Иванович, говоришь? Наитайнейший, что ли? Правитель? Его песенка спета. Теперь в Москве другие люди у дел, а над всеми Борис Иванович.
Глаза у Тимошки забегали. Отстранился от Лазорева. Спросил хрипло:
– Какой Борис Иванович?
– Чай, Морозов.
– Воспитатель царевича?
– Да ты хоть знаешь, кто ныне у нас на царстве?
– Царь Алексей.
– То-то! Царь Алексей Михайлович царствует, а правит Борис Иванович.
Анкудинов впал в задумчивость.
– Да вы кто будете-то? – спросил Лазорев. – Купцы или молиться ходили?
– Возьми еще кувшин. Нашу жизнь рассказывать без вина – горло обдерешь. – И опять вцепился глазами в глаза. – Ох какие они безгрешные у тебя!
– Глаза, что ли? Глаза не ответчики за душу.
– Борис Иванович-то что наказал?
– Велел грека ученого сыскивать для исправления божественных книг. Я вместе с посольством приехал, да у меня особая статья, живу у местных монахов. Мне и лучше. Посольских со двора не выпускают.
– Нашел монаха?
– Да в них, в греков-то, разве влезешь? Они все тут премудрые. А друг про друга такое говорят, хоть тотчас на костер… Слушайте, ребята! Да вы ж небось распознали уже здешних книжников! Может, кого присоветуете?
Тимошка, мрачнея, переглянулся с Костькой: уж больно прост москаль.
– Давай, парень, пить. Да и расскажи ты нам, что на Москве содеялось… без меня.
– А ты когда из Москвы ушел? – не замечая «без меня», спросил Лазорев, ухватил двумя пальцами креветку и крепко засомневался: то ли уж заглотнуть, то ли под столик кинуть.
– Когда мы, Костя, от супостата моего утекли? – Анкудинов не спускал глаз с Лазорева. – Ешь, не околеешь. Мы-то с Костькой едим… Когда, Костя?
– В сорок третьем годе.
– В сорок третьем? – Лазорев запрокинул голову, зажмурился, опустил в рот креветку и тотчас выплюнул. – Фу, мохнатая!
– Да какая же она мохнатая! – удивился Костька, показывая, как и что нужно есть в креветке. – Белое мясцо.
– Мясцо! – содрогнулся Лазорев. – У лягухи тоже мясцо белое.
– Ты про Москву расскажи, – напомнил Тимошка.
– Чего я расскажу? Я сам не московский. В Москве служить начал уже при новом царе. Для меня вся Москва – радость. Ну, перво-наперво – Кремль с башнями.
– Кремль с башнями. Ох, Костька! Ох! – закатился Тимошка, он устал быть бдительным и насмеялся до икоты. – Ну, а еще-то чего?
– Еще-то? – Лазорев сидел красный: с толку человека сбили. – Насмешил-то чем, не пойму.
Тимошка отер слезы, запил икоту вином:
– Прости, брат. Хмель смеется. Я тебе про Москву, а ты и говоришь – Кремль с башнями. Уж это вестимо. Раз Москва, то и Кремль. Про жизнь тебя спрашиваем. Хорош ли теперешний царь?
– Нам, служилым, до царя далеко. Голов зазря не рубит, – значит, хороший.
– Дошло до нас, недовольных теперь много в Москве.
– Соль непомерно вздорожала. Без соли сидят людишки – вот и кипит в них. Рыба протухает, в мясе черви. Капусты, грибов, огурцов – много ли насолишь, когда за пуд соли две гривны подавай. Стрельцу за два пуда почти год нужно служить.
– А куда царь глядит?
– Э! Не мое это дело. Мое дело монаха ученого в Москву привезти.
– Был бы ты в царях, Тимоша, неужели допустил бы такую дурость? – воскликнул Костька.
– Цыц! – пьяно мотнул головой Анкудинов и вскочил на ноги, расплылся в улыбке. – Салям алейкум, мастер Мехмед! Пожалуйте к нам, мастер Мехмед.
