Электронная библиотека » Владмир Алпатов » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 6 октября 2015, 21:00


Автор книги: Владмир Алпатов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сейчас часто считают, что такие высказывания могли быть написаны либо цензором, либо для цензора, поскольку в начале 60-х гг. каждый умный и образованный человек якобы понимал, что, например, эксплуатация человека человеком – не источник зла, а естественное состояние общества и двигатель прогресса. Но такой взгляд неисторичен. «Шестидесятники», отвергнув многие догмы, не могли за короткий срок полностью сменить мировоззрение. Отрицали Сталина, но почитали Ленина, уже отошли от культурного изоляционизма сталинских времен и были готовы к диалогу с Западом, но не к полному переходу к западным ценностям. А как мог Конрад объяснить, например, историю Японии без понятия феодализма?

Диалог с Западом для Конрада был важен. Еще в 1954 г. он писал Т. И. Райнову: «Следовало бы нам на год-два отложить все дела и заниматься образованием: изучением мировой науки – по крайней мере с начала 20-х годов… И уж совершенно необходимо покончить со всем зазнайством и односторонне-критическим отношением к мировой науке». А с 1966 г. до конца жизни Конрад переписывался со знаменитым английским историком А. Тойнби. Переписка началась, когда советский ученый послал в Великобританию книгу «Восток и Запад», Тойнби ответил письмом; это письмо и свой ответ Конрад напечатал в «Новом мире» (публикация текста «буржуазного ученого» вызвала затруднения, но А. Т. Твардовский смог ее добиться); последующие письма изданы лишь в сборнике 1996 г. Переписка была доброжелательной, но каждый из ее участников отстаивал свою точку зрения, и спор шел на равных.

Академик предпочитал писать о «вечном», нередко сопоставляя великие личности Востока и Запада (скажем, Полибия и Сыма Цяня), а то и совсем выходя за пределы востоковедения (статья о Шекспире), и не так часто вспоминал, например, о современной Японии. Но за два года до смерти он выступил в журнале «Народы Азии и Африки» (ныне «Восток») с важной статьей, посвященной столетию революции Мэйдзи. Как мы видели, Конрад, почитая классическую японскую культуру, и до революции, и тем более после нее был критичен по отношению к японской современности. А к 1968 г. в нашем японоведении ее оценки, несколько смягчившиеся по сравнению с эпохой японского милитаризма, оставались отрицательными, на первый план выдвигались проблемы классовой борьбы и зависимости Японии от США. В массовом же сознании тогда уже начали распространяться представления о Японии как стране «экономического чуда». И патриарх отечественного японоведения первым понял, что время требует новых оценок. «Научно-техническая революция получила свое реальное воплощение в переоборудовании и переустройстве производства, т. е. вызвала новый промышленный переворот; но она же потребовала других людей, занятых в производстве: не только с гораздо более высоким, чем раньше, образованием и общим интеллектуальным уровнем, но и с гораздо более высокими специальными знаниями, со стремлением к собственной инициативе и самоуправлению, т. е. предпосылками демократии… Рост и усиление демократического движения заставил предпринимателей в самом управлении производством гораздо более чем прежде, считаться с интересами и нуждами рабочих и служащих, с их общественными запросами, да и просто с человеческими настроениями… Можно воздать должное инициативе и энергии этих предпринимателей». Сейчас такие высказывания могут показаться даже тривиальными (хотя кое-что здесь спорно, скажем, об «инициативе и самоуправлении»), но в 1968 г. в СССР они выглядели очень необычно. Впрочем, вразрез с этим статья завершается утверждениями о необходимости социалистической революции в Японии.

Менялись у Конрада в потоке времени и другие оценки. В 30-е гг. он, как и почти все советские японисты, был сторонником будущей отмены «феодальной» иероглифической письменности. Но в 1969 г. он писал переводчику своей книги «Восток и Запад» на японский язык: «Нет, не отменяйте у себя иероглифы!.. Берегите это национальное достояние!».

