Электронная библиотека » Владислав Глинка » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Владислав Глинка


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я бывал в этой квартире всего раза два-три. Заходил посмотреть в карандаше многофигурную композицию-диаграмму армии Петра I и еще, помню, заходил по просьбе Михаила Захаровича, заказывавшего работу Александру Александровичу в связи с какими-то работами для отдела. И как-то приносил книги, поскольку жил к Трухановым ближе всех сотрудников в отделе, а Александра Яковлевна говорила, что не может носить тяжелые тома. Визит мой продолжался не более 15–20 минут, в течение которых Александр Александрович показывал сделанное, а также и что-нибудь свое, не заказанное.

Проходить в комнату Александра Александровича надо было через столовую, превращенную в библиотеку. В этой комнате метров, вероятно, не менее сорока, стоял (явно от старой генеральской обстановки) очень большой овальный обеденный стол, накрытый скатертью и обставленный стульями в «русском» стиле, и большой буфет с верхней частью вроде «терема» с крышей и резным карнизом. Все остальные стены и простенки были заполнены стеллажами и застекленными шкафами с книгами. Как я понял, эта библиотека была «приданым» Александра Александровича – страстного и осведомленного библиофила. Запомнились стройные ряды комплектов «Русской старины», «Исторического вестника», истории искусств, полков, царской свиты. А также – Соловьев, Ключевский, Шильдер, Татищев… Все в отличных переплетах. И, конечно, русские классики, энциклопедические словари, справочники типа «Весь Петербург», «Вся Москва». Видно было, что собирал любитель и знаток книги.

Однако Александр Александрович должен был показать мне работу, посмотреть которую я пришел, и для этого надо было разложить на столе большую, около метра длиной, диаграмму. Со стола сняли скатерть. И я увидел, что стол этот не в стиле «рюс», а старинный, видимо, конца, если не середины XVIII века, с неразбирающейся верхней доской цельного красного дерева, с такими же основательными, как столешница, чуть изогнутыми ногами, соединенными низко лежащими толстыми брусьями, сильно потертыми многими поколениями ног, которые на них становились. Не стол, а броненосец какой-то, а лучше сказать – фрегат без мачт.

Диаграмма была очень хороша, хотя среди фигурок я узнавал заимствованные у Висковатова, Самокиша, Кордовского, но отлично скомпонованные в красивую и осмысленную панораму. Мне оставалось только ее одобрить и посоветовать Александру Александровичу взять за нее цену, какие, я знал, берут за гораздо менее трудоемкие работы другие художники. Он в непритворном ужасе замахал руками.

На второй раз я пришел к Трухановым теплым осенним вечером, кажется, в сентябре 1939 года. Вежливейший Александр Александрович просил меня зайти, но я увидел, что огромный стол парадно сервирован. В доме ждали гостей.

Я быстро выполнил свое дело, Александра Яковлевна любезно, однако не очень настойчиво приглашала меня остаться, но я, естественно, ушел.

Запомнились мне не крахмальная скатерть, фарфор, хрусталь, серебро – это я видывал множество раз, а то, что по белоснежной скатерти между приборами и посередине были необыкновенно живописно разложены красные, желтые, коричневые кленовые листья… Это, очевидно, была изысканная затея Александры Яковлевны, воплощенная в материальность Александром Александровичем.

Вот единственное яркое зрительное воспоминание о квартире Трухановых на Преображенской, осмотреть которую с целью перевоза библиотеки Александра Александровича в Эрмитаж мы шли теперь с Натальей Михайловной Шарой. Да и хороший старый фарфор – в основном гарднеровский – мог бы пополнить коллекции русского отдела.

Ключи не понадобились. Дом казался покинутым. Двери квартир первого этажа открыты настежь, так же и на втором этаже. Дверь квартиры № 5 оказалась незапертой и не до конца прикрытой. Я помнил, что после прихожей надо было пройти кухню и уже оттуда в большую столовую, по сторонам которой стояли стеллажи с книгами.

– Жаль, если библиотеку уже растащили, – сказала Наталья Михайловна.

Мы вошли в совершенно пустую прихожую, потом в кухню. От дверей в столовую, очевидно выломанных топором, остались лишь висевшие на медных петлях придверные бруски. Мы шагнули на порог и буквально застыли на миг. Ни буфета в виде терема, ни одного книжного стеллажа, и ни одного стула в комнате не было. Оставался только знакомый мне огромный стол красного дерева. Он был несколько сдвинут к дверям, вероятно, поначалу его пытались вытащить из квартиры, но когда это не удалось, то его стали разделывать на дрова прямо здесь, и теперь он стоял без медных накладок, с обломанными, отколотыми топором частями кромки, со следами запилов ножовкой, довести которые до конца, очевидно, не хватило сил.

Но не это поразило нас и остановило на пороге. Весь пол сорокаметровой комнаты был устлан толстым слоем растерзанных книг. Их не только сбросили со стеллажей, которые, очевидно, пошли на топливо, но с них были отодраны картонные переплеты, которые могли гореть более стойко, чем бумага страниц. А страницы эти как будто нарочно рвали, кромсали, расшвыривали, топтали. И, мало того, на них неделями испражнялись, при этом совершенно явно не один и не двое, а много людей. Следы того, как на книги справляли нужду, были здесь столь повсюду, что ничего нельзя было даже подумать взять в руки. Кое-где поблескивали осколки стекол от стеллажей.

Тянул сквозняк через выбитые окна.

Но где же рисунки? Мы принялись осматривать то, что было у нас под ногами. Из папки, лежавшей у двери, я попытался вынуть что-нибудь из акварелей Александра Александровича. Среди них были и те, что были мне знакомы. Среди разбросанных акварелей были листки с рисунками, вроде васнецовских, но все было испачкано, измято, разорвано. Однако под папкой я увидел чудом не запачканную тетрадку и поднял ее. На обложке тетрадки был наклеен ярлычок с надписью, каллиграфически стилизованной под почерк начала XIX века: «Письма отца из кругосветного плавания к деду. 1874–75 г.». Тут же были письма и конверты к ним из путешествия в Лиссабон, Рио-де-Жанейро и еще в какие-то порты. И карточки с видами берегов и коралловых рифов. Вот все, что мы вынесли из этой, когда-то столь фешенебельной квартиры. Наталья Михайловна утирала слезы.

На нижнем марше лестницы мы встретили пожилую женщину. Она неприветливо спросила, что мы тут ищем? Наталья Михайловна ответила, зачем приходили и что увидели, а я добавил, что за такое надо судить.

– Судить-то… – без выражения сказала женщина. – А кого?

Глядя мимо нас, она медленно двинулась по лестнице, куда-то на верхний этаж этого, как казалось, уже полностью вымершего дома.

И тогда я задавал себе этот вопрос, задаю его и сейчас – что заставило тех людей так обойтись с книгами? Если замерзаешь, то превратить в топливо все, что способно гореть, еще понятно, но остальное-то, что мы увидели в той квартире… как понять это? Забыл упомянуть, что заглянул и в две комнаты, соседствующие со столовой-библиотекой, но увидел лишь железные остовы кроватей и битую посуду. Гадить жильцы дома приходили только на книги.

Так чему же мы с Натальей Михайловной стали свидетелями? Ненависти к обитателям именно этой квартиры? Но за что? Может быть, они чинились, «задавались», вообще вели себя высокомерно? Но это маловероятно, а уж если говорить о сестре Александры Яковлевны, а тем более об Александре Александровиче, то такого просто быть не могло. Но тогда что же? Почему, погибая от голодного поноса, люди приходили гадить именно на книги? Пока я жив, я буду возвращаться к вопросу, пытаясь понять, что же именно они ненавидели в этих книгах? Может быть, старорежимный их вид, олицетворяющий для какого-то полубезумного от голода пролетария ненавистный ему царский строй? Или, наоборот, символ знаний, приведших к революции, а она, мол, к этой войне, блокаде и голоду? И тогда, мол, пусть будут прокляты эти знания… Или так просто, так впрямую выразилась ненависть к интеллигенции? И к книге, как символу ее…

Пока буду жив, этот вопрос будет стоять передо мной.