– Алейкум салям, урус!
Турок был на голову выше высокого Тимошки. Грузный, пузатый, и на огромном этом теле – горошина-головка.
– Сулейман! – позвал мастер Мехмед. – Принеси моего любимого. За все вино, выпитое урусами, деньги возьмешь с меня.
Мастер Мехмед сел на ковер.
– Этот русский приехал звать на службу московскому царю ученого богослова, – сказал Анкудинов Мехмеду и повернулся к Андрею: – О тебе говорю. Мастер Мехмед – кожевник, наш друг и друг вина.
– Скажи этому урусу, – попросил Мехмед Анкудинова, – я воевал с урусами в Азове, но мне по сердцу урусы. Я воевал с персами, брал Багдад, но войну в Азове ни с чем нельзя сравнить. Ты скажи этому урусу: я видел смерть много раз. Я не боюсь смерти, но мне будет горько, если урусы станут моими врагами. Я хочу, чтобы все вы, сколько вас ни есть, были мне друзьями, и моим детям, и моим внукам. Турки – великие храбрецы, но в Азове на меня поднял ружье маленький мальчик. У вас, если взрослые умерли, оружие поднимают дети, – урусов нельзя превратить в рабов.
– Он говорит, – перевел Анкудинов, – что воевал в Азове и в Багдаде. Персы – дрянь, а русские – молодцы. С русскими он не хочет воевать, с русскими он хочет дружить.
Выпили с Мехмедом.
– Много ли у него детей? – спросил Лазорев.
Мехмед расплылся в счастливой улыбке, поднял обе руки и загнул только два пальца.
– У него одна жена, – перевел Анкудинов. – Он может взять еще три жены, но никогда не возьмет, потому что любит только одну Элиф. Жена была с ним в хадже, по святым местам ходили. Мекка, Медяна. Потому Аллах ей всякий раз дает двойню… Спрашивает, сколько у тебя детей?
– У меня пока нет детей. Женился перед самым походом.
– Дорога далекая, приедешь домой – жена сыном встретит, – сказал Мехмед.
– Спасибо тебе, добрый человек! – Лазорев прижал обе руки к груди, поклонился Мехмеду.
В кофейню пришел меддах. Постелил коврик, попросил кофе, отпил глоточек и, раскачиваясь, повел россказни.
– Если масло горькое, то и пилав будет горький, если не у кого спросить, спроси у самого себя, если скажут, что на небе свадьба, – женщины попросят лестницу. Не бывает моря без волн, дверей без петель, девушек без любви. Было – не было, жил-был царь. Всем тот царь угодил, да только не было у него детей…
Анкудинов изредка переводил Лазореву на ухо несколько фраз, но переводил хитро.
Меддах рассказывал, как некий факир дал царю плоды инжира, и когда царь и царица съели эти плоды, то у них родился сын. Царь воспитывал его вместе с сыном пастуха, который родился в тот же день, а потом отдал обоих мальчиков на воспитание пастуху. В сказке было много приключений. Царевичу наговорили на пастушонка, и тот пожелал съесть его сердце, но ему подали сердце козла. А потом названый брат помог царевичу заполучить красавицу, трижды спас от смерти, но сам обратился в камень.
Анкудинов, хмыкая, нес чепуху, но глаза у него глядели трезво.
– У царя не было детей, но факир посоветовал царю положить в постель осла, и царевич родился. Только был тот царевич истинный осел, и царь отправил его на воспитание к пастухам… А царевич влюбился в заморскую корову… Один дурак взялся ему помогать. Помочь помог, но превратился в коровью лепешку.
Лазорев морщился и наконец легонько сверху стукнул Анкудинова по плечу:
– Хватит дурость пороть… Я, пока в Крыму жили, ждали корабля, малость по-ихнему научился. Хоть всего не понимаю, но что ты меня дурачишь – понял.
Анкудинов засмеялся, встал, подошел к меддаху, который, закончив сказку, собирал деньги.
– Меддах, дозволь мне залить! Если мою сказку пожалуют подаянием, до последнего акче тебе отдам.
Меддах показал жестом на свой коврик: попробуй, мол.
– Костя! – крикнул Анкудинов по-русски. – Ты нашему другу слово в слово за мной переводи.
Анкудинов сел на коврик, заиграл глазами.
– Не в бороде честь – борода и у козла есть. Ох, не буди спящего льва, но кто не падал с лошади, тот лошадь не оседлает. Было – не было, но ведь было! А что было, того не изжить. А пока жеребенок не подрос, за него не дадут цену взрослой лошади. Жил-был царевич, да только про то, что он царской крови, знал его приемный отец-бедняк да один мулла. Самозваный царь той страны искал своего соперника, посылал верных слуг с черным словом в душе, с ножом за пазухой. Не нашли царские слуги царского сына. А когда тот вырос, мулла взял его к себе, стал учить грамоте да уму-разуму. Чего другие за год познают, царский сын – за день. Стал он гораздо умен и учен, тогда мулла женил его на своей дочери и, отпуская от себя в столицу, открыл ему великую тайну. Приехал царский сын в столицу, а там его не ждут, все места кормовые заняты, и попал он в писари. Трудился, царапал перышком, стали повышать по службе, да только опостылела ему такая жизнь. Все опостылело! Даже собственная жена. Запер он ее в доме, дом зажег и убежал в соседнее царство. В соседнем царстве поверили, что он истинный природный царь, но вспомнили, что его отец воевал против ихнего короля, – неласковый был прием чужестранцу. И бежал он тогда в Молдавию, молдавский князь напугался и отправил его ко двору великого падишаха.
Глаза у Анкудинова светились ровным синим огнем, но вдруг замерли, словно под лед ушли. Замолчал Анкудинов. Посетители кофейни вежливо ждали продолжения рассказа.
– Нет, меддах! Куда мне против твоих сказок! Забыл конец.
Анкудинов засмеялся, встал с коврика, подошел к Лазореву:
– Да и нет конца у моей сказки.
– Потом вспомнишь, – утешил Анкудинова мастер Мехмед. – Давайте еще выпьем, и я пойду, заждалась меня Элиф.
Мастер Мехмед заплатил Сулейману за все выпитое вино и ушел.
– Вечереет, – сказал Лазорев. – Мне тоже пора.
– Нет, ты погоди! – Анкудинов, кривя рот, потянулся рукой к вороту Лазорева.
Лазорев отстранился.
– Я вспомнил, – сказал он. – О Тимошке Анкудинове говорили, что он побежал в Литву воровать. Ты и есть?
– Я и есть.
– Это про себя, что ли, ты сказку сказывал?
– Люблю догадливых. А в царях буду, всякому догадливому от меня награда будет. Поступай ко мне на службу, Андрюша. Ты веришь, что я природный русский царь?
– По таким, как ты, пушка плачет.
– Какая пушка?
– Обыкновенная, московская. Таких, как ты, надо в костер, а прах – в пушку, чтоб и дух развеялся.
Лазорев задвигал ногами, чтобы встать.
– Нет, ты погоди!
– Чего мне годить? За вино, чай, заплачено.
Лазорев встал и пошел на улицу, Тимошка кинулся за ним следом:
– Богом тебя прошу, погоди!
Лазорев остановился.
– Я думал, тебя подослали. – Анкудинов сдавил пальцами виски. – Не царский я выродок. Чего мне перед тобой, хорошим человеком, выламываться? Тимошка я, Демкин сын.
Они пошли рядом.
– Сломалась у меня жизнь – сам не заметил как. Смелости не хватило ответить за малую неправду, вот и накрыл ее неправдой большой, а большую пришлось в огне спалить… Эх, Андрюша, не горит в огне большая неправда. Вот я и впал в погибель.
– Покаялся бы.
– Ну что ты, мил человек! – Тимошка тихонько засмеялся. – Давай на горячий камушек сядем, на воду поглядим. Я как на воду погляжу, мне и легче. Эй, Костька! Ты смотри против друга моего не замышляй худого.
Лазорев оглянулся. Костька стоял у него за спиной, дрожал нехорошей дрожью.
– Кусты пойду поищу, перепил, – пролепетал Костька.
– Вот и пойди. А мы на воду поглядим. Вода течет, и жизнь течет. У воды дороги назад нету, и у меня дороги назад нету. Ты на меня, Андрюша, не серчай. Я – пуганая ворона, всего боюсь. За жизнь свою поганую боюсь. А начиналась моя жизнь не хуже, чем у других. Чего там! Удачлив я был очень. Ты сам посуди. Отец мой полотном торговал, скупал у крестьян и торговал. Мелкая была торговлишка, но отец у меня умный был человек. Разглядел, что сынок у него сметливый, к попу пристроил в учение. Грамоту я одолел быстро, а потом у меня голос оказался. Такие верха брал, что сам Нектарий приметил, архиепископ. Взял меня на службу, выдал за меня внучку… Я теперь-то жалею, бедную. Набелится, нарумянится, а все серая, как воробей. Да и была она – телушка яловая… У меня ведь сынок в Москве растет. Сережа. Со служанкой прижил. Я, брат, лихой наездник… Хочешь турчанку? Чего рдеешь? Двух турчанок? Говори честно, хочешь? Есть у меня друг – купец, мореплаватель, а жены его – все четыре – душа в душу живут. Пока муж на паруса таращится, они, чтоб тоску заглушить… Прехорошенькие! Черноглазочки, кругленькие. Две тебе жены, две мне.
– Я человек венчанный.
– Эко! Да когда ты теперь ее облапишь, жену свою?
– Уж как Бог пошлет.
– Плохо тебе, парень, в жизни придется! – Анкудинов вдруг стал лицом серый, виски обеими руками потрогал. – Слышь? Завидую тебе. Жизнь твоя – дрянь. Ты вполовину того, в четверть не будешь иметь, чего я уже имел невесть за какие заслуги. А вот ведь завидую! Себе на удивление… Не любил я свою жену. Сначала терпел. Ночью все кошки серые. А потом возненавидел. И она тоже хороша. Чувствует, что отдаляюсь, – попреками образумить удумала. Все, мол, мои возвышения, все состояние – через нее. Так я и сам знал это. Служил я в приказе Новой четверти, у дьяка Ивана Патрикеева под началом. Иван – тоже вологодский, человек архиепископа. Был я тогда как родник чист, вот как ты. – Анкудинов захихикал, да так препротивно, что и сам из серого белым стал. – Чего в лице меняешься? Я небось один в те поры в Москве взяток не брал. И велел мне Ванька Патрикеев собирать деньги с кружечных дворов. Большие деньги через мои руки шли. А тут немочка одна дорогу передо мной юбкой подмела. Без памяти в нее втрескался. Иноземки захотелось отведать. И отведал. Когда подарочек ей принес. А потом пошло. Пил, в кости играл. Столько, брат, государевых денежек пустил по ветру, аж теперь вспомню и головой покачаю… Пришло время проверки. А я, казны не пересчитывая, знал – погублена жизнь. В яму-то неохота или в Сибирь. Побежал к куму, к Ваське Шпилькину, он в нашем приказе того же чина был, что и я. Набрехал ему, будто приезжает наш первейший вологодский купец. Дай, говорю, жемчуговое ожерелье твоей жены, а то моей перед таким гостем и выйти стыдно. Дал он мне ожерелье, сережки золотые с изумрудами, два перстня: один с бирюзой, другой с алмазом. Взял я это все и продал. За большие деньги продал, а грешок свой все же не покрыл. Не хватило. Шпилькин подождал-подождал да и пришел назад свое просить, а я в глаза ему рассмеялся. Стыда я уже не ведал. В суд он меня потащил, а что суд, когда свидетелей у него не было, на честность мою, дурак, полагался. Тут жена меня принялась честить, пригрозила, что всю правду о моем беспутстве судье расскажет. Со зла ума хватило бы. Я в постель к ней в те поры уже с полгода не ложился. Вот и совершилось злодейство. Подсыпал я грозильщице сонного порошку в квасок, сынишку отнес Ваньке Пескову, приятелю моему. Он на Лубянке в Разбойном приказе служил. Вернулся от Ваньки, собрал узел, дом запер и зажег. Мы с моей на Тверской жили, как раз возле шведского резидента. Слыхал потом – много домов погорело. Так я этого не хотел – на все ведь Божий промысел. Пусть Бог и отвечает. Пусть Он и за мое безумство отвечает. Я двадцать пять лет, как грудное дитя, невинен был перед людьми, перед собой и перед Ним, Господом Богом… Ты на небо не поглядывай, нет Его там. Нет Его, коли на такое человек способен. Али торопишься? Потерпи, скоро доскажу свою повесть. В другой раз такой сказки не дождешься. Плохо мне нынче… В Литву я удрал… Чтоб не выдали назад да чтоб приветили, объявил себя сыном царя Василия Шуйского. Я уже здоров был врать. Да только полякам поднадоели лжедетишки. В тюрьму меня определили. Побежал я к молдавскому князю. Его Волком зовут, по-ихнему Лупу. Да только не из волчьей он породы – из лисьей. Ох черно-бурый! Подержал он меня, порасспрашивал – и сюда, к визирю. Живу, заботы никакой не ведаю. Дом дали, слуг, кормят с визирева стола. Денег дают. – Анкудинов вдруг улыбнулся. – Чего, брат, поступай ко мне на службу. Погуляем по белу свету, да так, как никто не гуливал. Ты, я гляжу, не дурак.
Закричали с минаретов муэдзины. Лазорев вздрогнул.
– Интересная жизнь! Как петухи, только что крыльями не хлопают.
Бросил камушек в воду, встал, потянулся, окидывая взглядом огромный город.
– Что же ты меня о Костьке ничего не спросишь? – зло крикнул Анкудинов.
Лазорев повернулся к нему, спокойный как само небо:
– Твоя жизнь вроде отхожего места. И у дружка у твоего небось не лучше.
Анкудинов опустил глаза, быстро вздохнул, в груди у него свистнула застарелая простуда.
– Пойду, – сказал Лазорев. – Прощай.
И пошел.
– Слышь, Андрюха! – шепотом позвал Анкудинов. – У тебя ничего нет… московского? Может, сухарик какой завалялся?
Лазорев остановился:
– Я погляжу…
– Приходи завтра к Сулейману.
– Больше я пить не буду. Сегодня так уж получилось, ради встречи.
– Не будем пить. Приходи с утра. Город тебе покажу.
– Может, и приду. Прощай покуда.
Разошлись.
5
«Сухарик попросил, – сокрушенно вздыхал Лазорев, шагая через город к монастырю. – На тебе сухарик, а это тебе в бок… Злодея жизни лишить издали было ахти как просто. А злодей-то мучается, злодей – человек».
– Человек ведь! – сказал вслух и остановился.
Ужин Лазореву принесли в келью, но он ни к чему не притронулся, подождал, когда закроется за послушником дверь, и повалился на ложе, не снимая сапог. Голову словно на столб насадили, все в ней одеревенело, даже губы не слушались, веками пошевелить и то больно.
– Подсыпал какой-нибудь дряни этот Тимошка, – простонал Лазорев. – Дождется он у меня.
Его стало покачивать, и все сильней, сильней.
– Ничего, я терпеливый! – прошептал Лазорев. – Любаша, я все перетерплю.
И вдруг заснул.
…А Тимошке Анкудинову не спалось той ночью. Только забудется – погоня. Сон отлетит – шорохи какие-то, тени. С ножом в руке лежал, ждал. Да с ножом спать худо, сам себя заколешь.
Измучившись, распорол Тимошка пуховик да и нырнул в перья.
6
Проснулся Лазорев – солнце по келье гуляет. Потрогал голову – не болит! Встал – земля под ногами твердая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.