Текст книги "Суть дела (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Был у меня друг, невропатолог Соломон Пудель – к нему-то я и отправился на прием. Сидя у него в кабинете за чашкой чая, я подробнейшим образом поведал ему про свою беду; Соломон меня внимательно выслушал и сказал:
– Это, старичок, называется – психоз, такая разновидность шизофрении, которая у подростков и дуралеев в преклонном возрасте, совсем уже сбрендивших, воспринимается как «любовь». На самом деле это чисто психосоматическое явление, обусловленное возрастными особенностями организма, в частности, спецификой биохимических процессов, и более ничего. К счастью, старичок, это заболевание непродолжительно, и всегда длится ровно четыре года, а потом пациент приходит в себя, если, конечно, он не клинический идиот. Но на сегодняшний день твой случай – это широко распространенная патология, которой человечество подвержено с давних пор. Вообще сумасшедших на земле гораздо больше, чем принято полагать.
– Вот те раз! – воскликнул я и в растерянности плеснул чаем на анамнезы, стопкой лежавшие на столе. – А я-то думал, что любовь – это как раз норма, а не психоз…
– Ну как же норма, когда ты можешь спокойно обойти стороной красавицу, умницу, воплощенную добродетель и вдруг втрескаешься до беспамятства в такое чудище, каких свет не производил!.. Но ты, старичок, не переживай: устроим тебя на месяц-другой к Ганнушкину или в 20-ю больницу, накачаем инсулином, попотчуем транквилизаторами, общеукрепляющее дадим, и ты безусловно придешь в себя…
Как в воду глядел, подлец! Прошло четыре года, я давно отлежал положенный срок сначала у Ганнушкина, потом в 20-й больнице, по два раза ездил восстанавливаться в Липецк и Геленджик, написал большой труд о всеобщей теории поля, развелся с женой и переселился в однокомнатную квартирку в Северном Чертанове, я уже ничуть не страдал оттого, что в качестве поэта вышел из употребления, как «слово-ер», когда в один прекрасный день, именно 21-го августа, я встретил Наташу Пилсудскую у памятника Грибоедову, где вечная «Аннушка» завершает свое кольцо. Я увидел ее издали, и во мне ничто не шевельнулось; она сидела на скамейке с каким-то молодым человеком, без умолку болтала, кокетничала и то и дело закатывала глаза. «Ведь дурочка же, – помню, подумал я, – да еще, наверное, капризуля, и во внешности нет ничего особенного, и чего ты, спрашивается, мучился, старый пес? Ведь настрадался бы ты с ней, если бы четыре года тому назад у нас сложился роман, не приведи Господи, и вообще: давно пора утихомириться нашему брату, российскому мужику, потому что нет на свете такой женщины, которая была бы во всех отношениях по тебе. О, как был прав великий Пушкин: „Ты царь – живи один“».
2009
МЕЧТА
Он был из тех чудаков, которые у нас вечно что-то изобретают, – кто, как водится, вечный двигатель, кто универсальный растворитель, кто квадратное колесо. Фамилия его была, как нарочно, Горемыкин, звали Петром Михайловичем, лет ему было без малого шестьдесят.
Вообще он работал в многотиражке завода «Серп и молот», но главным делом жизни считал свое домашнее рукоделие, питавшееся от дерзновенной инженерной мысли, и этот дуализм доставил ему множество разных бед. Он был на плохом счету у начальства, постоянно лаялся с женой и не ладил с дочерью, часто чем-нибудь травился из-за неразборчивости в еде, страдал гипертонией, псориазом, агорафобией, аритмией, два раза падал в канализационные колодцы, его почему-то сторонились собаки и детвора. Больше всего Петра Михайловича расстраивала дочь, то и дело сбегавшая из дома, и жена, которая не давала ему житья. В другой раз его спасали книги (он был редкий книгочей), но не в полной мере и не всегда.
С годами он стал все чаще задумываться о преимуществах одиночества, поскольку влачить свои дни в семье, вообще на людях, ему давно уже было невмоготу. Человек мыслящий, рассуждал он, особенно если тот день и ночь радеет о благе народном (хотя бы только материального порядка, но это тоже подай сюда), должен жить один, по пушкинскому завету, чтобы ничто не мешало ему сосредоточиться на творческом поиске и никакие помехи не сбивали бы его с истинного пути. Люди ведь дурак на дураке, даже из благонамеренных, им невдомек, что инокам, служащим науке и технике, которых, в сущности, раз-два и обчелся, нужно создать идеальные условия для работы, а именно: обеспечить им существование как бы в пустыне, где никто не приставал бы к ним с общегражданскими мерками и не дергал по пустякам. В лучшем варианте государство могло бы вознаградить этих подвижников, веригоносцев, теми же шестью сотками земной тверди, которыми владеют миллионы простых смертных по всей стране. Единственное условие: расселить эту братию не кучно, как в садовых товариществах, а каждого по отдельности и в глуши. Да еще пусть оно, государство то есть, поможет страстотерпцам построить домик, хотя бы пять на пять, чтобы только в нем помещался рабочий стол, стул, печка и койка больничного образца. И чтобы ни одна собака, включая жен и дочерей, не прознала бы о местопребывании отшельника, не притащилась бы на выходные и не устроила огород.
Как-то раз он мирно сидел у себя в большой комнате перед выключенным телевизором и мечтал о домике пять на пять, когда к нему подкралась супруга, легонько шлепнула его по затылку и спросила:
– О чем задумался, лютый змей?
Петр Михайлович промолчал. Все-таки великая вещь – одиночество, думал он, четыре стены с окошками на запад и на восток, ты сам наедине со своей крылатой мыслью, и больше никого, только ветер посвистывает в печной трубе, да под койкой скребется мышь. И даже одиночество, может быть, самое органичное состояние человека, потому что, во-первых, никто ему так не интересен, как он сам себе интересен; во-вторых, не существует таких людей, которые были бы друг с другом круглосуточно совместимы; в-третьих, недаром в преклонном возрасте, когда человеку открываются последние истины, у него не бывает друзей, он не знается с отпрысками и едва терпит свою жену. Конечно, наберется немало случаев, которые свидетельствуют об обратном, но они скорее аномалия, а не норма, и человек только потому до старости остается общественным животным, то есть активистом какого-нибудь движения, примерным семьянином и любителем широких застолий, что он ограничен, несамостоятелен, побаивается жизни, страшится смерти и оттого остро нуждается в подпорках и костылях. Возьмем примеры из литературы, которые показывают, что даже великие мира сего давали в этом отношении слабину: Лев Толстой потому своевременно не удалился в пустыню, а прожил жизнь в яснополянском сумасшедшем доме, что ему жалко было Софью Андреевну и насиженное гнездо; у Достоевского никогда не было друзей, и он не расставался со своей Сниткиной только затем, что был эпилептик; бобыль Тургенев прицепился к чете Виардо, оттого что чувствовал себя не в своей тарелке, когда ему было не с кем поговорить. И ведь все это были мудрецы и по самой своей сути анахореты, вожделевшие одиночества, – где же тут норма? Тут налицо скорее раздвоение личности, а это как раз аномалия-то и есть. Вот Николай Васильевич Гоголь – этот был столп одиночества, утес, непоколебимый отшельник, который, если не считать казачка Васьки, никакой соборности не терпел.
Обмозговывая свое житье-бытье в уединенном домике пять на пять, единственное затруднение Горемыкин находил в том, что для исполнения одиночества как промежуточного чаяния нужна была самая малость – чудо, которыми вообще чревата русская жизнь, простое, небольшое такое чудо обретения шести соток земли в какой-нибудь глухомани, где если и ступала нога человека, то нечаянно и давно. Кроме того, как довесок к чуду нужен был капитал, тысяч так в двадцать пять, на постройку, пропитание на первых порах, обзаведение, то да се.
Эти фантазии, казалось бы, несообразные с действительностью и материалистическими представлениями о происхождении вещей, тем не менее имели удивительную судьбу – чудо произошло: в Рязани, в доме престарелых, скончалась тетка Петра Михайловича и по завещанию оставила ему пятьдесят тысяч целковых и участок земли где-то между Спас-Клепиками и Тумой.
Горемыкин не мешкая отправился на Рязанщину электричкой, честь честью похоронил тетку, послал своим дамам прощальную телеграмму и поехал смотреть владения, которые располагались километрах в десяти от Тумы, в заброшенной деревне, сиротливо стоявшей, как ему и мечталось, среди дремучих лесов, быть может, тянувшихся до самых прикаспийских степей, откуда в старину на нас навалился приснопамятный хан Бату.
Деревенька когда-то была дворов в десять, избы стояли и заколоченные, и полусгнившие, а у тетки и вовсе остался один сарайчик, впрочем, вполне пригодный для временного житья, все же вокруг густо поросло крапивой, иван-чаем и лебедой. Единственная по-настоящему неприятная статья заключалась в том, что, как выяснилось впоследствии, на дальнем конце деревни существовал в своей сторожке пожилой егерь Семен по прозвищу Помело, но он, на счастье, был нелюдим и целый день пропадал в лесу.
Как цивилизованный человек, Петр Михайлович первым делом оборудовал отхожее место: он выкопал яму в человеческий рост, укрепил ее старыми досками, поставленными «на поп໴, и после сколотил чуланчик из чего попало, который он даже снабдил окошком с видом на чей-то заброшенный огород.
Затем он принялся строить дом. Фундамент теткиной избы хорошо сохранился, и это решило проблему нулевого цикла, так что потратиться пришлось только на дециметровый брус для каркаса, два рулона рубероида, мешок цемента и куб половой доски. Попутно изобретательный Горемыкин вышел на замечательную, даже гениальную новацию в строительном деле – он надумал построить дом из пустых винных бутылок, которых видимо-невидимо валялось по усадьбам, (вероятно, деревня потому и вымерла, что спилась). Он мешками таскал к себе стеклотару, пока у него не набралась этого материала маленькая гора.
План Горемыкина был такой: пространства между балками каркаса, расположенными вертикально, горизонтально и под углом, по староевропейскому образцу, заполняются бутылками на растворе, донышками наружу, и кладутся ряд за рядом «тычком», как обыкновенные кирпичи. Эта технология уже тем была хороша, что давала чувствительную экономию средств, времени и усилий, что пустые бутылки представляют собой идеальный термоизолятор, что это, наконец, красиво, когда под солнечными лучами сияет-переливается бутылочное стекло.
К середине августа дом был построен и даже с некоторыми излишествами, а именно: на коньке красовался резной петушок, стены изнутри были обмазаны глиной и оклеены старыми-престарыми газетами, которые, между прочим, занятно было читать в бинокль, слева от входной двери приютилась хитроумная винтовая лестница, ведущая на чердак; изящные оконные рамы Петр Михайлович вязал сам.
Предстояло, впрочем, оборудовать жилище, но эта задача была из простых, поскольку прежние обитатели пооставляли после себя много разного барахла; рыская по деревне, он обрел и стол, и табурет, и кое-что из посуды, и приличную, местами даже никелированную кровать. Печку-«буржуйку» Горемыкин соорудил из железной бочки из-под солярки и жестяных самоварных труб.
Теперь можно было в полную силу насладиться одиночеством и без помех предаться любимому занятию – изобретательству: Петр Михайлович в то время работал над чайником на солнечных батареях, который в проекте мог за полторы секунды вскипятить пять литров воды и ловил радиопередачи по «Маяку».
Он поднимался чуть свет, затапливал печку березовыми чурками, приготовленными с вечера, кипятил воду для кофе в эмалированной кастрюле, поскольку его уникальный чайник был еще на подходе, и вскоре садился за расчеты и чертежи. Пока он занимался своим изобретением, уже и солнце поднималось над лесом, стоявшем по ту сторону деревенской улицы как бы неприступной стеной темно-защитного цвета, и птицы заводили утренний концерт и успевали угомониться, и деревню окутывала полуденная жара. Завтракать, он не завтракал, а обедал во втором часу дня, обычно гречневой кашей с жареным луком или макаронами со свиной тушенкой (продовольствие в его глушь по средам завозила автолавка от колхоза «Памяти Ильича»), после обеда он спал, по русскому обычаю, и в завершение «умственной» половины дня делал ежедневные записи в дневнике.
Когда солнце уже помаленьку валилось к западу, Петр Михайлович шел на двор и занимался мелкими хозяйственными делами, как то починял забор, собирал сушняк для растопки, ходил по грибы, которые в обилии водились по заброшенным огородам, таскал воду из колодца, искал по привычке пустые бутылки про запас, на случай починки дома, или, на худой конец, налаживал строительный инструмент. Слова было не с кем сказать, но то-то было и хорошо. Разве время от времени в деревне появлялся егерь Семен и, проходя мимо горемыкинской усадьбы, всегда разыгрывал одну и ту же идиотскую шутку, то есть он окликал хозяина:
– Петь, а Петь!
Петр Михайлович:
– Ну чего тебе?
– Предлагаю спеть!
А так изо дня в день на десять километров вокруг стояла такая тишина и безлюдье, что он чувствовал себя единственным на земле человеком, практикующем бытие.
По вечерам, когда на деревню мало-помалу спускалась мгла, он зажигал керосиновую лампу (света тут никогда не было), устраивался у окна и, глядя на темнеющее небо, где уже проклюнулась и подмигивала ему первая звезда, точно на что-то намекала, думал о том о сем.
По той причине, что в эти минуты его охватывало необыкновенное, томительное и какое-то трогательное чувство, словно он вдруг резко помолодел, и все только начинается, и много чего прекрасного ожидается впереди, думалось Петру Михайловичу исключительно хорошо. То ему придет на мысль изобрести компактную установку, которая глушила бы телевизионный сигнал, то явится идея возрождения дворянского сословия как гаранта выживаемости страны, то вздумается выступить с законопроектом о насильственном расселении городов. И радостно делалось на душе от сознания, что вот вся держава, от Калининграда до Владивостока, дрыхнет, поджавши ноги, а он, Горемыкин Петр Михайлович, наслаждаясь одиночеством, глубоким, как сон истомленного человека, в это время мыслит за всю страну.
К добру ли, к худу, в нем постепенно развилась привычка мыслить вслух, себя же выставляя в качестве истца, себе же возражая, либо соглашаясь с самим собой. Например, одна как бы ипостась Петра Михайловича утверждала:
– Как это ни прискорбно, а все же люди не ровня друг другу и слишком разнятся-неладятся меж собой. И никакие революции, никакой марксизм не могут обеспечить одинаковые права и возможности, допустим, Эдисону и папуасу, балерине и водолазу, уголовнику и председателю колхоза «Памяти Ильича». Так всегда было и всегда будет: Ваня Голицын аристократ, тонкий художник и очаровательный человек, а Ваня Пупкин – немытая рожа, невежа и баламут; черный люд зашибает копейку и таращится в телевизор, а избранная публика безвозмездно радеет о благе народном, хотя бы только материального порядка, но это тоже подай сюда.
Другая ипостась возражает:
– Однако же, согласно преданию, Бог сотворил человека по своему образу и подобию, из чего как раз следует, что все люди в принципе одинаковы, как маковое зерно. Другое дело, что в процессе роста наблюдаются разные результаты, а в итоге вообще: часть урожая идет на выпечку, а часть – на изготовление наркоты. Точно так же и у людей: кто сидит в Совете Федерации, кто в «Крестах». И почему среди людей испокон веков ведется этот разнобой – так сразу и не сказать. Может быть, именно потому, что у нас превратное представление о благе народном: мы полагаем, что оно заключается в посудомоечной машине для женщин и средстве для ращения волос у мужчин, а на самом деле истинное благо в том, чтобы мирно разойтись по своим углам.
Одна ипостась:
– Действительно не исключено, что процесс познания еще со времен старины Архимеда принял ошибочное направление, и научно-технический прогресс, в конце концов, заведет человечество в тупик, если иметь в виду постепенное одичание народов, которое выражается в гегемонии дурня и простака. Но ведь протоимпульс был истинен и благ – освобождение человека от мышечного труда, а впоследствии даже и от умственного труда, направленного вовне, чтобы он знал только одно святое дело: самосовершенствование, укрепление сил души. Если бы дело в этом направлении и пошло, то неизбежен был бы распад так называемых трудовых коллективов и прочих сообществ как источников всяческого зла, и личность, единичность, наконец, вступила б в свои права.
Другая ипостась:
– Непонятно только, почему любое сообщество – это источник и форма зла?
– Потому что мы из Писания и по опыту знаем: где трое – там церковь, где четверо – там бедлам. Ведь любое сколько-нибудь многочисленное сообщество – это противоестественное сосуществование жулика и бессребреника, мужчины и женщины, болвана и умника, пройдохи и добряка. Понятное дело, от такого бедлама добра не жди, и человечество никогда не достигнет своего извечного идеала, то есть жизни вполне праведной, без насилия, вопиющего неравенства, бездомных и голодных, преступности всякого рода, без вооруженных конфликтов, которые возникают из ничего. Положим, отошла пора разборок между религиозными фанатиками, как то католиками и протестантами, начались войны за рынки сбыта, наладились нерушимые сферы влияния, того и гляди грянет мировая бойня из-за воды. И от преступности нам никогда не избавиться, потому что неистребимо больное животное, которое нападает на человека, и это зло, как смерть, победить нельзя. И чего вообще ожидать от будущего, если благополучнейшая страна на планете – Финляндия – занимает первое место в мире по числу самоубийств, если в богатейшей Америке гораздо больше, чем в нищей Азии, грабителей и воров?!
Другая ипостась:
– Следовательно, все проблемы были бы решены, если как-то развести, размежевать пройдоху и добряка? Но ведь на практике такая операция невозможна, как, скажем, невозможно отменить науку, затем что она триста лет сбивает нас с панталыку, как, например, невозможна операция на душе. Это ведь не то, что ты, Петр Михайлович, то есть мы, размежевались с нашей супругой, тут необходимо даже географически изолировать отрицательный элемент! Пройдох придется определить в одну резервацию где-нибудь в Пермском крае, грабителей в другую, фальшивомонетчиков в третью – но ведь это получается нонсенс и чепуха?!
Одна ипостась:
– Совершеннейший нонсенс и чепуха! Я потому и утверждаю, что выхода нет, что «кругом шестнадцать», что род людской, как законченный параноик, неизлечим. Но можно удалиться. Можно наплевать на так называемые блага так называемой цивилизации и удалиться от мира, как мы с тобой удалились, как отшельники по пещерам, как иноки от греха. Мир от этого лучше не станет, ну и лях с ним, с миром, который воображает, что он достиг всей полноты счастья с тех пор, как пересел с телеги на паровоз. Зато ты, Петр Михайлович, и я… то же самое Петр Михайлович, можем наслаждаться одиночеством на двоих. Но самое интересное…
На этом интересном месте вдруг послышался посторонний голос:
– Я тебя спрашиваю: ты о чем опять задумался, лютый змей?
2010
БОЗОН ХИГГСА
Когда я был юношей, по Москве одно время ходил странный гражданин, которого можно было встретить преимущественно на тогдашней улице Горького и в прилегающих переулках, у Никитских ворот, на бульварах от Сретенки до памятника Грибоедову, у Трех вокзалов и на Трубе. Этот гражданин во всякое время года носил фуражку с бумажным цветком вместо кокарды и темный костюм военного покроя при невероятном множестве медалей и орденов, вырезанных из жести, которые красовались у него на бортах и лацканах пиджака.
Этот ненормальный гражданин был мой двоюродный дядя по женской линии, но мы с ним не знались, затем что он был человек тяжелый и действительно не в себе. Единственно он аккуратно навещал нас в Староконюшенном переулке под новогодние праздники, однако его сразу же спроваживали на кухню, где он развлекался домашней настойкой на смородиновых почках, а я по молодости лет упивался его рассказами о былом.
Моему несчастному дяде было что порассказать. Он пережил два самых страшных года ленинградской блокады и отлично помнил суп из столярного клея, который непременно нужно было запивать холодной водой, чтобы избежать заворота кишок. Уже после войны, когда дядя с родителями жил на Орловщине, он где-то нашел немецкую противопехотную гранату, и ему взрывателем два пальца оторвало. В первой молодости он дуриком поступил в Физико-технический институт, что в Долгопрудном, но проучился только два курса и был с позором отчислен за сущую ерунду: в начале марта 1953 года, за сутки до официального сообщения, кто-то из сокурсников сказал ему, вытараща глаза:
– Сталин умер!!!
– Бывает, – отозвался дядя, и за это невинное замечание погорел.
Потом он женился на одной девушке из хорошей семьи, но брак оказался неудачным, молодая жена его форменно возненавидела, за то что дядя тогда был молчальником, даже за обедом занимался какими-то вычислениями, никак не мог устроиться на работу и, в сущности, жил приймаком, на хлебах жены. Она так жестоко его третировала, что даже как-то за завтраком на мужнин вопрос «Что это ты, зайчик, сегодня хмурая такая?» – последовало в ответ:
– Ты мне сегодня приснился, – с печалью в голосе сказала жена и вдруг зашипела: – Как ты посмел мне присниться, ничтожество, сукин сын!
Дядя был ни сном ни духом не виноват: на достойную, умственную работу его не брали по той причине, что он носил еврейскую фамилию, хотя был не больше как квартерон, да еще не по матери, а по отцу, и вообще обрусел до такой степени, что иной раз допивался до чертиков и скандалил в очередях. Наконец, ему каким-то чудом, то есть несмотря на предосудительную национальность, удалось устроиться в Физический институт Академии наук, что на Ленинском проспекте, правда, простым электромонтером, но все же это была первая ступень к тому научному подвигу, который он вскорости совершил.
Днем он прилежно исполнял свои прямые обязанности, именно чинил электропроводку, налаживал кое-какое оборудование, менял перегоревшие лампочки, а в часы простоя и по вечерам, когда институт пустел, торчал в подсобке при лаборатории на втором этаже и возился с мудреным агрегатом, который построил сам. Это был фантастической конфигурации аппарат, весь опутанный какими-то трубочками и проводами, похожий на огромного паука.
Его idéе fix заключалась в следующем: дядя страстно мечтал залучить элементарную частицу, которая представляла собой последний штрих в картине мироздания и закрывала проблему происхождения вещества. Впоследствии эту частицу назвали «бозоном Хиггса» по имени физика, который ее вычислил за глаза. Еще позже, уже в наше время, в Западной Европе построили гигантский аппарат, вбухав в него миллиарды народных денег, с тем только, чтобы удовлетворить маниакальное любопытство узкой группы фанатиков, которым вынь да положь бозон Хиггса, так сказать, в материале, иначе жизнь не в жизнь и водка – морковный сок.
Боюсь, мой дядя залучил-таки искомую частицу, так как он в одночасье сошел с ума. Он двое суток недвижимо просидел подле своего монстра, кстати заметить, дотла сгоревшего в ходе опыта, пока за ним не приехали из клиники имени профессора Ганнушкина, что на Потешной улице, не так чтобы далеко от тюрьмы Матросская Тишина. На первом же обследовании дядя заявил, что познал Бога, правда, не до конца.
Несчастный пролежал в клинике целых два года но, как это ни удивительно, сохранил об этом времени приятные воспоминания, и даже он утверждал, что сумасшедшие – это самая заманчивая компания, к которой он когда-либо принадлежал.
Я ему говорил, когда мы с ним сиживали на кухне под Новый год:
– Неужели не скучно было прозябать в четырех стенах?
Он в ответ:
– Некогда было скучать: то шахматы, то разные процедуры, то уколы инсулина, то трудотерапия, то посетители, то обед. Правда, достали они нас этим инсулином, которые и нормальные были, сошли с ума. А в остальном я себя чувствовал как рыба в воде, потому что интересная была жизнь.
Главное, с утра до вечера у нас в палате велись всякие поучительные разговоры, хотя я смолоду был не любитель слушать и говорить.
– Ну и о чем же, – спрашивал я, – шел у вас разговор?
– О разном, – отвечал дядя. – Например, кто-нибудь строил планы, как можно было спасти Александра Сергеевича Пушкина от гибели в результате дуэли с д’Антесом, который, между прочим, тоже был ранен в руку и потом ходил с повязкой через плечо. План предполагался такой: первым делом д’Анзас должен был срочно связаться с Вяземским или Жуковским и сообщить точное время дуэли на Черной речке. Затем тот или другой стремглав летит к Цепному мосту и докладывает начальнику III Отделения собственной его величества канцелярии – так, мол, и так, ваше сиятельство Александр Христофорович, жизнь Пушкина под угрозой, надо нашего гения выручать. Бенкендорф, не будь дурак, тотчас посылает наряд конных жандармов к Комендантской даче, те арестовывают поэта по фальшивому обвинению в государственной измене и увозят от греха в Михайловское, чтобы гений там одумался, поостыл. Вместо него стреляется, положим, Вяземский, который тут как тут, и убивает белокурого наповал…
– Прямо у вас там, – говорю, – сплошные пушкинисты подобрались!
– Ну почему – Джордано Бруно был, Дзержинский, единорог. Но при этом все довольно здраво рассуждали, особенно когда речь заходила о чем-нибудь таком… дорогом разбитому сердцу русского мужика, Например, заговорили о Пушкине, и кто-нибудь сразу заметит, что поэт уже на другой день после смерти пошел трупными пятнами, хотя его тело было выставлено чуть не в прихожей и на дворе стояли лютые холода. Потом кто-нибудь скажет, что Тютчев вообще через два часа после кончины пошел трупными пятнами, и разговор зайдет о жизни и смерти, о Гамлете, принце датском, который поставил этот вопрос ребром… Вообще интересная, какая-то нормальная была жизнь, вот только медицина довела меня до ручки своим инсулином, а так, в общем-то, ничего.
После мой дядя, вдоволь налакомившись настойкой, исчезал до следующих новогодних праздников, а я оставался в тягостном раздумье насчет того, как причудливо и неразумно складывается жизнь. В частности, меня угнетало то, что мои товарищи говорят преимущественно о бабах, а у Ганнушкина можно получить дополнительное гуманитарное образование, что я не едал супа из столярного клея, который, судя по всему, будоражит мысль, что уже много лет мне тяжело выходить из дома и видеть пустые лица, ездить в метро за компанию с бритоголовыми, читательницами дамских романов и попрошайками, вечером пить, утром опохмеляться, шастать по безлюдным Арбатским переулками, утопая по щиколотку в снегу…
С годами я понял, что дядя, может быть, совершил великий научный подвиг и остался с носом, как наш Попов изобрел радио и даже патента не получил, не говоря уже о государственной награде вроде бриллиантового перстня, какие раздавали даже танцовщицам кордебалета, и, стало быть, мой несчастный родственник поступил логично, нарезав себе из жести вполне заслуженные медали и ордена. Я в другой раз подумываю: а не поставить ли мне в скверике напротив моего подъезда прижизненный памятник самому себе – за то, что я просто-напросто прожил в России жизнь.
2011
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.