Итак, до конца жизни Конрад менялся. Но среди многих его коллег, особенно более молодых, его фигура олицетворяла незыблемость традиций классической науки. Сам облик старомодного ученого, изысканно одетого, носившего галстук-бабочку, ассоциировался со «славным прошлым». И мало кто уже помнил, что будущий академик писал в 20–30-е гг.

К этому добавлялся и другой фактор. Академик, пользуясь своим официальным положением и авторитетом, активно помогал людям из своего окружения, в той или иной степени «отклонявшимся от официальной линии». Некоторые из них под конец его жизни стали пополнять ряды диссидентов, а позже эмигрировали. Покровительствовал он не только востоковедам, например, пригласив для оформления издания Достоевского в «Литературных памятниках» Э. Неизвестного. Бывали у него и столкновения с начальством. Конрад, как показывает его переписка, несколько лет был увлечен возникшей у него идеей издать в одном томе три знаменитые «исповеди»: Августина, Ж.-Ж. Руссо и Л. Н. Толстого, развернулась работа (Августин и Руссо были заново переведены), но «инстанции» выступили против (возражение вызвали не только епископ Августин, но и, казалось бы, канонизированный Толстой), издание не состоялось. Все это поддерживало репутацию «прогрессивного ученого».

Впрочем, официальное положение академика было прочным. Он имел два ордена Ленина, а к приближавшемуся восьмидесятилетию Институт востоковедения представил Николая Иосифовича к званию Героя Социалистического Труда, однако до юбилея он не дожил полугода. Правда, за несколько месяцев до его смерти книга «Восток и Запад» выдвигалась на Ленинскую премию и дошла до финишной прямой, но премии не дали. Но уже посмертно Конрад получил Государственную премию СССР за вышедший незадолго до его смерти Большой японско-русский словарь (он был его ответственным редактором, хотя ведущую роль в организации работы и редактировании играла Н. И. Фельдман, тоже получившая премию). А Япония его первым из советских ученых наградила в марте 1969 г. орденом Восходящего солнца, об этом сообщили в газетах, но Конрад в письмах жаловался на то, что академическое руководство его не поздравило.

Последний год жизни принес Николаю Иосифовичу две неприятности. Одна была связана с Ленинской премией, а вторая – со статьей в журнале «Иностранная литература» видного китаиста из последних учеников В. М. Алексеева, тоже сотрудника Института востоковедения Л. З. Эйдлина. Они с Конрадом были знакомы со времен эвакуации, их отношения всегда были хорошими, двумя годами раньше Конрад выступал оппонентом по докторской диссертации Эйдлина. И вдруг тот напечатал статью, где довольно убедительно спорил с концепцией «восточного Ренессанса». К тому времени академика уже давно публично не задевали. Получился эффект разорвавшейся бомбы. Сразу пошли разговоры о том, кто стоит за спиной Эйдлина, естественно, травлю «прогрессивного ученого» приписали официальным кругам, вопрос был лишь в том, каким. При этом трудно было не признать, что китаист по сути спора с академиком был прав. Рассказывали, что Николай Иосифович тяжело переживал публикацию статьи. Через два месяца в санатории «Узкое» с ним случился инсульт, а еще через две недели, 30 сентября 1970 г. его не стало. Сразу пошли разговоры о вине в этой смерти статьи в журнале, хотя такое нельзя доказать, как, впрочем, и опровергнуть.

До сих пор я ничего не писал о своих собственных воспоминаниях. Но живым я видел Конрада лишь один раз еще студентом, когда он выступал в Институте восточных языков (ныне ИСАА) при МГУ с докладом, посвященным 50-летию Октября и советскому востоковедению. Большая аудитория была битком набита, все пришли смотреть на живого классика науки, нашей группе нашлось место лишь в дверях. Потом я оказался с Конрадом в одном институте, за эти два года переименованным из Института народов Азии обратно в Институт востоковедения, но ни разу его не видел. Зато в день, когда стало известно о его смерти, меня, еще аспиранта последнего года, как самого молодого включили в похоронную комиссию.

Меня направили помогать М. В. Софронову, которому совсем недавно Николай Иосифович оппонировал по докторской диссертации; Софронов занимался языком тангутов первым после Н. А. Невского, что привлекло Конрада (а через тринадцать лет Софронов будет оппонентом на моей докторской защите). Помню поездку с ним на деревообделочную фабрику специализированного треста бытового обслуживания населения (такой был эвфемизм), выпускавшую лишь один вид продукции. Ни он, ни я совсем не знали, как надо выбирать гроб, и оказались в большом затруднении. Помню квартиру покойного, где я впервые столкнулся с Натальей Исаевной, раньше памятной мне лишь по ярким выступлениям на конференциях по японскому языку. Кто-то ей при мне сказал, что для одевания в морге нужно передать майку, она начала кричать: «Никакой майки! Он никогда не носил маек!». Фельдман, прожив еще пять лет, так до конца и не оправилась после смерти мужа. Помню и заседание похоронной комиссии в старом здании Президиума АН, где при обсуждении даты похорон один из присутствовавших сотрудников Института востоковедения вдруг спросил: «А потечет он к тому времени или не потечет?». Когда я рассказал об этом матери, она даже не возмутилась, а грустно сказала: «Вот, такой интеллигент, а теперь так о нем говорят». И на том же заседании объявили: по завещанию покойного, будет и отпевание в церкви Ризположения.

Эта новость удивила часть собравшихся: тогда такое не было принято. Никто не возразил против воли умершего. Лишь один из присутствовавших, человек не очень интеллигентный, удивился: «Как же так, Николай Иосифович всегда писал в атеистическом духе, а оказывается…». Напомню, что в единственной дореволюционной публикации Конрад заявлял о своей религиозности. Потом, естественно, он об этом не писал даже в известной нам частной переписке, многого мы не знаем. Но в конце жизни он переписывался с М. Е. Сергиенко, переводчицей Августина (когда не получилось с «Литературными памятниками», перевод издали в журнале Московской патриархии), не скрывавшей религиозных чувств, и солидаризировался с адресатом в отношении к вере, упоминая и о том, что соблюдает церковные праздники. Так что просьба была для него естественной.

Через два дня я как член комиссии отправился в церковь Ризположения, находящуюся рядом с академическим домом, где жил Конрад (ее злые языки называли церковью Академии наук, академики бывали среди прихожан). Войдя в переполненный храм, я оторопел. Дело было не в самой процедуре, которая для меня в том 1970 г. была уже третьей: только что я хоронил в церкви двух родственников, в том числе деда Владимира Амвросьевича. Но то были тихие семейные процедуры, на которых присутствовали и атеисты вроде моих родителей, теперь я ощутил, что нахожусь на политической демонстрации (раньше этот аспект в связи с Конрадом я себе не представлял). Вокруг я увидел из известных мне в лицо людей одних оппозиционеров и диссидентов, не только из числа востоковедов. Я не боялся каких-то последующих для себя неприятностей (которых потом и не было), но как-то стало не по себе: как это я, примерный аспирант и член комсомольского комитета института, вдруг здесь.

Тем не менее, обратно к метро я пошел с группой институтских сотрудников. С ними шел один неизвестный мне человек, это оказался А. М. Пятигорский, уволенный из института «за политику» еще до моего зачисления туда (вскоре он эмигрировал, и, хотя умер совсем недавно, я его более не видел). По дороге тепло вспоминали покойного, как он, не стреляя из пушек по воробьям, умел в главном помогать и защищать. Ругали администрацию института, вспоминали, как нарочно поставили на один день процедуру увольнения «неблагонадежных» сотрудников и защиту диссертации Эйдлина (о котором говорили вполне уважительно), понимая, что больному академику сил на два выступления в один день не хватит. Пятигорский возмущался и тем, что в Академию не был избран только что перед этим умерший В. Я. Пропп и до сих пор не избран Е. М. Мелетинский (последний дожил до 2005 г., но и в иную эпоху не стал членом АН). Еще он говорил: «А что если завтра мне на гражданской панихиде прорваться и сказать правду?». Коллеги его уговаривали этого не делать и, видимо, уговорили: на другой день в зале Института востоковедения все было строго официально, выступали в основном члены академии. Но без скандала все-таки не обошлось: Д. С. Лихачев закончил речь словами о том, что Конрада убили возмутительной статьей и ему горько оттого, что он не смог защитить своего друга. Потом было Новодевичье кладбище, наши аспирантки несли на подушечках ордена, а я был в числе тех, кто нес гроб. Спустя два десятилетия, в день столетнего юбилея мы с К. О. Саркисовым ездили на кладбище, теперь уже закрытое для публики и абсолютно пустое, и возложили венок.

Потом Конрад остался на многие годы, да и остается сейчас почетной фигурой в истории отечественного востоковедения. В 70-е гг. издали три тома его трудов по литературе и культуре, потом переиздали и «Исэ-моногатари», и «Записки из кельи» (предполагался и том лингвистических работ, но мы с И. Ф. Вардулем решили его не делать). Здесь, однако, не обошлось без конъюнктурной правки: при переиздании Сунь-цзы из вступительной статьи Конрада изъяли упоминания Мао Цзэдуна. Но грустной оказалась судьба библиотеки Конрадов. Шли разговоры о мемориальном кабинете, но сначала еще была жива Наталья Исаевна, а потом у института были другие заботы. После смерти Фельдман жившая с супругами экономка Анна Ивановна раздавала книги всем желающим, а после ее переселения и ликвидации квартиры все оставшееся выбросили в помещение медпункта во флигеле академического дома. Я зашел туда, просмотрел то, что было свалено, но везти было некуда: Отдел языков Института востоковедения был и так завален книгами. Я взял из кучи несколько реликвий: большую фотографию пагоды храма Хорюдзи в Нара, видимо, привезенную из Японии, роман японского автора «Воды Хаконе», о котором Конрад опубликовал статью, оттиск работы известного лингвиста Л. В. Щербы с авторской надписью и литографированный курс японского языка, читавшийся в 1912 г. во Владивостоке профессором Е. Г. Спальвиным, с надписью В. М. Алексееву (тот, видимо, передал книгу Конраду). Все это я храню и сейчас.

Когда участники отпевания Конрада и их единомышленники победили, они, естественно, не стали вспоминать его марксистские работы 20–30-х гг. и более поздние публикации о влиянии великой русской культуры на японскую. Впрочем, книга «Японская литература в образцах и очерках» была в начале 90-х гг. переиздана, несмотря на ее социологизм (к которому она, безусловно, не сводится: в ней немало и живых картин японской литературы). Легенда о не поддавшемся «тоталитаризму» ученом живет. С другой стороны, и в наше время бывают публикации, где Конрад трактуется как востоковед, принявший Октябрь и пришедший к марксизму (статья А. О. Тамазишвили). Трактовки прямо противоположны, но для каждой можно найти основания. Впрочем, есть и иная оценка академика, правда, больше в устной молве, чем в печати. Многолетний спор двух столиц иногда находит самые неожиданные проявления. В Москве Конрада признают и почитают, а в Петербурге можно услышать очень резкие, а то и уничтожающие его характеристики. Вспоминают о его «слишком советской» позиции в ленинградские годы, повторяют не документированные рассказы о его нестойком поведении во время следствия.

Но личность Конрада помнят, а на его научные работы ссылаются редко (а если ссылаются, то больше на его высказывания по общим темам, а не на востоковедческие исследования). Это относится не только к лингвистам, которые давно превзошли уровень его «Синтаксиса» и статьи «О китайском языке», но и к специалистам по японской литературе, которые еще в начале 90-х гг. говорили мне, что академик для них – уже не живая фигура научного процесса. Но и те, и другие активно привлекают работы его учеников и, шире, специалистов, вышедших из его школы, да часто и сами к ней принадлежат, если даже самого Николая Иосифовича не застали.

Не каждому ученому дано создать школу. Скажем, в области японистики это получилось у Конрада и не получилось ни у Е. Д. Поливанова, ни у Н. А. Невского, вероятно, не только по внешним причинам, но и в силу особенностей характера каждого из них. Из трех этих ученых, когда-то вместе начинавших, Конрад, вероятно, не был самым талантливым в науке, но превосходил двух остальных в одном: в таланте человеческого общения. И при жизни, и после смерти его вспоминали как обаятельного человека, превосходного собеседника и рассказчика, блестящего лектора и популяризатора. Как сейчас иногда говорят, экстраверт (в отличие от интроверта Невского). Многие востоковеды прошли через его влияние.

Уже создание школы японистов – культурологов, литературоведов, лингвистов, историков древнего и средневекового периода, переводчиков обеспечивает ученому почетное место в истории науки. А то, что ученики идут дальше учителя, – нормальный процесс. Важно и то, что очень многими вопросами изучения народов Дальнего Востока он в нашей стране стал заниматься первым (по некоторым из них он остается до сих пор и единственным исследователем). Важна и его роль просветителя. Сейчас у нас любят подчеркивать, что «средний интеллигент» конца советской эпохи по своей культуре будто бы деградировал по сравнению с интеллигентами до «катастрофы». Но в области знаний о Востоке соотношение все же обратно. И среди тех, кто здесь способствовал прогрессу, Конраду принадлежит одно из первых мест. И то, что он оставался «более полувека в научном строю» (так называлась юбилейная статья к его 75-летию) и к концу пути даже был востребован более всего, тоже заслуживает уважения.

Но есть и еще один итог его большой жизни. Н. И. Конрад всегда был чуток к быстро менявшемуся времени, выражал идеи и настроения, характерные для русской интеллигенции в ту или иную эпоху. Время заставляло его быть либералом (и одновременно разведчиком) в 1910-е, марксистом в 1920-е, патриотом в 1940-е и начале 1950-х, «шестидесятником» в 1960-е, обличать «пропаганду собственнической идеологии» в довоенной Японии, а потом восхищаться «японским чудом». При этом он всегда был чужд любым крайностям. Конрад не боролся с господствующим мнением в науке и жизни, он всегда плыл по течению, хотя и такое плавание бывало трудным и опасным. И это плавание дало результаты.

«Колоссальный продуктор»
(Н. А. Невский)



Имя Николая Александровича Невского (1892–1937) хорошо знают и помнят в Японии. Там не раз публиковались его труды и издана его беллетризованная биография. Японские студенты изучают по его записям айнский язык, еще недавно существовавший в их собственной стране. Обычно игнорирующие иностранные исследования о своей культуре японские специалисты называют его «одним из отцов японской этнографии». Английский профессор Э. Д. Гринстед считал его «великим русским ученым». А у нас имя Невского знает только узкий круг специалистов, хотя Николай Александрович оказался первым филологом, получившим Ленинскую премию. Но награда нашла его через четверть века после страшной смерти в страшном году. И опубликовал ученый при жизни всего одну небольшую книгу.

Имя Невского связано с разными легендами. Одну из них я слышал в студенческие годы от друга моего отца, специалиста по западной средневековой истории С. М. Стама. Всю жизнь далекий от японистики, он, тем не менее, во время войны окончил курсы японского языка и служил переводчиком на войне в Маньчжурии; тогда ему кто-то и рассказал это. По словам Стама, после Русско-японской войны решили подготовить специалистов по Японии, отобрали способных детей и послали в японский буддийский монастырь впитывать культуру загадочной страны. Среди этих детей будто бы были Н. И. Конрад (герой очерка «Трудное плавание по течению») и Н. А. Невский.

На самом деле никакого десанта детей не было, а Николай Александрович (как и Конрад) впервые попал в Японию уже студентом. Детство его было совсем иным. Он родился в Ярославле 2 марта (нового стиля) 1892 г. в семье судебного следователя. Мальчик рано потерял родителей, и его взял к себе дед по матери, настоятель Рыбинского собора. В Рыбинске прошло его детство. Он учился в гимназии на казенный счет, зарабатывая репетиторством. В 1909 г. Невский поехал учиться в Петербург и поступил в Технологический институт, однако уже через год решил сменить специальность и стал студентом китайско-японского отделения восточного факультета Петербургского университета. Одновременно он учился и в Практической восточной академии, где в отличие от университета преподавали современный язык.

Как позже рассказывал сам Невский, он сначала желал стать дипломатом, но с мечтой скоро пришлось расстаться: в царской России человеку не дворянского происхождения эта профессия была недоступна. Ему, однако, не нужно было раскаиваться в выборе специальности: еще на младших курсах он увлекся наукой. Позже он напишет: «Я по своему складу более всего чувствую удовлетворение при исследовательской работе».

Восточный факультет в те годы находился на переломе. Классические традиции русского востоковедения основывались на изучении культуры разных народов. Невский всю жизнь оставался верен этим традициям. Однако уже в его студенческие годы на факультете появлялись люди, начинавшие подходить к изучению Востока по-новому, среди них был и его главный учитель, китаист В. М. Алексеев, тогда приват-доцент, позднее академик (среди японистов факультета тогда крупных величин не было). Он в отличие от старших коллег не считал, что основа работы востоковеда – изучение древних рукописей, а исследование современности (включая «простонародную» культуру) недостойно истинного ученого. Невский, как и другие студенты, всецело был на стороне Алексеева. И он учил не только классический, но и современный язык, изучал нетрадиционные тогда для востоковедов науки у лучших петербургских ученых: этнографию у Л. Я. Штернберга, фонетику у Л. В. Щербы.

Под руководством Алексеева студент изучал Конфуция, самостоятельно пытался расшифровать сложнейший памятник «Шицзин». Дипломная работа Невского была посвящена пятнадцати стихотворениям великого поэта VIII в. н. э. Ли Бо. В дипломе студент дал их двойной (дословный и художественный) перевод и стиховедческий анализ, сопоставил со стихами других поэтов, разобрал имевшиеся к тому времени их переводы на европейские языки. Диплом получил высшую для тех лет оценку «весьма удовлетворительно». Он дошел до нас и в 1996 г. был опубликован. Алексеев уже в те годы записал в дневнике о своем ученике: «Мой двойник, только сильнее и вообще лучше».

Но при столь основательной подготовке китаистом Невский не стал, а диплом оказался единственной его работой, целиком посвященной Китаю. Это тоже было влиянием времени. И легенда о посылке детей отразила реалии тех лет: после поражения в Русско-японской войне в России резко усилился интерес к этой стране, стремительно ворвавшейся на мировую арену. Китай же не казался столь интересным.

На факультете вместе с Невским или на один-два курса старше или моложе учились Н. И. Конрад, О. О. Розенберг, М. Н. Рамминг, братья Орест и Олег Плетнеры. В Практической восточной академии учил японский язык студент историко-филологического факультета Е. Д. Поливанов (см. очерк «Метеор»). В те же годы первым иностранцем, окончившим Императорский университет в Токио, стал С. Г. Елисеев. Это было блестящее поколение (рождения от 1888 до 1893 гг.), быстро превзошедшее старших коллег-японистов, в основном практиков.

И тогда, и позже Невский оставался скромным, довольно замкнутым человеком, с утра до ночи погруженным в научные занятия. Но он любил и литературу, искусство, что видно из его диплома, которому предпослан эпиграф из Ф. И. Тютчева. Н. И. Конрад вспоминал, как Невский впервые познакомил его в студенческие годы с «Камнем» тогда еще не слишком известного О. Э. Мандельштама. А вот политика его не интересовала в отличие от его товарища Поливанова. Про Невского нет данных о какой-либо работе на разведку.

Еще студентом, в 1913 г. Невский ездил на три месяца в Японию, а после окончания университета его выпускникам, заслуживавшим, как тогда говорили, «подготовку к профессорскому званию», была положена стажировка в изучаемой стране «для усовершенствования знаний и приобретения необходимых навыков в разговорном языке». Получив университетскую стипендию, Николай Александрович через год после окончания университета, в ноябре 1915 г. отправился на стажировку. Он ехал на два года, не предполагая, что проведет в Японии большую часть остававшейся ему жизни.

Невский поселился вместе с товарищами по университету Н. И. Конрадом и О. О. Розенбергом, приехавшими туда раньше его, в уютном доме в токийском квартале Хаяси-те. Его темой стало изучение синтоизма, системы традиционных японских верований, традиций и ритуалов. До Невского не только в России плохо знали, что это такое, но и в самой Японии синтоизм не был изучен. Лишь Николай Александрович показал, что надо разграничивать официальный синтоизм, искусственно созданный японскими книжниками XVII–XIX вв. на основе толкования древних памятников и ставший государственной религией, и народный синтоизм, продолжавший жить в сельских районах страны. Если официальный синтоизм был как-то известен, то народный синтоизм только начинал изучаться. Невский, к тому времени блестяще овладевший японским языком, включая диалекты, много ездил по стране, иногда в одиночку, иногда в компании первых японских этнографов, забираясь в отдаленные деревни, где никогда не видели белого человека. Он дотошно изучал похоронные обряды, песни при исполнении танца льва, обряд постановки магических фигур, предохранявших от воров и от насекомых-вредителей, начал переводить «Норито» – синтоистские заклинания VIII в., слегка подражая в переводах любимому Мандельштаму. И беседы о науке с Конрадом, Розенбергом и приезжавшим в командировку Поливановым. Невскому было хорошо.

Внезапно из России пришли сообщения о свержении монархии. У Конрада и Розенберга весной 1917 г. кончился срок стажировки, и они вернулись на родину, еще раньше уехал Поливанов. Невский, чей срок истекал 1 декабря 1917 г., остался в Токио один, продолжая изучать танцы льва и другие обряды. В конце 1917 г. выплата стипендии из Петрограда прекратилась, а из России доходили вести одна хуже другой, особенно от Алексеева. В библиотеке университета Тенри в Японии, где сейчас сосредоточена японская часть архива Невского, сохранилось любопытное письмо учителя ученику от 2/15 ноября 1917 г.: «Не ездите в позорную страну до окончания его судеб… Каждый чувствует себя как бы накануне своей погибели. Россия перестала быть государством. Здесь черт знает что происходит. Кроме насилия, ничего. Жду бесславной, глупой смерти от солдата-хулигана и махнул рукой на работу». Алексеев радовался тому, что хотя бы Невскому ничего не угрожает, и передавал ему научную эстафету: «Вы – лучший из моих учеников. В Вас горит энтузиазм и свет науки. Вам принадлежит будущее. Со способностями Вы соединили редкую любовь к труду и знанию, окрашенную в идеальный колорит, бескорыстный, честный, молодой и яркий… Если больше не увидимся, обнимаю Вас крепко, и желаю Вашей жизни большего смысла и большего успеха, чем то, что выпало на долю мне, но я счастлив был и остаюсь тем, что Вы были моим учеником».

Людям не дано предугадать будущее. Все получилось как раз наоборот: в жизни Алексеева было немало неприятностей, но он уцелел во всех бурях, всегда работал по специальности, стал академиком, дожил до старости, а пуля в затылок досталась его лучшему ученику, которого учителю было суждено пережить на четырнадцать лет.

Но это будет позже, и Невский с Алексеевым все-таки еще увидятся. А в конце 1917 г., взвесив все «за» и «против», Николай Александрович решил остаться в Японии. Он никогда не считал себя эмигрантом и надеялся, что наступят лучшие времена, и он сможет вернуться на родину.

Более года Невский искал работу, которая в Токио так и не нашлась. Но в 1919 г. удалось получить место преподавателя русского языка в Высшем коммерческом училище в городе Отару на северном японском острове Хоккайдо. Тогда это был небольшой город в японской глубинке, мало европеизированный. Там ученый прожил три года.

В России шла гражданская война, а Невскому было хорошо. В письмах тех лет он рассказывал: «Ярко печатает меня солнце в моем новеньком чистеньком домике. Лежу на татами [соломенный пол в японском доме. – В. А.] возле камелька и подставляю то лицо, то спину веселому печатнику. Тепло! Хорошо!.. Правда, по вечерам здорово холодно, но веселый домик с потрескавшимися угольками… скрадывает наружную стужу». «Из окна видно красивое голубое небо и осенние побуревшие горы. Иногда тянет взять посох и отправиться в глубь этих гор и с их вышины петь гимны солнцу». «На днях ездил в курортную местность Дзодзанкэй (около 5 часов от Отару) и одиноко бродил среди узорчатой парчи гор, умытых золотом и киноварью. Пил утреннюю росу, дышал солнцем и свежей прохладой». Углубленный в себя по натуре, Невский легко переносил одиночество. Но именно в Отару он встретил Исо Мантани, ставшую его женой.

Переезд на Хоккайдо изменил научные интересы ученого. Там жили айны, загадочный во всем народ, ни на кого не похожий, особенно на японцев (айнов называют «самым волосатым народом в мире», чего про японцев не скажешь). Происхождение айнов и генетическая принадлежность их языка до сих пор не известны. Мирные и беззащитные охотники и рыболовы вызывали презрение у японцев, которые из-за звукового сходства названия народа Ainu и японского слова inu ‘собака’ считали их результатом смешения людей и собак. Айнская бесписьменная культура и айнский язык к началу 20-х гг. были очень мало изучены (японские ученые всерьез займутся ими в 50-е гг., как раз тогда, когда они быстро начнут исчезать). И Невский отложил изучение синтоизма ради айнов. За три года он записал десятки айнских текстов, многие из которых сейчас известны только благодаря нему, изучал быт и верования айнов.

Здесь проявились черты характера Николая Александровича, вызывающие симпатию, но не всегда помогавшие его научной деятельности. Он не был честолюбив, и его сам процесс научного творчества интересовал больше, чем результат. Он был азартен, увлекался все новыми темами и, обычно не бросая совсем старые сюжеты, погружался во что-то другое. Это не способствовало ни доведению его работ до законченного вида, ни тем более публикации его немалых достижений. В Японии к этому добавлялись трудности с изданием сочинений никому не известного иностранца: к моменту отъезда из Отару у Невского не было ни одной печатной работы. Несколько лет трудов мирового значения по синтоизму вылились лишь в наброски, черновики и еще в служебный «Отчет о занятиях в Японии с 1 декабря 1915-го по 1-е декабря 1916 года», посланный в Петроградский университет и сохранившийся там в архиве. Позже, вернувшись в Ленинград, ученый сумел опубликовать лишь фрагменты перевода «Норито», а отчет и наиболее законченные черновики изданы вместе с его дипломом только в 1996 г. А из всего сделанного по айнам он опубликовал в Ленинграде три фольклорных текста с краткой вступительной статьей. Потом, в 1972 г. Л. Л. Громковская издаст все его законченные записи айнских текстов, именно этой книгой пользуются в Японии.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации