Электронная библиотека » Владислав Глинка » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Владислав Глинка


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ворота, в которые мы вошли, были на Обводном канале. Из будки выглянул привратник, и мой спутник сказал:

– К Олейникову. К Роману Артемьевичу.

Мы шли через двор, на двор выходили однотипные сараи, за растворенными дверями которых стояли ломовые телеги. Дальше следовали конюшни. Мы подошли к какому-то деревянному строению в глубине двора, и мой вожатый постучал костяшкой пальца в дверь.

– Войдите! – крикнули изнутри басовым голосом. – А! (Роман назвал моего товарища по имени-отчеству) С чем пришли? Хорошо…

Быстро, но тщательно Роман осмотрел принесенное моим приятелем.

– Три кило конины, два кило хлеба. Идет?

– Мало, Роман Артемьевич…

Они торговались, а я рассматривал Романа Артемьевича. Ему было лет под пятьдесят, он был не то чтобы очень толстый, но круглый и широкий в плечах, в отличном теле не без брюшка, лицо круглое, черты бесформенные, взгляд черных глаз самоуверенный и острый. Движения неторопливые, но твердые. Одет в защитный суконный китель, в такие же галифе и хромовые командирские сапоги, как бы в униформу ответработника.

Я принес Олейникову отрез бостона на костюм, купленный перед войной на гонорар за первую мою книжку «Бородино», и золотые часы моей бабушки Анны Алексеевны, очень изящные, правда стародавней конструкции с ключиком, но на ходу. Осмотрев принесенное мной, Олейников сказал:

– Два кило хлеба и два конины.

Я не спорил. Это было богатство. Роман Артемьевич вынул из тумбочки письменного стола две буханки хлеба и передал нам, после чего, не торопясь, позвонил в настольный звонок с пружинкой. Только мы успели спрятать свой хлеб, как явился некто с бородой и в белом фартуке и застыл на пороге.

– Евсеич, отвесь мяса… Упакуй и принеси сюда.

Пока Евсеич ходил за кониной, Роман спросил меня, чем я занимаюсь. Я ответил, что работал в Эрмитаже, а сейчас в госпитале для рабочей карточки. Он уловил то, что я сказал о карточке, и добавил, что готов помочь с продовольствием. Когда, неся свои пакеты, мы вышли из калитки, я спросил товарища, откуда у Романа столько съестного? Мой приятель пожал плечами.

– Чудак. Очень просто. Он – начальник гужевого обоза…

И мой приятель рассказал, что с каждого возчика, а их в обозе Олейникова до тридцати, тот получает в день килограммовую буханку хлеба, а раз в неделю в обозе забивают коня, т. е., как говорит сам Олейников, «режут лошадь». Составляют акт о том, что пала от истощения, и требуют из воинских частей новую, взамен.

Принесенное мной показалось нам с Марианной Евгеньевной богатством. Это подкрепление мы экономно растягивали до самого отъезда в Тихвин моих близких. Часть они взяли в дорогу через озеро, часть оставили мне.


Через несколько дней после отъезда моих близких до меня дошла страшная весть. Некто лейтенант Белаш сообщал в открытке, что 13 марта погиб мой брат Сергей. Он был убит наповал снайпером.

Сергей был перед этим ранен и после перевязки, не надев каски на перебинтованную голову, вышел на крыльцо домика в Колпине, где был медсанбат. Снайпер, совершенно очевидно, поймал в прицел белую повязку.

Белаш нашел мой адрес в полевой сумке брата и написал открытку. По интересам и возрастам мы с Сергеем никогда не были особенно близки, но я любил его, как брата, и глубоко уважал за прямоту, стойкость и мужество и за благородство характера. Просидев три года под следствием в 1937–1940 годах, он, несмотря на то что ему переломали три ребра и выбили почти все зубы, не подписал ни одного протокола против кого бы то ни было, и тем спас от приговора своих «подельников», многие из которых сразу во всем «сознались». При смене Ежова Берией был краткий период, когда часть незаконченных дел было приказано считать вредительски организованными Ежовым, и потому «пересматривались». Брата освободили, как и его соучастников, с предложением этому полуживому человеку возглавить прерванную ответственную работу. Предложение было смехотворным – человек действительно был полуживым. Едва-едва за год, проведенный в Старой Руссе, он начал было приходить в себя от трехлетнего заключения и следствия, и тут началась война. Его призвали в армию, хотя со всеми своими травмами он был, конечно, годен к службе лишь ограниченно.


И вот он убит.

Впрочем, я знал, что перенесенное им в 1937–1940 годах притупило его волю к жизни. И я понимал, что жить в таком состоянии духа, как у него, – это сознательно идти к гибели. Но одно дело – прийти к такому выводу, другое – узнать о гибели близкого человека.

Несколько дней я маялся мыслями о нем, припоминая тысячу детских происшествий, я слышал его голос, видел его жесты. Сергей был на четыре года старше меня, но в какие-то периоды мы вдруг словно становились ровесниками: так в 1920–1921 годах мы оказались одновременно на кавалерийских курсах, потом, еще через несколько лет, – студентами… Несколько дней я не мог думать ни о чем, кроме его гибели. Я плохо спал, и, сознавая, что надо, хотя бы через силу, ходить, я топтался в своей полутемной комнате, но в госпитале в передышке между перетаскиванием носилок лежал, обессилев, ничком или сидел неподвижно в приемном покое. Мои сослуживцы, узнав о случившемся, относились ко мне очень бережно – старшая сестра приемного покоя Анна Анатольевна крепко приструнила Ваньку, и тот на какое-то время перестал понукать и тиранить меня. А я ощущал, что силы мои на исходе, протяну я недолго, и, конечно, если хотел жить, надо было уезжать вместе с моими. Да и город был полуживым. Но в то же время теперь, после гибели Сергея, я понимал, что мое присутствие тут – это единственное, что может сберечь место, куда всех – не только Марианну Евгеньевну и Лялю, но и семью брата – можно будет взять после войны из Кологрива. Ведь в Старую Руссу без Сергея, как хозяина, не к кому будет возвращаться – я-то навеки связан с Ленинградом.

И еще я думал о том, что вот-вот известие о гибели Сережи дойдет до Кологрива, до мамы и Екатерины Александровны. Из нас, троих братьев, Сергей был мамин любимец – как-то выходило, что ему всегда доставалось больнее других в жизни. В детстве он больше всех болел, в юности и зрелости при его прямом и бескомпромиссном характере «шишки» доставались ему отовсюду. И вот мама узнает, что его уже нет. Я даже не мог себе представить, как она это переживет. Разве что дети его помогут. А вот как Катя? Я знал, как тяжко она переживала его заключение и как ожила, когда он вернулся… А теперь что с ней будет?

В шестидесятых-семидесятых мы с женой ездили в Колпино, где было небольшое военное кладбище, тщетно пытаясь добиться в местном военкомате разрешения написать на одной из пирамидок, где стояла надпись: «65 стрелковый полк», имя моего отца. В начале восьмидесятых кладбище срыли, на его месте сразу что-то выстроили, и было сообщено, что все останки перенесены в Красный Бор, где будет общий мемориал.

Услыхав это, дядя зло махнул рукой, а в очередной раз, когда я сказал, что мы собираемся в Красный Бор добиваться того же, что не удалось в Колпине, рассказал мне следующее.

Однажды он был приглашен участвовать в комиссии по перенесению прахов знаменитых людей с разных городских кладбищ в некрополь мастеров искусств Александро-Невской Лавры. Не помню, говорил ли он, в каком виде были доставленные в некрополь останки, но сохранилось в памяти, что речь шла не об одном, а о несколькихпрахах. И около каждого праха лежала придавленная камешком бумажка с именем. Дядя их называл. Имена сейчас не помню, но ведь перезахороненных в разное время было много. И Дельвиг, и Куинджи, и Шишкин, и Крамской, и Витали до революции покоились отнюдь не в Лавре, а кто на Смоленском, кто на лютеранском Волковом, кто еще где… Процедура перезахоронения была совершена, комиссия при этом присутствовала, но через какое-то время одна из служащих музея в Лавре конфиденциально рассказала дяде, что бумажки, которые к прибытию комиссии были прижаты камешками, перед этим носило налетевшим ветром между могил, удалось их разыскать не все и пришлось спешно дописывать недостающие по имеющемуся списку, что едва успели к прибытию комиссии. А уж чтобы разбираться, где какая до этого лежала, было не до того…

– Да кабы только это… – сказал В.М.

И предложил мне сравнить старый и новый планы того же кладбища. Почему некоторые надгробия даже из тех, что там исконно и были, переехали впоследствии с места на место? Группировались по профессиям? Или поступил приказ выпрямить дорожки к очередному приезду начальства? Как я думаю, зная нашу жизнь, спросил он, прахи при этом переносили?

– И это, заметь, еще самое знаменитое кладбище города, – сказал он. – А ты говоришь – Красный Бор! У них там что? Другое государство? Нет там праха Сергея…

24

За неделю после получения открытки лейтенанта Белаша я извелся. А тут еще поранил руку. Поздно вечером перед сном при попытке отрезать горбушку хлеба, нож у меня как-то сорвался, и я угодил острым концом в какой-то большой сосуд на ладони. Кровь забила буквально фонтаном. Она приостанавливалась только тогда, когда я зажимал артерию у локтя, и вновь била, как только отпускал. Стол оказался обильно политым кровью. При этом я сам не мог даже перетянуть руку – одной рукой узел не сделать, а из второй буквально хлестала кровь, едва отпускал. Была половина второго ночи, после одиннадцати ходить по улице воспрещалось. Я стоял над окровавленным столом и растерянно думал, что же делать? Потом сообразил – в соседнем доме, на Басковом, 16, помещался какой-то штаб. Попробую добежать туда – может быть, там случайно дежурит врач. Как был, без пиджака, в одной рубахе и брюках на подтяжках, не запирая входной двери в квартиру (где я был один – соседка жила на казарменном положении), я выбежал на улицу к соседнему подъезду. На мое счастье, он оказался отперт. И встретил двоих дежурных. Один из них, увидев мою руку, спросил:

– Под обстрел, что ли, попал, гражданин?

Я ответил, что сам случайно поранился, и спросил, нет ли у них дежурного врача? Руку отпустить не могу… Оказалось, что подсменный доктор в штабе есть, и через десять минут я сидел на белой табуретке в перевязочной, и пожилой врач, умело и ловко обняв мою руку, зашивал ее шелком. Потом забинтовывал, одновременно расспрашивая, кто я и как вышло пораниться. Выйдя в соседнюю комнату, где стояла его койка и столик, он написал мне медицинскую справку, а затем угостил чаем с сахаром и куском полубелого хлеба. Хлеб был с маслом.

Вовек не забуду доктора (тут пропуск, и затем написано: «имя, отчество и фамилия доктора – в моей записной книжке 1942 года». – М.Г.)


В самые тяжелые для меня дни после известия о гибели брата Сережи к нам в приемный покой пришло второе такое же горе… В другой смене, не в той, где я работал, была сестра – имени ее не помню – моложавая, лет 35, не больше, проворная и быстрая, несмотря на исхудание. И вот вышло так, что утром, когда я пришел и сменил усталого санитара, она, эта сестра, задержалась за разговором с Анной Анатольевной. Вот она уже сняла халат, надела пальто и шапку. И тут рассыльный из канцелярии принес письма и бандероли и подал Анне Анатольевне пачку конвертов. Та как-то странно глянула на одевающуюся, хотела что-то спрятать под другие конверты, но та уже поймала этот взгляд и застыла, глядя в лицо Анны Анатольевны. Затем бросилась к ней и вырвала конверт у нее из рук. Да та уже и не сопротивлялась. А потом раздался какой-то нечеловеческий, невероятный почти звериный крик.

– Вадичек! Вадичек!

Мы все к ней бросились. Кто-то уложил ее, вскрикивающую, на деревянную скамейку, кто-то поднял сползшее с ее плеч пальто…


На другой день я пошел в госпиталь, чтобы представить справку и получить освобождение от работы. В справке доктора было указано, что это необходимо, пока ладонь заживает, в течение недели. Добрая старшая сестра, отпуская меня, только сказала:

– Идите, отдыхайте, да, может, где выменяете на рынке чем подкрепиться. Вам надо компенсировать потерю крови. Вот возьмите четыре бульонных кубика. Больше ничего не могу дать.

После отъезда моих домашних у меня вдруг образовалось какое-то наполненное мыслями о еде свободное не то время, не то пространство, и я понимал, что падаю духом.


Вот тут-то я и пошел снова к Роману Артемьевичу.

При втором своем визите я видел, как в его кабинет, деликатно постучав, вошел здоровенный бородач и безмолвно положил на стол начальника буханку, которую тот, не спеша, убрал в ящик письменного стола. Очевидно, частью своих «богатств» он делился с теми, кто принимал от него отчетность об исправной работе обоза. Несомненно, что и возчики, и прочие подчиненные тоже не оставались внакладе. Откуда же брали тот излишек хлеба, который, очевидно, выдавался хлебозаводами, но не доходил до прилавков? Видимо, он отпускался по заявкам булочных или, еще вернее, районного начальства, а число получавших по карточкам столь быстро уменьшалось, что излишков оказывалось достаточно и для возчиков и для работников прилавка. Но ведь при серьезном учете смертности, т. е. уменьшения числа едоков и тем самым расхода хлеба, можно бы поднимать паек еще живым. Однако такой гибкостью система снабжения не обладала, да, несомненно, заинтересованных в том, чтобы она сохранялась именно такой, хватало. Очевидно, те, кто планировал расход хлеба на рядовое городское население, сами были сыты, да и управхозы, на обязанностях которых было сдавать в соответствующие органы карточки умерших, задерживали их, сколько могли, чтобы получать лишние продукты.

На этот раз я снес Роману Артемьевичу золотой футлярчик для плоского карандаша, украшенный двумя альмандинами, и висевшую у нас без всякого почета прикрепленную к медной дощечке рамку полированного черного дерева с маленькой акварелькой Айвазовского. Черно-белым были лихо избражены волны с пенистым гребнем и кораблем, круто кренящимся на борт. Таких рисунков маринист, говорят, «нашлепал» сотни для подарков поклонникам и поклонницам.

Роман Артемьевич – я навек запомнил имя и отчество «благодетеля» – сразу узнал меня, пригласил присесть, взял картинку, подошел к окну и стал рассматривать с видом знатока, приблизив рисунок к глазам поближе.

А я рассматривал его. На вид он был отставной военный немалого чина. Он и был отставной военный, правда, с чином не все было ясно. В ожидании, пока Евсеич принесет мне конину, Роман Артемьевич сообщил мне, что служил унтер-офицером в лейб-гвардии конногренадерском полку и делал революцию 1917 года в октябре в Луге. И верно, там стоял запасной эскадрон 2-й лейб-гвардии кавалерийской дивизии, и с февраля по октябрь многие петроградские офицеры и унтер-офицеры дивизию покинули.

К своему удивлению, я получил на буханку больше, чем в первый раз. Олейников оказался «ценителем» изобразительного искусства, полюбовался Айвазовским, поставил акварель на своем столе, оперев на какие-то книги в тисненных золотом переплетах – тоже, очевидно, трофеи этого дня.

Об этом образце нравов блокады, во время которой безнаказанно наживались персонажи вроде Олейникова, я рассказал здесь потому, что в дни, следовавшие за короткой встречей с капитаном Веснянкиным-Меснянкиным и его комиссаром и последовавшим затем проявлением их заботы, я много раз мысленно возвращался к ним, как к острову бескорыстного добра. Да, кругом кипел обман, воровство, спекуляция и цинизм, но существует тут же рядом и бескорыстная помощь, и способность раскрыть свое сердце для неизвестных тебе, но крайне истощенных людей. И если иногда внутренний голос тех страшных месяцев и шептал мне, что ведь капитан и комиссар, вероятно, сами-то были сыты и потому им не так трудно было пожертвовать тем, что отдали, то я вспоминал сытое рыло Олейникова, у которого наверняка дом ломился от золотых вещиц, столового серебра – мой сотоварищ при мне отдал ему дюжину массивных ложек – и, черт знает, чего еще, а он все драл и драл с людей, что только мог, и остался безнаказанным да еще занимал ответственные посты.

Тот же сорт людей, на более низком, но гораздо более многочисленном уровне, представляла уже упомянутая мной управхоз Ксения Алексеевна Бехова, полуграмотная баба, нисколько не похудевшая за блокаду, таскавшая все, что хотела, из квартир умерших жильцов. Между другими делами наживы она весной 1942 года оформила усыновление 8-летнего мальчика Левы из соседней с нами квартиры, где умерли с голоду все отдававшие этому ребенку его родители-инженеры и его бабушка. На основании усыновления Бехова начисто опустошила их квартиру, таская куда-то на глазах у соседей, посуду, одежду, картины, чемоданы с чем-то тяжелым.

Я никогда не забуду этого худенького мальчика с предельно бледным лицом и большими черными глазами, которого Бехова в то время всюду таскала с собой. В домконторе, где она принимала жильцов, и куда я заглянул за какой-то справкой, Лева стоял у окна, на широкий подоконник которого были в беспорядке вывалены из какой-то сумки части детского конструктора, кукольная мебель и посуда. Он не трогал этих предметов, а неотступно смотрел на двор, в ту сторону, где был подъезд квартиры его родителей. Заметив, что я смотрю на Леву, Бехова произнесла фальшивым ласковым голосом:

– Играет в игрушечки Левушка…

Осенью она сдала Леву в детдом. И если Олейниковых были сотни, то Беховых были тысячи – упитанных, циничных, наглых, а впоследствии, конечно, «героев блокады».


Кстати, вот, картинка, свидетельствующая о своеобразном экономическом следствии блокады. Весной 1945 года в Ленинград приехала из Тбилиси группа кинематографистов, чтобы снять фильм о Давиде Гурамишвили. Был в XVIII веке такой поэт, служивший офицером в русских войсках и участвовавший в Семилетней войне. Тбилисцам нужны были Нева, Петропавловская крепость и Зимний дворец, его «золотая» парадная лестница да пара его громадных зал. Нужды нет, что при Елизавете дворец только строился, а отделка зал относится к самому концу 1830-х годов. Я был приглашен консультировать этот фильм, главным героем которого являлся Давид и… красавица Елизавета Петровна. Ее играла актриса… (пропуск. – М.Г.), вскоре исчезнувшая с экрана и, кажется, из жизни. Но не о них речь. Один из режиссеров фильма – Николай Санишвили – попросил меня сходить с ним в комиссионный магазин в начале Невского. Боже мой! Чего там только не было! Какая бронза, фарфор, мебель, какие картины – чисто музейные, и все это буквально «навалом». Тогда я не слышал этого слова, но оно очень подходит к тому, что мы, пораженные этим зрелищем, увидели. Впрочем, я подозреваю, что, прежде чем пригласить меня, Санишвили побывал в этом магазине уже раньше. Вот уж истинно как наводнение выплеснулось это наворованное имущество! И цены! Разве только в 1935 году, когда ссылали после убийства Кирова «чуждые элементы», бывали такие низкие цены. Словом, я раза три побывал там с режиссером, и он увез из Ленинграда не только кадры будущей картины, но и два вагона антикварного товара. Что же, пусть так, может, это и хорошо, все-таки эта мебель уцелела, и сейчас она где-то в Тбилиси, а не сгорела в буржуйках блокады…


Свидетельство В.М. Файбисовича, заведующего сектором новых поступлений Гос. Эрмитажа, октябрь 2005 года.

ЭПИЗОД ПЕРВЫЙ.

В 1982 году, когда в Выставочном зале дирекциии Объединения музеев Ленинградской области на Литейном проспекте, 57, закрылась выставка «Приютино – усадьба пушкинской поры», одним из устроителей которой я был, мы с Л.Г. Агамалян, моей коллегой, явились к Марии Елизаровне Ф***, вдове известного коллекционера, чтобы возвратить принадлежавшие ей произведения живописи, экспонировавшиеся на выставке.

М.Е. Ф*** жила в доме № 4 по Малой Морской (тогда улица Гоголя). Лариса Георгиевна пришла к ней впервые; ее поразило, что дверь в квартиру Ф*** на лестничной площадке была единственной. Действительно, квартира имела впечатляющие размеры; фешенебельную обстановку дополняли картины, собранные покойным мужем хозяйки.

Марии Елизаровне перевалило за семьдесят; она была простовата и словоохотлива, но обладала манерами гранд-дамы. Приняла нас она гостеприимно. На рояле стояла хрустальная ваза с конфетами; Мария Елизаровна подала их к чаю. Конфеты были необыкновенно вкусными; хозяйка называла их «кремлевскими» и обронила походя, что со времен войны состоит в кремлевском распределителе…

Муж М.Е. Ф*** был главным модельером или главным художником знаменитого дамского ателье «Смерть мужьям» на Невском проспекте, 12. Когда кольцо блокады замкнулось, поведала Мария Елизаровна, в Ленинграде остались неиспользованными целые залежи превосходных тканей. Тогда со всего города собрали лучших мастериц, и ателье «Смерть мужьям», обосновавшееся, кажется, в Апраксином дворе, продолжило свою деятельность по изготовлению вечерних туалетов и стильного дамского белья. Демонстрация этих изделий была доверена Марии Елизаровне; по ее словам, с чемоданами, набитыми роскошными платьями и бельем, ее регулярно доставляли на самолете в Москву, где она представляла продукцию «Смерти мужьям» кремлевским дамам. Несколько раз с той же целью она выезжала на позиции наших войск на Ленинградских рубежах, где у нее заказывали туалеты «боевые подруги» крупных командиров. Мария Елизаровна рассказывала об этом с достоинством ветерана великой битвы; по ее убеждению, вероятно вполне основательному, «Смерть мужьям» позволила сохранить жизнь множеству мастериц, получавших, очевидно, неплохой паек. Благодаря «Смерти мужьям» блокаду успешно пережила и чета Ф***.

– Ну, масло-то у нас всегда было, – как бы подводя итог, добавила она…

(Невольно вспомнилось, что в пятнадцати метрах от витрин магазина «Смерть мужьям» – на Невском, 14, на стене дома оставлена навсегда памятная надпись о том, что «эта сторона улицы наиболее опасна при обстреле». Довольно символично, что мастериц, работающих на таком ответственном участке обороны, как описанный, переместили в более безопасное место. – М.Г.)

ЭПИЗОД ВТОРОЙ.

Генуэффа Владимировна Г***, преподававшая иностранные языки в Педагогическом институте им. А.И. Герцена и принадлежавшая к древнему дворянскому роду, известному со времен крестовых походов, во время блокады участвовала в строительстве оборонительных сооружений в ленинградском предместье (если не ошибаюсь, где-то около Стрельны). Ездили туда на трамвае; трамвайный маршрут на одном из участков был параллелен железнодорожной ветке, на насыпь которой из эшелонов, везших раненых в госпитали, поутру выкладывали трупы умерших ночью. Генуэффа Владимировна рассказывала мне, что, возвращаясь с работ, видела некоторые из этих трупов изуродованными: из них были вырезаны куски.

Ручаюсь – она не могла этого выдумать…

Я больше не ходил к Олейникову. Но видел еще не раз. Где? Когда? На Невском встречал в конце сороковых – начале пятидесятых. Он ступал не спеша – такой не пропадет, – крепкий, в фуражке и гимнастерке защитного сукна, в галифе и хромовых сапогах. В середине 1950-х годов я оказался рядом с ним в очереди в кассу фирменного колбасного магазина на углу 8-й линии и Большого проспекта Васильевского острова. И, к моему крайнему удивлению, он не только не постеснялся узнать меня и назвать по фамилии, но и пытался возобновить знакомство. Он был одет в серый габардин с орденской планкой. Сообщив, что заведует теперь отделом снабжения какого-то большого завода, он приглашал к себе в гости. Я едва спасся от него почти бегством.

Еще раз скажу, что не утверждаю, будто Олейниковых было множество. Но то, что после блокады появилось достаточное число людей из самых разных слоев населения, владеющих ценными вещами, происхождение которых они затруднились бы объяснить, – несомненный факт.

И еще раз повторяю, островком спасения среди этих, почти не таившихся беховых и олейниковых, которых доводилось тогда видеть, были капитан Меснянкин и его комиссар вместе с другими, пусть немногими, но все же, слава Создателю, встречавшимися бескорыстными людьми. Они были тогда и навсегда останутся для меня опорой веры в человека, даже в страшных условиях блокады Ленинграда.

25

Как-то уже ближе к весне меня застала дома добрый друг нашей семьи Наталья Михайловна Шарая, долголетняя сотрудница ИБО, а в это время – Эрмитажа. Посидели, вспоминая ушедших друзей и товарищей.

Наталья Михайловна Шарая (1896–1989) была дочерью управляющего гербовым казначейством министерства финансов М.Н. Шарого. Владела французским, немецким и английским. В 1917–1918 гг., находясь в Дании по линии Датского Общества Красного Креста, более года работала медсестрой в лагере интернированных военнопленных (в архивной справке место лагеря обозначено как «Хельсинор»).

В 1920-х и 30-х годах работала в Ленинградских музеях, сопровождая коллекцию, которая стала впоследствии основой Русского отдела в Эрмитаже. В ведении Н.М. Шарой были ткани с украшением из золота и серебра.

С июля 1937 по июль 1939, как дочь крупного чиновника царского времени (хотя он умер в 1914 году), выслана в Красноярский край и была чернорабочей на лесозаготовках. С 1939 восстановлена в качестве научного сотрудника Музея этнографии. С апреля 1941 – в Эрмитаже.

В 1956-м в Эрмитаже отмечали 60-летие Натальи Михайловны. Судя по сохранившимся фотографиям, это многолюдный праздник – как официально разрешенный, так и отмеченный явной теплотой: музыкальный, костюмированный, В.М. Глинка и А.В. Помарнацкий для чтения поздравительных адресов облачились в камергерские мундиры. Наталью Михайловну не только уважали в Отделе, но и очень ее любили. Она всегда была приветлива, всегда с улыбкой, всегда в хорошем настроении, никогда ни при каких обстоятельствах не нагружала никого своими проблемами… Впрочем, тут же готов оговориться – одна небольшая проблема все же существовала. Еще в молодости Н.М. слегка повредила веко, внешне это было незаметным, но одна из ресниц, подрастая, раздражала время от времени глаз. Выдернуть эту ресничку специальным пинцетиком доверялось только Владиславу Михайловичу, который при всей своей близорукости славился в музее феноменальной способностью разглядеть самое мельчайшее.

В 1950-х тетя Наташа жила в том же доме, что и мы, на Дворцовой набережной, 32, только по другой лестнице. По стилю отношений с нашей семьей она была кем-то между близким другом и родственницей. Начиная с сороковых годов она постоянно фигурирует на групповых снимках – как на служебных, связанных с Эрмитажем, так и на наших семейных.

По анкете отдела кадров (хранится в архиве Эрмитажа) семейное положение Н.М. Шарой обозначено жестоким словом – одинокая. Оно, конечно, так и было. И хотя с тетей Наташей вместе жила ее сестра (тоже одинокая), это жестокое слово, витавшее в нашей стране над огромным числом женщин, так жесточайшим и остается. Почему эта нежная, заботливая, несомненно привлекательная, замечательно образованная, безукоризненно воспитанная женщина была одинокой? Кто может это объяснить? Время, на которое пришлась ее молодость, тасовало людей, разлучало, раскидывало по миру… Погибали целые пласты людей – без различия возраста и пола, но, конечно, в особенности мужчины. Какой вопрос можно задать теперь прошлому – тому водовороту, в котором, начиная с 1914 года, перемалывались человеческие жизни и судьбы? Что можно спросить с того времени, когда какой-нибудь старший лейтенант НКВД не только мог, но (если хотел остаться следователем) должен был отправить женщину с нежными пальцами, так заботливо в молодости перевязывавшую раненых, а теперь заведовавшую в музее хранением уникальных тканей, чернорабочей на лесоповал…

Я давно не был в Эрмитаже и не знал, что в убежище скончалась заведовавшая у нас отделом костюмов и тканей Александра Яковлевна Труханова. Это была дама грассирующая, картавящая, вставляющая в речь французские слова и поговорки (не заботясь о том, поймет ли их собеседник), – словом, с претензией на светскость, любившая напомнить тем, кто это мог стерпеть, что отец ее, Яков Александрович Гребенщиков, был полным генералом и членом Военного совета. При этом она упорно называла его «военным писателем». Ведала Александра Яковлевна хранением большого количества предметов гардероба нескольких поколений княгинь Юсуповых, кое-чем из гардеробов графинь Шереметевых и последних двух цариц. И мне казалось, что постоянное «общение» с этими предметами как-то поддерживало ее манеры и вкусы. Я был весьма равнодушен к этой даме, но почитал ее мужа – Александра Александровича Труханова, скромнейшего и добрейшего человека, смотревшего на жену, как на существо высшее. Не знаю, что и когда окончил А.А., но до революции он был небольшим человеком в каком-то министерстве, а после 1917 служил тоже на мелких должностях, но был отменный художник-график, работавшим в духе то С.В. Чехонина, то И.А. Шарлеманя. Не имея художественного образования, он, однако, по-моему, немного уступал столь знаменитому Г.И. Нарбуту. В манере своих акварелей, по тушевке и контуру он был подражателен, но обладал, несомненно, хорошим вкусом. Наш отдел постоянно заказывал А.А. художественное оформление диаграмм и досок. Ему же для выставки были заказаны Эрмитажем три большие таблицы, посвященные вооруженным силам России начала XVIII века, Петровского и Екатерининского времен, которые он выполнил так, что они с успехом могли бы быть напечатаны как наглядные пособия. Работал он, повторяю, с огромным вкусом, трудолюбием и брал за свою работу смехотворно мало.

Жили супруги Трухановы и сестра Александры Яковлевны, Наталья Яковлевна Гребенщикова, в части переделанной после революции квартиры генерала Гребенщикова на Преображенской (ныне Радищевой, Бог знает почему?) улице. Характерно, что всегда скромненькая Наталья Яковлевна преклонялась перед ученостью сестры. Сама она работала медсестрой с тех пор, как во время войны 1914–17 годов окончила курсы какой-то общины.

И вот все трое умерли, не дождавшись весны, когда продовольственное положение сотрудников Эрмитажа было немного улучшено. Улучшено же оно было благодаря хлопотам Михаила Васильевича Доброклонского, которого поддерживал в каких-то верхних сферах заведующий отделом искусства Гослитиздата образованный и добросовестный Борис Иванович Загурский.

По словам Натальи Михайловны, последние слова Александра Александровича были о том, что теперь пропадут его рисунки и их книги. Что хотя он и не сотрудник Эрмитажа, но много работал для Александры Яковлевны и для отдела ИБО. Словом, корил себя за то, что, умирая, чего-то главного не успел. Этот скромный и достойнейший человек ничего не просил, но только намекал, как было бы хорошо Эрмитажу взять под свое ведение их библиотеку и его рисунки. С этим и пришла ко мне Наталья Михайловна. Не сходить ли нам вместе на улицу Радищева? Это ведь так близко. А она потом оповестит Михаила Васильевича (Доброклонского. – М.Г.), и можно будет принять меры к охране и перевозу. Вот и ключи от квартиры, которые остались от умерших. Ну, что ж. Я надел пальто, и мы пошли.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации