Текст книги "Суть дела (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Между тем Ваня Бархоткин с Зинаидой брели уже в начале Большой Татарской улицы, нелепо-широкой, пыльной, с выщербленной мостовой, и неприглядными, обшарпанными строениями по сторонам, словно занесенными из какого-нибудь глубоко провинциального городка. Они добрели до пятиэтажного дома, выкрашенного желтой краской, еще, вероятно довоенной постройки, нижний этаж которого занимал гастрономический магазин, вошли в угловой подъезд и поднялись на пятый этаж в чрезвычайно тесном лифте, по-настоящему рассчитанном на одну толстушку и чемодан. Зинаида отперла своим ключом дверь, обитую коричневым дерматином, и они вошли в небольшую квартирку, едва освещенную приглушенным красным светом, до того неестественным, что Ивану стало не по себе.
Старуха Лидия Николаевна полулежала на диване, прикрывшись пледом, и сосредоточенно рассматривала потолок. Она ответила на приветствие дочери легким движением руки и внимательно посмотрела на Бархоткина, который стоял в дверях, опершись о притолку, – тот, в свою очередь, ответил вежливым движением головы.
– С чем пожаловали на ночь глядя? – поинтересовалась старуха, переведя взгляд с Ивана опять же на потолок.
– Да вот зашли тебя навестить, – отозвалась Зинаида, – и заодно попросить на пару дней отцовское ружьецо.
– Это еще зачем?
– Затем что у Ивана на даче завелась бешеная лиса.
– Видите ли, какое дело, – в задумчивости проговорила хозяйка дома, – это не просто ружьецо, это нехорошее ружьецо. Из него в пятьдесят первом году застрелили одного генерала тяги, который, между прочим, был зануда, отчаянный бабник и шахматист. Как-то раз этот генерал проиграл всю ночь в шахматы со своим адъютантом и выиграл у парня четырнадцать партий сряду, а тот на него так за это обиделся, что возьми из ружья-то генерала и застрели… Мой покойный супруг потому впоследствии и купил эту двустволку, что вещь-то курьезная и некоторым образом раритет. А этот адъютант орел был мужик, сейчас таких не делают…
«Полагаю, что и старух таких больше не делают», – подумал Бархоткин и вытащил из кармана пачку «дукатовских» сигарет. Вслух он сказал:
– Оружие с биографией, от такой штуки добра не жди.
Зинаида заметила:
– У отца было много разных занятных вещиц, которые он покупал, как тогда говорили, с рук. Был золотой ножик для разрезания бумаги, палочки красного сургуча письма запечатывать, музыкальная шкатулка еще екатерининских времен, костяные веера, цилиндр «шапокляк», портсигар из карельской березы и много еще чего… Теперь и вещей-то таких нет в природе, и никто не скажет, что это за диковинка такая – палочка красного сургуча.
– Конечно, у каждого времени свои вещи, – подтвердила Лидия Николаевна и села на своем диване, видимо, оттого что говорить полулежа ей было несколько тяжело. – После войны, когда женщины из культурных еще говорили друг другу «дама», эти самые дамы летом обязательно носили ажурные перчатки, а зимой – муфты из чернобурки, никто не выходил из дома без головного убора, и мужчины всегда просили разрешения закурить. Вроде бы революция совершенно исковеркала жизнь вообще и жизнь цивилизованного класса в частности (одни «губсанпросветы» чего стоят), а вот поди ж ты: как-то выжили культурные традиции нации и продержалась связь времен, пожалуй, до самого Леньки Брежнева, вахлака. У этих мужланов кампания против «безродных космополитов» в сравнительной лингвистике, а мы свое: при девушке «черного» слова не скажи, даме первым руку не подавай… Кстати, вы знаете, что такое «черное» слово?
Бархоткин неуверенно кивнул, Зинаида раздраженно вздохнула и отвела взгляд.
– Так вот, при девушках даже «черного» слова себе никто не позволял, мужчины, здороваясь, приподнимали свои фетровые шляпы, и даже простой народ напивался пьян только каждое первое и пятнадцатое число. Нет: как хотите, молодежь, а демократия – это крах!
– В каком смысле? – поинтересовался Иван и попросил разрешения закурить.
– Наверное, в том смысле, – предположила Зинаида, – что дуракам воли давать нельзя.
– Нет, – возразила старуха, – это я сказала в том смысле, что демократия во вторую очередь всеобщее избирательное право, а в первую – прямая диктатура непросвещенного большинства. Ведь что получается на самом деле: тон-то задают те, кто обожает песенки из блатного репертуара, с утра до вечера лакает пиво и читает исключительно объявления на столбах! Конечно, никто не может вам запретить увлекаться 21-м концертом Моцарта, это правда, но тогда вы автоматически попадаете в категорию отщепенцев, уродов, которых не любят и норовят изолировать от общества, чтобы они не пугали простой народ. Недаром «ленинская гвардия» и встала на путь этой самой изоляции сразу после октябрьского переворота, потому что, конечно, человек, который, здороваясь, приподнимает свою фетровую шляпу, – вредительский элемент.
– Не понимаю! – объявил Бархоткин, выпуская сизый табачный дым изо рта, носа и чуть ли не из ушей. – Вроде бы и Петр Великий так глубоко перелопатил русскую жизнь, что наш бородач старославянского склада непременно должен был исчезнуть с лица земли. Уж такая, кажется, революция: и бороду ему обрили, и переодели в немецкое платье, и заставили говорить по-голландски, а между тем на Руси по-прежнему бунтовали, юродствовали, воровали, верили в Святую Троицу, гоняли тараканов и пили квас! То же самое большевики, которые переломили тысячелетнее государство, как палку о колено: полстраны вырезали и выморили голодом, навязали народу новую, краснознаменную религию, построили экономику, несовместимую со здравым смыслом, и что же? – а ничего: и пьянствовал русачок, как в старину пьянствовали, и детей воспитывал на сказках Пушкина, а не на «Критике Готской программы», и вот даже, здороваясь, свою фетровую шляпу приподнимал… О чем это, по-вашему, говорит?
– Это говорит о том, – отозвалась Лидия Николаевна, – что нет ничего хуже, как ждать и догонять.
– Не понял…
– Видите ли, молодой человек, в России всегда ждали «светлое будущее» и догоняли Европу, которую сами и придумали от неведенья и тоски. При Петре Великом только-только пустились вдогонку, при Александре II Освободителе уже наступали Европе на пятки, при большевиках без малого шли голова в голову, и всё ждали светлую пятницу, которая обязательно должна будет наступить после мрачного четверга. Между тем мы, русские, глубоко чужды европейскому духу, и в лучших и в худших своих проявлениях, а всё триста лет догоняем, фигурально выражаясь, поезд Москва-Берлин! А чего его, спрашивается, догонять? Ну, улицы у них с мылом моют, дорожная полиция у них взяток не берет, а все равно мы их наказали в сорок пятом году, как будто это у нас улицы с мылом моют, а не у них. Не надо нам ни ждать, ни догонять, а то получится ерунда. Недаром Александр Сергеевич Пушкин еще когда говорил своей приятельнице Смирновой-Россет: дескать, если в России когда-нибудь установятся европейские порядки, наладится парламентаризм и всё такое прочее, то из этого ничего не выйдет, кроме бухарского халата, – как в воду глядел, мудрец! В том-то всё и дело, что сидит в нас какая-то заковыристая болезнь, которая законсервировала русского человека таким, каков он есть и каким он был аж при Владимире Святом, и если с ним произойдут коренные перемены, то, уверяю вас, не к добру…
Лидия Николаевна еще твердила что-то свое, глядя в потолок, когда Зинаида потихоньку полезла в прихожей на антресоли, а Бархоткин вдруг выпал из действительности и, как говорится, ушел в себя. В эти минуты воображение живо рисовало ему картины, которые сами собой складывались в сюжет; как будто в России совершилась Реставрация и в Кремле снова засел царь из рода Романовых, внушительного роста мужчина с аккуратной бородкой, в военной косоворотке при аксельбанте, который говорит с баварским акцентом и всем строит устрашающие глаза; будто бы этот государь немедленно разогнал Думу, мужскому населению повелел носить бороды и стричься под горшок, выслал столичную профессуру в мордовские лагеря…
Штука, однако, заключалась в том, что на поверку этот Романов оказался не природный царь, которому народ спустил бы и доисторическую стрижку, и думцев, оставшихся не у дел, а самозванец, поразительно похожий в профиль на Володьку Малохольнова, и молва о том, что в Кремле опять засел невесть кто, разлетелась с невероятной скоростью по Москве.
Такого надувательства, неслыханного с 1612 года, московский люд простить не мог, и в один прекрасный день вся Первопрестольная высыпала на Красную площадь, залитую осенним золотом 96-й пробы, чтобы возмущаться и бунтовать. Вот уже кто-то из толпы инсургентов декламирует пушкинский «Кинжал», кто-то налаживает штурмовые лестницы, а он, Ваня Бархоткин, поднимется на Лобное место, за орет «Сарынь на кичку!» и дважды выстрелит из охотничьего ружья…
– Как говорила великая Раневская, – тем временем распространялась Лидия Николаевна, – я такая старая, что еще застала порядочных людей…
Когда Иван с Зинаидой вышли из подъезда на Большую Татарскую, ночь была уже на исходе, небо побледнело, и вдруг моментально исчезли звезды, точно кто дунул и потушил.
IV
В тот же день, около восьми часов утра, на платформе Москва-III встретились: Бархоткин, Перепенчук, Малохольнов, Осипов, и таксидермист Болтиков – словом, вся давешняя компания за исключением Зинаиды Табак, которая заранее объявила, что не намерена участвовать в дурацких мужских забавах, плюс участковый уполномоченный Протопопов, увязавшийся за приятелями на том основании, что он лишь формально милиционер, а по существу урка и озорник. Невдалеке простирался Сокольнический парк, частью уже оголившийся, частью блекло-желтый, как лежалая бумага, а частью темно-медный, как старинные пятаки.
Они довольно долго шли утоптанными дорожками (причем Перепенчук с Болтиковым весело болтали, да участковый Протопопов насвистывал какую-то легкомысленную мелодию, а прочие молчали и смотрели буками), пока не набрели на большую поляну, еще мокрую от росы. Запасливый Болтиков, прихвативший даже красные флажки, которые некогда дарили детям на Октябрьские праздники и Первомай, отмерил нелепо широкими шагами расстояние между барьерами и, точно что-то очень вкусное съел, со смаком отметил их припасенными флажками, потом обозначил флажками же исходные позиции для противников и сказал:
– Пожалуйте начинать!
Секунданты, то есть Бархоткин с Перепенчуком, расставили дуэлянтов по местам, чучельник Болтиков взмахом руки дал знак сходиться – и началось…
Володя Малохольнов выстрелил, много не доходя до барьера, видимо, сильно нервничал, и промахнулся; Сева Осипов выстрелил вслед, да так неловко, что пуля угодила точно в лоб секунданту Бархоткину, стоявшему положительно в стороне; Иван как-то ватно повалился на землю, и у него над переносицей мгновенно вздулся огромный кровоподтек.
Видимо, удар резиновой пули, пущенной с незначительного расстояния, бывает такой чудовищной силы, что вскоре после того как приехала карета скорой помощи и Ваню Бархоткина повезли к Склифосовскому, бедняга впал в кому, был помещен в специальное отделение и уже лежал бревном на каталке с двумя трубочками в носу. Впрочем, иногда у него на губах проскальзывала легкая улыбка, точно он видел приятный сон. Также не исключено, что это мозг его по-прежнему работал в художественном направлении и он видел видения, которые сами собой складывались в сюжет.
Или, может быть, его посещали грезы насчет «светлого будущего», и он предугадывал Москву, превратившуюся в прекрасный город, ухоженный, как Хельсинки, и увлекательный, как Париж: даром что бабушки по старинке заседают на скамейках у подъездов, повсюду высятся чудесные здания из стекла и стали, вытеснившие проклятые пятиэтажки, по улицам снуют роскошные «волги» и «москвичи» новейшей модификации, и если за рулем дама, то регулировщик ей делает под козырек, пьяных не видно, все друг другу улыбаются, незнакомые мужики ни с того ни с сего предлагают стрельнуть у них сигарету, отовсюду доносятся звуки фортепьянной музыки, девушки смотрят заинтересованно, молодые парни играют на скверах в шахматы и галдят. Вообще идиллия какая-то наладилась в государстве вследствие коренной демократизации жизни: страну возглавляет очаровательная женщина, которая носит строгие костюмы и говорит на пяти языках, в Думе заседает все самое разумное и порядочное из того, чем располагает нация, и послушать думцев собираются целые города, промышленность процветает вследствие примата частной инициативы, Америка нас боится и покупает кубанскую пшеницу, российская армия начеку. В свою очередь, небывалый расцвет переживают искусства и литература, избавившиеся от гнета дурацкой цензуры, тон задают новые Толстые и новые Достоевские, в библиотеках не протолкнуться и публика записывается на «Историю банковского дела в Голландии», сбылось, наконец, пожелание Чехова, и в человеке все стало прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, – а все потому, что народ ударился в чтение, как в запой.
Ваня Бархоткин пролежал в коме около семи лет. Как-то в его палате лопнула лампа «дневного» света, произведя оглушительный звук, похожий на выстрел, и он от испуга пришел в себя. Была середина дня, за окном чирикали воробьи, рядом с его койкой сидела на стульчике Зина Табак, и Ваня ласково погладил ее протянутую ладонь. Первое, о чем он подумал, как только вернулся к жизни: «Нигде не водятся такие женщины, как у нас!»
Через неделю он сбежал из больницы, украв в ординаторской чье-то сильно поношенное пальто. Он вышел в город и обомлел. Что-то было не то, что-то там и сям появилось неузнаваемое, чужое, словно он очутился в каком-то другом мегаполисе, а вовсе не в столице Российской Федерации, которую он когда-то обошел «на своих двоих». Кругом стояли огромные дома безобразной архитектуры, похожие на гигантские пагоды, выдержанные в дурном вкусе; куда-то подевались будки телефонов-автоматов; по улицам сновали сплошь иностранные автомобили, и раз ему на глаза попался ужасающе длинный лимузин величиною чуть ли не с локомотив; в том месте, где прежде была булочная, расположился таинственный салон под вывеской «Bon Esprit». Иван подумал, что, может быть, он каким-то чудом оказался на чужбине, но зачем? почему? каким образом? – это было понять нельзя.
Он стал приглядываться к прохожим, но его наблюдения только укрепили его в страшной догадке: женщины были одеты как парижанки, мужчины выглядели попроще, но тоже не по-московски, а на какой-то чужой манер. Были еще и другие приметы, которые вгоняли его в тяжелые сомнения и тоску: витрины магазинов словно кичились обилием невиданных товаров; пьяных было не видать, хотя мужики через одного тянули что-то из жестяных банок; люди разговаривали сами с собой, прижав к правому уху какую-то миниатюрную штучку, точно одновременно распустили Ганнушкина, Сербского и Соловьевку, тем более что и лица-то попадались все больше угрюмо-бессмысленные, какие бывают у олигофренов, как бы повернутые вовнутрь. Наконец, Ивану попалась древняя сгорбленная старушка, стоявшая у магазина «Vins de soleil» с жалобно протянутой рукой, и он подумал: «Вот вам и гримасы западной цивилизации, про которые нам рассказывали отцы».
Однако же совсем сбивал с толку такой феномен: толпа говорила вроде бы не по-русски, а вроде бы и по-русски, тем более что в воздухе стоял московский беззлобный мат.
Словом, Бархоткин был крайне озадачен, даже ошарашен, и даже оглушен, как если бы его кто внезапно стукнул по голове. Он вдруг почувствовал себя таким одиноким, чужим и ненужным в этом городе, таким, что ли, иностранцем, что горло заперла внутренняя слеза. «Точно я на чужбине, – подумал он, – в Черногории какой-нибудь, где за тысячи километров некому сказать: а что, мужики, не сообразить ли нам на троих…»
Тем не менее он решил сделать контрольный звонок своей Зинаиде, чтобы или уж развеять этот кошмар, или устроиться где-нибудь под забором и помереть. Он подошел к какому-то парню в роскошной кожаной куртке, но с противной физиономией и довольно витиевато поведал ему о своей беде. Парень, видимо, ничего не понял и только сказал:
– Чиво-о?
Бархоткин прикинул, что во всех цивилизованных странах молодежь отлично понимает по-английски, и повторил:
– I just want to make a call. How can I do it?
Парень на него заорал:
– Чиво-о!
2009
НАШИ ЗА ГРАНИЦЕЙ
Саша Васильев, упитанный мужичок лет тридцати с небольшим, по профессии лингвист широкого профиля, был человек тяжелый, то есть неуживчивый, бесстрашный, прямолинейный, язвительный и несдержанный на язык. Хотя он любил повторять:
– Я не злой, я впечатлительный… – на кафедре его сторонились и редко когда приглашали на свойские вечера.
Поскольку по-настоящему излить желчь ему было некому, он одно время писал пространные жалобы в Комитет народного контроля на: проректора по хозяйственной части, районный комитет комсомола во главе с известным негодяем Адиноковым, жилищно-эксплуатационную контору № 41, своего участкового уполномоченного и редакцию газеты «Культура», не желающую печатать его разоблачительные статьи.
Кончилось тем, что Васильев написал солидное исследование о кризисе социалистического способа производства, в котором он указывал на прямую связь между диктатурой кремлевских рамоликов и распределением по труду. Он передал один экземпляр рукописи в «Самиздат», второй оставил себе, третий (больше его пишущая машинка «Оптима» не брала) переслал в Израиль через знакомого одессита, который уезжал в Святую землю со всей семьей.
Через некоторое время к нему пришли. «Гости дорогие» (характеристика Осипа Мандельштама) без труда обнаружили подрывную рукопись, кое-какие обличительные статьи, одесскую переписку, прихватили, якобы нечаянно, новую пыжиковую шапку и доставили вольнодумца в следственную тюрьму.
Там он просидел с полгода, похудел, окончательно озлился и замучил жалобами прокуратуру, Верховный суд, руководство Союза писателей, Министерство ужасных дел. В конце концов он так всем надоел, что было решено лишить его советского гражданства и выслать, к чертовой матери, за рубеж.
На прощание следователь ему сказал:
– Вот вы тут ерундой занимаетесь, а народ, между прочим, строит реальный социализм!
– Сумасшедший дом он строит, – отвечал подследственный, – а никакой не социализм!
В те далекие годы, когда доллар у нас стоил 86 копеек, Саша Васильев навсегда покинул пределы родной страны. Ему выдали сто бундесмарок, посадили в самолет до Франкфурта-на-Майне, и он пустился в неизвестность, даже не оглянувшись через плечо.
Впрочем, все устроилось благополучно: он с комфортом поселился в одном из прирейнских университетских городов и устроился читать лекции о кризисе социалистического способа производства с акцентом на прямую связь между диктатурой кремлевских рамоликов и распределением по труду. Вот только он еще пуще исхудал на немецких харчах, поскольку, наверное, тамошняя стерильная пища нарушает славянский обмен веществ.
Его литературная деятельность получила неожиданное, скандальное продолжение – он теперь писал жалобы на: студентов, которые, по его мнению, были отчаянные балбесы, засилье голливудской субкультуры, турецкую общину, манкирующую европейскими навыками, нехватку кислорода (это в фигуральном смысле), наконец, на своих немецких коллег, так как с ними не о чем толком поговорить. Однако эти жалобы он не отсылал по инстанциям по той простой причине, что, как оказалось, тут их некуда отсылать. Позже Саша Васильев написал солидное исследование о кризисе капиталистического способа производства, который обеспечивает деградацию человека, поскольку капитал ориентирован на низменные потребности обывателя и потворствует идиотской психологии простака. Он таскался со своей рукописью по издательствам, редакциям газет, совсем уж посторонним учреждениям вроде полицайкомиссариата и так всем надоел, что немцы, наверное, уже подумывали, как бы его выслать, но их останавливал безнадежный вопрос – куда?
По вечерам Саша любил посидеть за кружкой пива в лагерхалле на Гроссфридрихштрассе, куда частенько заглядывал один русский студент, с которым было приятно поговорить. Они устраивались за столиком в углу, и бывший подследственный заводил:
– Я русских не люблю за безалаберность, американцев за рукосуйство, англичан за то, что они много о себе понимают, немцев потому, что они упертые, цыган за то, что они цыгане…
– Кого же вы любите.
– Никого!
* * *
Алексей Иголкин, химик-технолог по образованию, одно время служил в детском театре имени Луначарского, где играл только две роли – бессловесного пионера в спектакле «Павлик Морозов» и вещего ворона в «Снежной королеве», когда народу вдруг вышло послабление и его стали пускать под разными предлогами за рубеж. Понятное дело, театр настроился во что бы то ни стало выехать с гастролями в чужие края, хоть в Монголию, хоть к черту на рога, до такой степени всем опостылела российская действительность, в частности, талоны на водку и несъедобная колбаса. И тут, как нарочно, поступило приглашение от русской колонии в Новой Зеландии – звали сыграть два-три спектакля для тамошней детворы.
Летели через Сингапур, где на радостях обпились кока-колой, а по прибытии в Окленд разместились в порядочной гостинице, распаковали багаж с костюмами и реквизитом и принялись пировать.
В тот же вечер Алеша Иголкин спьяну проиграл в карты свой обратный билет в Москву и впал в ипохондрию, или, проще сказать, в тоску. Играл он в «очко» с одним таксистом из русских, и поскольку вернуть билет обратно не было никакой возможности, пришлось оставаться в Новой Зеландии на положении беглеца. Ровно через две недели, когда театр уже отыграл по нескольку раз и «Павлика Морозова», и «Снежную королеву», Алеша потихоньку исчез из гостиницы, и труппа улетела из Окленда без него.
На первое время деньги у него были, но скоро он совсем обнищал, ночевал где ни попадя, питался одними арбузами, которые здесь ничего не стоили, подрабатывал на русском радио в качестве зайчика Фили и даже пел в церковном хоре, пока ему не пришла на ум одна золотая мысль. Произведя в голове кое-какие расчеты, прикинув последовательность химических превращений и выстроив в воображении весь технологический процесс, он пришел к заключению, что из дешевых арбузов можно запросто получать дорогостоящий этанол. Топливо, предположительно, будет выгоняться невысокого качества, но если взять в предмет, что из тонны арбузов можно получить до 400 литров чистого этанола, то игра не только стоила свеч, но и сулила умопомрачительный дивиденд.
Удивляться Алешиному искрометному проекту не приходится; если бы этакая «золотая мысль» пришла на ум, положим, хладнокровному потомку викингов, то ему была бы обеспечена Нобелевская премия, а русские – народ искони изобретательный, и даже сверх всякой меры, они безвозмездно радио придумали, телевидение, принцип реактивного движения, теорию воскрешения мертвецов, реальный социализм, и уж, конечно, русские единственные в мире специалисты насчет каши из топора.
Вскоре Иголкин запатентовал свое открытие и ударился в практическую деятельность, как в запой. И года не прошло, как он умудрился наладить кустарное производство этанола, потом построил заводик на окраине Окленда и поставил дело на промышленную основу, извлекая при этом именно что умопомрачительный дивиденд. Он купил себе «хаммер» последней марки, построил дом в двенадцать комнат на берегу океана и даже нанял мажордома из маори, бывших каннибалов, которые съели капитана Кука, даром что этот басурман по-русски ни слова не понимал.
Вечерами, когда солнце только норовило окунуться в морскую пучину, Алеша Иголкин каждый раз устраивался у пылающего камина, пил «бурбон» из граненого стакана московской фабрикации, который он по случаю купил на «блошином рынке», и говорил:
– Эй ты, черт нерусский, поди сюда!
Мажордом и без того всегда стоял перед Алексеем навытяжку и только что не делал под козырек.
– Вот у вас теперь уродское ваше лето, потому на дворе январь: пальмы зеленеют, птички заливаются, океан катит свои волны невесть куда. А у нас – зима! Ты представляешь себе, голова садовая, настоящая зима: мороз до костей пробирает, наст серебрится, снег на куполах дает белое с тусклым золотом – хорошо!..
Он помолчит с минуту, потом добавит:
– И все-то у нас как-то основательней, шире, хоть душу возьми, хоть железнодорожную колею.
* * *
У Петровича, вдовца и майора в отставке, было двое детей:
дочь-красотка и сын-балбес. Балбеса посадили, а именно дали ему три года общего режима за угон велосипеда и потом еще добавили за побег. Красотка же со временем вышла замуж за одного дельца из Белоруссии и уехала на житье в деревню Стаховичи, что под Молодечно, – там у дельца был конный завод, где разводили фламандских першеронов, а при заводе большой дом с колоннами, который больше смахивал на дворец.
Когда у Петровича открылась язва двенадцатиперстной кишки как следствие неумеренного употребления спиртных напитков, дочь-красотка позвала его к себе в Белоруссию, и он без колебаний опечатал свою комнатенку в Нижних Котлах, которая осточертела ему из-за вечных протечек, соседей и тесноты.
В Стаховичах ему отвели отдельные апартаменты, состоявшие из спальни, кабинета и ванной комнаты, велели принимать душ два раза в день, утром и вечером, приодели, посадили на овсянку и кипяченое молоко, подарили старенький «мерседес» и даже приставили личного шофера – а он, вот возьми его за рубль-двадцать, что-то затосковал. Даром что Белоруссия только званием была заграницей, Петровичу многое показалось чуждым и раздражало: и говор с агрессивным акцентом на «аз», и овсянка, которую он отродясь не едал, и денежные знаки, похожие на фантики от конфет. С тоски он то безобразно напивался и в непотребном виде шатался по деревне, то ходил дразнить першеронов, то от нечего делать играл с мальчишками в «городки».
Зять его был человек серьезный и, чтобы положить конец этим скандальным выходкам, дискредитирующим семейство, однажды купил Петровичу компьютер, научил, как с ним следует обращаться, и оставил тестя один на один с волшебным аппаратом в твердой уверенности, что уловка благотворно повлияет на старика.
И действительно, Петрович был очарован и потрясен. С утра до вечера он торчал за своим компьютером, то и дело забывая принять душ, с азартом играл в «морской бой» и «крестики-нолики», после увлекся разными «форумами» и даже несколько раз встревал в дискуссии с заявлением «Сам дурак!». В конце концов он так привязался к волшебному аппарату, что несколько одичал и научился разговаривать сам с собой. Бывало, выйдет на какой-нибудь особенно увлекательный «сайт» и в восторге заговорит:
– Вот, ё-моё, до чего дошла наука и техника, это прямо какая-то фантастика, а не жизнь! Прямо семимильными шагами идет прогресс, бабы, того и гляди, навострятся аборты делать с помощью компьютера или, на худой конец, заставят его белье гладить и «крестиком» вышивать! Ничего не скажешь: далеко ушло человечество по пути прогресса, вооруженное дерзновенной мыслью, и то ли еще ожидается впереди…
Но больше всего Петровичу понравился «гугл» «Земля». Он мог часами рассматривать снимки земной поверхности, сделанные из космоса, и уже не так изумлялся, когда удавалось разглядеть какой-нибудь указатель на федеральной трассе № 9 или название газеты, на которой закусывали мужики. Однажды он набрел на снимок города Молодечно и тут же стал лихорадочно отыскивать свои Стаховичи, вскорости обнаружил, дал максимальное разрешение, и – святые угодники: деревня предстала перед ним как на ладони, и даже сортир соседа Васьки Паракевича вышел размером со спичечный коробок. Ясно увиделись зятевы конюшни, покосившийся забор другого соседа, бывшая водонапорная башня, давно валявшаяся возле клуба и похожая на межпланетный корабль, канава, которая протянулась от зерносушилки до кладбища и вся поросла калганом и чабрецом. В канаве притулился какой-то пьяный мужик.
Петрович хорошенько присмотрелся и с восторгом в голосе воскликнул:
– А вот и я!
* * *
Иван Мутовкин, металлург из Новокузнецка, десять лет копил деньги, чтобы справить путешествие в Амстердам. Этот город заинтриговал его потому, что он был наслышан об аптеках, в которых свободно продаются наркотики, и улице «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне.
Наконец мечта его сбылась, и начались сборы. Поскольку валюты Мутовкину выдали только тридцать гульденов с мелочью, пришлось прихватить электрическую плитку, десять пакетиков горохового супа, десять банок кильки в томатном соусе, пять буханок ржаного хлеба и целый батон любительской колбасы. На прощание жена Вера по прозвищу Гражданин начальник велела ему не безобразничать за границей, а привезти ей синие американские штаны, о которых она грезила с давних пор.
Иван был малый отчаянный и по прибытии в Амстердам тотчас отделился от своей группы, наплевав на строжайшую инструкцию выездной комиссии, и отправился искать улицу «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне. Такая улица действительно существовала, но она произвела на Мутовкина настолько омерзительное впечатление, что ему страстно захотелось выпить, до икоты захотелось, до спазмов в поджелудочной железе.
Он зашел в какой-то ресторанчик на набережной вонючего канала, в котором никого не было, кроме двух голландских мужиков, игравших на бильярде, подошел к стойке и подумал: «Плакали Веркины штаны».
За стойкой распоряжалась миловидная девушка, которая, как это ни удивительно, хорошо говорила по-русски, поскольку она когда-то училась в Боннском университете на факультете славистики, – Мутовкин ее спросил:
– Водка есть?
– Как не быть.
– Наливай стакан.
– Стакан – это как?
– А так: вон в чем у тебя цветы стоят – это и есть стакан.
Девушка за стойкой удивилась, но налила, голландские мужики переглянулись и прекратили свою игру.
Ваня расплатился, залпом выпил водку, хорошо крякнул и утер рукавом рот. Девушка сказала:
– Давайте я вызову скорую помощь…
– Это еще зачем?
– Наверное, вам сейчас будет плохо.
– Ну что ты, сестра! Мне сейчас будет исключительно хорошо!
* * *
В одном западноевропейском городке, на конспиративной квартире неподалеку от Старого рынка заседало профсоюзное собрание нашей резидентуры, довольно многочисленной, даже и через край, если учесть размеры поднадзорного государства, но в самый раз, если принять в расчет геополитический элемент.
У нас в армии, и тем более в военной разведке, отродясь не бывало никаких профсоюзов, но в 90-х годах все пошло сикось-накось, сигареты в московских ларьках продавались на фунты стерлингов, и кто-то где-то придумал сдуру, что разведчик – он тоже человек и нуждается в защите гражданских прав.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.