26

Валентина Борисовича Хольцова я встретил уже в мае. Выбритый, подстриженный, в чистом, хотя и мягком воротничке. Даже голос у него посвежел. Шел со службы домой, а я в Эрмитаж, в гости к Наталье Михайловне Шарой. Обнялись, расцеловались, он спросил про мою семью, я ответил, что отправил всех в эвакуацию, рассказал про смерть брата, про то, что в Руссе, наверно, все давно сгорело, что там осталась моя няня. Когда спросил о его семье, голос Валечки задрожал.

– Нина Алексеевна скончалась в феврале, – сказал он. – Мы с Алешей одни во всей квартире… Но держимся, он такой молодец… Так, ничего, кое-что меняем, а паек все-таки прибавляют понемногу… Вот Ниночка-то не дожила… Одно мне трудно – с табаком. Тебе хорошо, что не куришь…

Через неделю он умер. Он упал на Литейном по пути со службы, чуть не на углу Бассейной улицы, где мы в последний раз встретились.

Позже Наталья Михайловна зашла ко мне и, не застав дома, оставила записку с сообщением, что тело Валентина Борисовича находится в Куйбышевской больнице, на Литейном. Об этом же в Эрмитаж позвонили из Музея этнографии.

Тотчас я пошел в больницу, хотелось проститься с другом, пока его тело не отвезли в очередную братскую могилу. В приемном покое мне сказали, чтобы шел в прозекторскую, где тело Вали уже вскрывали.

Действительно, в пустом зале на цементном полу лежало у стола совсем обнаженное, предельно исхудавшее желтое тело моего друга. На лице его застыло спокойное выражение. Правая рука лежала вдоль тела, левая прижата к груди как раз над тем местом, от которого вниз шел разрез анатома, грубо зашитый стежками сурового цвета ниткой. Я встал на колени, поцеловал холодный лоб. Он был так сиротлив и одинок в этом зале, что я заплакал.

– Вы родственник?

За моей спиной стоял пожилой мужчина в белом халате, стоял и дымил папиросой.

Я ответил, что я друг покойного и его товарищ по работе в музее и спросил, какая нужда была в анатомировании, ведь и так ясно, что причина смерти – дистрофия.

– Сейчас больше стали умирать от сердца, оно отказывает. Инфаркт миокарда, по-старому разрыв сердца. Он, – врач кивнул на тело Валентина Борисовича, – не родственник был профессору Хольцову, знаменитому урологу?

– Сын, притом единственный. И, вероятно, что придет проститься с отцом внук известного и знаменитого Бориса Николаевича. И увидит отца в таком виде. И на полу.

– Ладно, – сказал прозектор, – скажу, чтобы одели.

Он вышел. Я решил, было, что его слова все равно некому выполнять, но пришли две усталые женщины неопределенного возраста с белой, беззвучно двигавшейся каталкой. Я помог положить на нее тело Вали, подержав его голову и холодные пальцы.

Они, не сказав ни слова, увезли тело, а я вышел из больницы и сел на скамейку около скульптурного символа медицины, на том месте, с которого убрали фигуру принца Ольденбургского. И вдруг страшно захотелось курить. Я не курил три с половиной года, а тут вдруг захотелось, и чуть не до тошноты. Я вспоминал бесчисленные часы работы бок о бок с Хольцовым и Крутиковым, наши мечты о создании отдела, наши неудачи и разочарования и, наконец, начало, как нам казалось, победы – включение отдела в Эрмитаж. Вспомнил, как предполагали вместе написать книгу. И вот нет ни Михаила Захаровича, ни Валентина. Да и я уже не научный сотрудник, а просто санитар эвакогоспиталя…

Алеша Хольцов выжил. Его спасли забота и добрые руки сестры Валентина, а потом он был определен в детский дом для сирот. Я слышал, что он очень хорошо учился и стал инженером-конструктором. Говорили еще, что он хотел быть похожим на отца, но был ли он похож на него душой и стал ли похожим на моего доброго, благодарного и кроткого друга, я не знаю. К сожалению, я больше его не видел.


Дистрофия, если она не убивала, то на некоторое время становилась стабильным состоянием физического существования. Характеризовалась давящим сознанием голода, дистрофия настигала практически всех «иждивенцев» и «служащих» ленинградцев, у которых не было, что менять на еду летом 1942 года. Общим было раздражение своей слабостью, у людей же эгоистических и нетерпеливых это раздражение переносилось на окружающих. Дистрофик, бессильный сам, почти с раздражением, а порой чуть не с бешенством отмечал, как другой не может что-то поднять, нести, сделать несколько быстрых шагов. Дистрофики с трудом двигались, но с пеной у рта бранились, а порой и яростно толкались. А уж как пораженных дистрофией раздражали люди физически здоровые и явно не испытывавшие голода, об этом и говорить нечего. Можно даже сказать, что те попросту вызывали ненависть. Их ругали и громко, и про себя, в зависимости от их положения и возможностей, и горячо желали возмездия. Наверно, не отличался от других и я: я ведь тоже почти умирал от голода. К тому же у меня отказывали ноги, больные еще до войны, – они плохо сгибались в коленях. Это было тоже следствием дистрофии, и от этого я тоже был в раздраженном состоянии… Справедливо ли это? Резкие стычки, которые я не раз видел на рынке, на остановках трамвая, где затрудненная подвижность одних мешала входить и выходить другим, были обычным делом. Кто-то смог, а кто-то не смог… Дотянуться, подвинуться, дать дорогу… Как ужасны эти всепонимающие глаза дистрофика, которому нужно время, чтобы собраться встать, шагнуть, поднять руку! Пораженный дистрофией понимает все, но у него нет сил даже пытаться жить в нормальном ритме. Как унизительна собственная телесная немощь!

Особенно запомнилось мне одно происшествие в бане на улице Чайковского, которое произошло в апреле 1942 года.

27

Как ни далеки мы, мелкая научная братия, были в эти блокадные месяцы от ленинградских «отцов города», да и вообще от всякого начальства, но все же косвенные сведения об их жизни, столь отличной от нашей, нет-нет да и доходили до нас разнообразными путями.

Многие ленинградцы по три-четыре месяца не мылись горячей водой. Вшивость была явлением общим. Я принужден был дважды обриться наголо, первый раз сразу по приходе в Мечниковскую и второй раз при поступлении в санитары. Раненые, привезенные с фронта, которых мы выносили из автобусов, часто имели на себе «зверей».

В апреле по приказу горисполкома было отремонтировано и открыто несколько общественных бань в разных частях города, о чем нас оповестили по радио, так же как о том, что в банях каждому моющемуся выдают кусок мыла. Подарок этот представлял собой небольшой кубик серого стирального вещества, которым, как им ни мыться, мало что можно было помыть. Настоящее же мыло на рынке стоило почти наравне с хлебом.

Будучи санитаром, я мог, разумеется, мыться в душе своего приемного покоя, если выдавались подходящие минуты. Но какое же может быть сравнение поспешного обливания в душе, где тебя понукает Ванька – «А, ну, давай, давай, образованный!» – с неторопливым отогреванием себя на теплой мраморной скамье, где сидишь рядом с шайкой горячей воды сколько душе и телу угодно!

Как трудно рассказать о наслаждении этой баней… Там можно было сидеть, можно становиться под душ, садиться в ванну… Но смотреть на тех, кто был рядом, было почти невозможно, хоть я и понимал, что отличаюсь от остальных разве что совсем незначительно. А кругом царили предельность худобы, изможденность грудных клеток и спин, выпирающие ребра, конечности с отсутствием мышц – одни какие-то связки, без которых, казалось, все бы это распалось. Мне невольно мерещилось, что ожило увиденное мной у морга на Чайковской, а также почему-то и то, как упаковывал мертвое деревянное тело «восковой персоны». Может быть, эта разборка манекена вспомнилась тут именно потому, что у живых, двигавшихся в банном пару фигур как-то особенно выпирали сочленения локтей и колен, словно узлы шарниров. И еще очень странными были шевелюры дистрофиков. Отраставшие бобрики были какие-то сухие что ли, они стояли дыбом, нимбами над страдальческими или злобными лицами. Это были нимбы мучеников… Потом, после войны, на фотографиях освобожденных из лагерей смерти я увидел изображения таких же людей и вспомнил эту толпу голых дистрофиков в бане на Чайковской.

Сам-то я всемерно благодарил свою практику санитара и пильщика, а также и то, что теперь, благодаря хлебу и конине, вымененной у Романа Артемовича, сохранил кое-какие силы. В то первое посещение бани я насмотрелся немощных, помогал им садиться и вылезать из ванны. Сами дистрофики с трудом могли залезть в ванну, ноги плохо слушались, скользили, но еще труднее было им подняться самим из полулежачего положения.

Побывал я в этой бане три раза, потом в нее угодил не то снаряд, не то бомба, и ее закрыли уже до 1946 года. Зато открылась другая баня, поближе к Баскову переулку – на Некрасовой.

Но особенно памятно мне все-таки первое посещение бани на Чайковской, когда впечатлению ада помогал продолжавший мучить голод. И потому впечатления эти были особенно острыми.

В то время как все мы, дистрофики, плескали на себя горячую воду и – нехватало сил – больше обтирались, чем терли себя мочалками, один вошедший в мыльную человек как-то сразу обратил на себя общее внимание.

Это был коротко стриженный молодой человек или, скорее, парень с челкой спереди. Но даже по меркам мирного, обычного времени он был толстоват. А еще он был нежно розовый. Зрелище это оказалось для всех в мыльной не только неожиданным, оно было невероятным. Бренчанье тазов смолкло, прекратился плеск воды, впустую шуршали лишь струйки душа.

Вошедший, еще не понимая ситуации, слегка помявшись, скромненько взял тазик, налил в него немного воды, несколько полил из него на пустую скамейку неподалеку от меня, положил мочалку и мыло – не серое, как у всех, а, как и он сам, круглое, розовое. И пошел к крану набирать воду для мытья. Набрал шайку и, уже идя с нею к тому месту, где оставил свои принадлежности, видимо, почуял недоброе. А почувствовать было что. Со всех сторон мыльной к розовому упитанному человеку начали приближаться, неотрывно глядя на него, серо-зеленые призраки. Он хотел поставить шайку, даже нагнулся слегка над скамьей, держа шайку с водой в руках, да так, полусогнувшись, и замер. Дистрофики, тихо бормоча и по-прежнему не отрывая от него глаз, обступили его со всех сторон.

– Ты откуда такой? – наконец спросил кто-то.

Стоя уже в кругу, он, мне показалось, с надеждой на что-то или на кого-то, так и не отпуская из рук набранной шайки, стал озираться. Кого он искал? Кого хотел высмотреть? Может быть, хоть кого-то, подобного себе? Но таких больше не было.

Может, если бы он соврал, что командирован с большой земли или что переброшен откуда-то армейским приказом, одним словом, доказал бы, что провел последние месяцы не здесь, не вместе с нами в блокаде, то последующие реакции были бы другие.

Но он, то ли с перепугу, то ли по наивности, не сообразил. И на повторный вопрос, кто он, стал испуганно и сбивчиво объяснять, что он никакой не начальник, а рядовой красноармеец, при этом добавил зачем-то – «необученный», и что он служит поваром в некой столовой – что за столовая было неясно, ее название скрывалось за несколько раз повторенной им невнятной аббревиатурой.

Того, что окружившие повара дистрофики начали кричать ему в лицо, повторить не возьмусь.

– Товарищи! – взмолился розовый повар. – Я подневольный, я в столовой, как все, работаю… Как все… У нас просто душ вчера испортился. А мы по рабочему положению в чистоте должны содержаться… Мне приказали… Я бы сам не пришел… Мы по положению… У меня тоже паек…

Этого слова ему произносить не следовало. Но он был повар, просто упитанный розовый неумный повар.

– Паек у него! – заорал в ответ кто-то. – Паек?! Да?!

Толпа угрожающе сомкнулась. Дело пахло самосудом. Все бешено кричали, взлетел чей-то голос:

– А если кипяточком? А?!

Повар вырвался и, озираясь, быстро пошел к дверям. На скамейке рядом с его налитой шайкой остались мочалка и кусок розового мыла.

Я пробыл в мыльной еще довольно долго, но когда уходил, это розовое мыло так и оставалось лежать. Даже своим ангельским цветом этот кусок притягивал взгляды, особенно тех, кто только что входил. На него смотрели, о нем говорили, но никто к нему не прикасался.

28

Так сколько же людей умерло в те месяцы в Ленинграде? Только раз за все прошедшее с тех пор время где-то была названа цифра в 900 тысяч. И много раз назывались цифры меньшие.

А вот что я слышал по этому вопросу тогда, во время войны.

Осенью 1942 года я работал уже в Пушкинском доме. Там часто и ночевал. Но раза два в неделю приходил проведать свои комнаты на Басковом переулке. И отсюда иногда доходил до ГИДУВа, чтобы повидать Николая Николаевича Петрова, семья которого уехала в эвакуацию, а сын был в армии, и профессора хирурга Ивана Дмитриевича Аникина.

Кажется, уже с августа Николай Николаевич просил меня получать для него по доверенности деньги «за звание члена-корреспондента» в главном здании Академии, куда ходить только для этого ему было не с руки.

В тот день, о котором идет речь, я как раз получил эти деньги для Николая Николаевича. Встретились мы у подъезда ГИДУВа и вместе вошли в его пустую, большую и сумрачную квартиру. В комнатах было очень холодно. Николай Николаевич попросил домработницу после подать нам чаю, а сам положил несколько поленьев в печку и стал ее разжигать.

Мы сидели вдвоем рядом за их большим и в мирное время таким гостеприимным обеденным столом, и я вынул конверт с деньгами и положил перед Николаем Николаевичем. Он рассеянно сунул его в широкий карман халата. Зная, как он рассеян во всем, что не касается его медицинского дела, я посоветовал ему переложить деньги в карман брюк.

– Да, да, конечно, это справедливо, – сказал он и послушно сделал то, что я советовал. Но я видел, что он занят своими мыслями. Дергая шеей из ворота рубахи, он мелко ломал хлеб и совал кусочки в рот.

– Ужасно, папенька! – вдруг тонким голосом совершенно невпопад сказал он и посмотрел на меня строго.

– Что «ужасно»?

– А то, что происходит. Вот был только что на совещании в Горздраве. И товарищ из городского статистического управления или отдела, не запомнил, огласил нам цифру умерших от голода и его последствий с ноября по сей месяц… Знаешь, сколько?

– Под миллион, – сказал я.

Такую цифру называли в кругу тех людей, где я вращался.

– Под два! Миллион девятьсот тысяч! Это же государство целое вымерло! Помню, как мой отец с возмущением говорил министру путей сообщения, что при постройке Суэцкого канала погибло 20 тысяч египетских феллахов, и бранил Лессепса за бесчеловечность…

Отцом онколога Н.Н. Петрова (имя которого носит Онкологический институт в Песочной, под Петербургом) был инженер-генерал Николай Павлович Петров (1836–1920), товарищ министра путей сообщения в 1892–1900 годах, автор фундаментальных трудов по теории гидродинамической смазки, теории машин и механизмов, участник строительства Транссибирской магистрали. В 1916 году генерала Н.П. Петрова, человека безупречной репутации, назначают председателем суда над военным министром Сухомлиновым. О генерале Н.П. Петрове см. в мемуарах С.Ю. Витте.

А тут же ничего не строили… Как-то даже не верится… Ведь это примерно столько мы потеряли за всю войну с 1914 по 17-й год! Но на фронте! На фронте! И за это Николай слетел… Просто не верится… Но этот товарищ вполне серьезный, ответственный. И еще он говорил, что это, мол, без тех, кто перешел из пригородов и не успел тут, что ли, прописаться… И без тех, кого фронт сюда отжал – мол, из Луги, из Пскова, да и из Прибалтики. А они, статистики, только прописанных в Ленинграде учитывают. Просто страшно, что делается… Как тут жить? Я кого ни хвачусь из старых сиделок и санитарок здешних – где, мол, они? Нет, отвечают, померли. Я, пожалуй, тоже уеду в Алма-Ату. И еще подумаю – возвращаться ли? И у тебя, наверно, много знакомых умерло?

От Петрова я зашел к Аникину. Он на время войны перебрался из своей квартиры в две комнаты в здании ГИДУВа. Взволнованный разговором с Николаем Николаевичем, я невольно заговорил на ту же тему с Аникиным.

– А интересно все же, как этот горстатотдел определил цифру умерших, – сказал я. – Вряд ли эти грузчики считали, сколько трупов грузят. Или на кладбище все же вели какой-то учет?

– Я думаю, что одним из возможных способов учета является количество выданных эвакодокументов, – сказал рассудительно Иван Дмитриевич. – Без них на большой земле не брали на довольствие. Вот вам цифра уехавших, которую надо вычесть из количества прописанных в городе перед войной. Другое дело, что, говорят, на той стороне Ладоги целые кладбища умерших после первого же обильного обеда… А теперь сопоставьте количество продуктовых карточек, выданных в городе на данный месяц, с цифрами, о которых мы сейчас говорили. Вот и получите результат… Да, – добавил он, – после такой зимы не просто будет жить в этом городе. У каждого из нас, если уцелел, на каждой улице, где жили и умирали знакомые и друзья, будут вставать они в памяти. У вас много умерло знакомых?

– О том же меня сейчас спросил и Николай Николаевич, – ответил я.

– Пока считать боюсь. Но и без счета знаю, что сотни. И притом все люди, которые не умели ни драться, ни бороться. Самые деликатные, скромные и ненужные во время войны – художники, скульпторы, артисты, музейные работники, экскурсоводы. Или старики, которые быстрее других теряют силы.

– Переехать бы в другой город, где не было такого неслыханного несчастья, – размышлял вслух Иван Дмитриевич, – Но просто ли это у нас и с нашими порядками? Я уверен, что Николай Николаевич этого не умеет. Все его дети здесь. И мои тоже. Жена с родичами и стариками. Звали меня два года назад в Саратов, кафедру давали, квартиру огромную… Большая река, большой город. Нет, не поехал. А из Ленинграда, мне кажется, первыми убыли те, кто уехал с заводами для перебазировки… На Урал или еще куда-то… А нам, кто был здесь, что остается? Работать. Куда денешься?

29

Но возвратимся к цифрам.

Прошло еще полтора года. В январе 1944-го, когда блокада была снята, в Ленинград впервые приехала группа англо-американских журналистов – корреспондентов, обычно находившихся в Москве. Им показывали начисто уничтоженное Лигово, из монументального наблюдательного пункта которого в стереотрубу, да и простым глазом окраина Ленинграда была видна, как на ладони. Возили к огромному немецкому солдатскому кладбищу в Красном Селе, к обгоревшим стенам Екатерининского и Павловского дворцов, вводили в полуобрушенный снарядом зал Кировского театра, показывали зачехленный шпиль Адмиралтейства и многое другое о чем они строчили свои корреспонденции.

Вот к этой группе на все время ее пребывания в Ленинграде – дней на десять – были прикомандированы как бы представители ленинградского отделения Союза писателей В.М. Саянов и я. Трудно сказать, чем руководствовалось начальство в этом выборе, разве тем, что ни Саянов, ни я не говорили на иностранных языках, или тем, что за столом мы вели себя пристойно и не «ели с ножа». Мы были декорацией, мебелью, приложением, в основном бессловесным, к сопровождавшим иностранцев офицерам, которые ежедневно что-то им показывали. А также к группе стукачей в военной и штатской одежде, которые следили за тем, чтобы иностранцы видели только то, что было положено, и не входили в контакт с рядовым ленинградским населением. Дурацкая это была роль – одетый в военную форму майора Саянов и я в штатском – представляющих советских коллег, за каждым словом и жестом которых также следили бдительные очи и уши соглядатаев. Ведь по крайней мере половина иностранцев говорила по-русски, порой затевая с нами беседы, и уж понимали русскую речь, конечно, все. Так что порой приходилось притворяться глухими, глупыми или невнимательными.

И все же я благодарен судьбе за эти дни. Без них я не увидел бы картин полного разгрома немцев нашей армией. Журналистам представили огромную массу брошенной техники – орудий, грузовиков, автобусов, что говорило о почти паническом отступлении врага. Мы поднимались по узкой, освобожденной от мин тропке на Воронью гору у Дудергофа, где на бетонных платформах стояли уже полузанесенные снегом огромные 14-дюймовые орудия, обстреливавшие Ленинград. Около этих орудий были с немецкой аккуратностью выстроены тысячи снарядов, каждый из которых был заключен, как в футляр, в аккуратнейшую плетеную корзинку с двумя ручками для удобства подноса к орудию… И вот враг, который был так подготовлен, побежал… Впечатлений, наполнявших гордостью, было много…

Однако за то, как обслуживали наших гостей, не меньше было и стыда. Жили они в «Астории», и их завтрак, обед и ужин представляли собой лживую демонстрацию изобилия – икра, буженина, красная рыба, дичь, торты, пломбиры… А вино, водка – без ограничения.

– Зачем нам это? – сказал мне как-то английский журналист Александр Верт, бывший в этой группе за старшего. – Мы ведь знаем, что в городе выдают еще очень скудный паек.

Что я мог ему ответить? Верт, прекрасно владевший русским языком, почти ежевечерне доставлял приставленным к журналистам людям из «органов» массу хлопот и тревог. Когда после ужина все садились в номера за пишущие машинки, он, ускользнув из гостиницы по одной из черных лестниц, отправлялся странствовать по городу и разговаривал со встречными, слушая рассказы о блокаде. Мы-то с Саяновым после ужина получали право уйти, как и офицеры-экскурсоводы, а «наблюдателям» доставалась забота, как такого устеречь, а уж если не устерегли, то как выяснить, что тот углядел и что узнал?

Но все это, как говорится, несколько «в сторону». Накануне отъезда иностранных корреспондентов привезли в Смольный. Сначала некий артиллерийский полковник, указывая на огромный план Ленинграда, разъяснял, как подло по приказу вражеского командования дальнобойная артиллерия обстреливала мирное население именно в часы, когда люди шли на работу или возвращались с нее. Указывая точки, куда попадали снаряды, он сообщал цифры раненых и убитых – 27 тысяч человек.

Когда шли после этого по длиннейшим коридорам, Александр Верт сказал мне:

– Странно, почему эти варвары не выпустили по городу те тысячи снарядов, которые мы видели на Дудергофской горе? Чем вы это себе объясняете?

Я и сам думал об этом. При современных возможностях прицельного огня и пользуясь подробным планом города, немцы, казалось бы, могли буквально превратить в мусор целые кварталы. Почему же они этого не сделали? И даже в последние дни, когда наши оттесняли их и громили, и Ленинград был центром боевого снабжения, исходной базой, откуда или через который шли войска.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации