Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Вечером на поляне заседал Центральный комитет белорусской коммунистической партии. Светлое вечернее небо просвечивало сквозь листву. Сухие серые листья, словно положенные заботливой рукой хозяйки, прикрывали нарядный пружинящий темно-зеленый мох.
Кто передаст суровую простоту этого заседания на последнем свободном клочке белорусского леса! Ветер, пришедший из Белоруссии, шумел печально и торжественно, и, казалось, миллионный шепот людских голосов звучал в дубовой листве. Народные комиссары и члены ЦК, с утомленными загоревшими лицами, одетые в военные гимнастерки, говорили коротко. И словно тысячи связей тянулись от этой лесной поляны к Гомелю и Могилеву, Минску, Бобруйску, к Рогачеву и Смолевичам, к деревням и местечкам, садам, пчельникам, полям и болотам Белоруссии… А вечерний ветер звучал в темной листве сумеречным, печальным и спокойным голосом народа, знавшего, что ему либо умереть в рабстве, либо бороться за свободу.
Стемнело. Артиллерия открыла огонь. Долгие зарницы осветили темный запад. Стволы дубов вышли из тьмы, словно весь тысячествольный лес шагнул разом и остановился, освещенный трепетным белым светом. То были не отдельные залпы и грохот пушечной пальбы. Так гудел воздух над землей в далекие периоды доархейской эры[52]52
Архейская эра – первая ступень в развитии жизни на земле, самый ранний период истории земной коры. Началась около 4 000 000 000 лет назад и продолжалась около 1,56 миллиардов лет, самый ранний период истории земной коры.
[Закрыть], когда с океанского дна поднимались горные цепи нынешней Азии и Европы.
Два военных журналиста и фотокорреспондент сидели на поваленном стволе, невдалеке от шалаша военного совета. Они молча наблюдали эту потрясающую картину.
Из лиственного шалаша послышался голос командующего:
– А помните, между прочим, товарищи, у Пушкина в «Путешествии в Арзрум»[53]53
Документальный очерк А. С. Пушкина, написанный в 1835 году и рассказывающий о боевых действиях русской армии на Кавказе во время Русско-турецкой войны 1828–1829 гг.
[Закрыть] замечательно там описано…
Журналисты не услышали окончания фразы.
Через несколько мгновений они опять уловили спокойные, медленные слова и по интонации голоса узнали дивизионного комиссара Чередниченко:
– Я люблю, знаешь, Гаршина[54]54
Всеволод Михайлович Гаршин (1855–1888), русский писатель, участник балканской войны с Османской империей 1877–1878 гг., автор антивоенных рассказов «Четыре дня», «Денщик и офицер», «Аяслярское дело», «Из воспоминаний рядового Иванова», «Трус».
[Закрыть], – вот правдиво сказал про солдатскую жизнь.
В 22 часа 50 минут командующий фронтом и начальник артиллерии пролетели на боевом самолете над долиной, где сконцентрировались панцирные колонны немцев. То, что увидели они, навсегда наполнило гордостью сердце артиллерийского генерала.
XV. Генерал
Одной из задач генерал-майора Самарина, командовавшего армейской группой, было удерживать переправы через реку. Штаб, тылы, редакция армейской газеты – словом, и второй и первый эшелоны находились на восточном берегу реки. Передовой КП Самарин вынес на западный берег, в небольшую деревушку, стоявшую на краю большого несжатого поля. С ним были лишь майор Гаран из оперативного отдела штаба, седой полковник Набашидзе, начальник артиллерии, полевая рация, телеграф да обычные полевые телефоны, связывавшие его с командирами частей. Самарин стоял в просторной, светлой избе. Там он работал, принимал командиров, обедал. Спать уходил на сеновал, так как не выносил духоты.
В избе на походных кроватях спали курносый, с очень красными щеками и очень черными круглыми глазами адъютант Самарина – Лядов, меланхолик повар, певший перед сном «Синенький скромный платочек», и шофер зеленого вездехода Клюхин, возивший с собой в машине с первого дня войны роман Диккенса «Дэвид Копперфильд»[55]55
Чарльз Диккенс (1812–1870) – английский романист. «Дэвид Копперфильд» (1849) – автобиографический роман о становлении личности мальчика-сироты.
[Закрыть]. Он прочел к 22 июня лишь четырнадцать страниц и за месяц войны не продвинулся в чтении, так как Самарин давал людям мало отдыха. Как-то повар спросил, интересна ли эта толстая книга. «Стоящая, – сказал Клюхин, – из еврейской жизни».
На рассвете с сеновала спускался Самарин, и Лядов шел к нему навстречу с кувшином и полотенцем. Он лил холодную колодезную воду на поросшую рыжим пухом шею маленького генерала и спрашивал:
– Хорошо спали, товарищ генерал-майор? Сегодня ночью немец все бил трассирующими из леса.
Самарин был неразговорчивый и суровый человек. Он не знал страха на войне и часто приводил в отчаяние Лядова, отправляясь на самые опасные боевые участки. Он ездил по полям сражений с хозяйской неторопливой уверенностью, появлялся на командных пунктах полков и батальонов в тяжелые минуты боев. Он ходил со всеми орденами и с золотой звездой на груди среди рвущихся мин и снарядов. Приезжая в дерущийся полк, он сразу же в хаосе звуков разрывов и стрельбы, в дыму горящих изб и сараев, в пестрой путанице перебежек, движения наших и вражеских танков улавливал стержень боевой обстановки. Командиры дивизий, полков, батальонов хорошо знали его отрывистый голос, не знавшее улыбки, часто казавшееся мрачным и недобрым большеносое лицо. Сразу же, появившись в полку, он заслонял собой и грохот орудий, и огонь пожаров, вбирал в себя на минуту все напряжение боя. На командном пункте он оставался недолго, но его посещение отпечатывалось на всем движении боевых событий, словно спокойный, холодный взгляд командарма продолжал смотреть на лица командиров. За плохое руководство боем он, не колеблясь, отстранял начальников. Был случай, когда он послал майора, командира полка, рядовым бойцом в атаку – искупать свою вину за нерешительность и боязнь подвергаться опасности, принимать ответственное решение. Сурово и без жалости карал он смертью на поле сражения трусов.
Его ненависть и отвращение к противнику были неукротимы. Когда он проходил по горящим улицам подожженных немцами деревень, лицо его становилось страшно. Бойцы рассказывали, как Самарин, выехав на броневике в самое пекло боя, увидел раненого красноармейца и посадил его на свое место, а сам шел пешком следом за броневиком под ураганным огнем немцев.
Рассказывали, как, подняв в бою брошенную бойцом винтовку, запачканную зловонной грязью, он перед строем роты старательно и любовно обтер ее и молча передал обмершему от стыда красноармейцу. И люди, которых вел он в бой, верили ему, прощая суровость и жестокость.
Лядов хорошо знал своего генерала. Не раз, подъезжая к передовой линии, Лядов спрашивал дорогу у встречных командиров и, возвращаясь к машине, докладывал:
– Товарищ генерал-майор, машиной проехать нельзя, тут никто не ездит, дорога под обстрелом минометов, а в рощице, говорят, автоматчики засели, – надо искать объезда.
Самарин разминал толстую папиросу и, закуривая, говорил:
– Автоматчики? Ничего, езжай прямо.
И Лядов млел от тошного страха, сидя за спиной у своего генерала. Как многие нехрабрые люди, Лядов навесил на себя много грозного оружия: автомат, маузер, наган, браунинг, в карманах – еще один маузер и трофейный парабеллум. Однажды он ездил в тыл по поручению генерала и своими рассказами и грозным видом восхищал женщин в вагонах, комендантов железнодорожных станций. Но он, кажется, ни разу не стрелял из своих многочисленных револьверов и пистолетов.
Весь день Самарин провел на передовой. Давление немцев усиливалось на всех участках. Бои шли днем и ночью. Красноармейцы, измученные жаркой и душной погодой, часто отказывались от горячей пищи, которую подвозили к окопам.
Самарин, вернувшись на КП, позвонил по телефону Еремину, просил разрешения отойти на восточный берег реки. Еремин резко отказал ему. После разговора с Ереминым у генерал-майора сделалось скверное настроение. Когда майор Гаран принес очередную оперсводку, Самарин не стал читать ее, а равнодушно сказал:
– Я знаю положение без вашей сводки… – И сердито спросил у повара: – Обедать я буду когда-нибудь?
– Готов обед, товарищ генерал-майор, – ответил повар и так старательно приставил ногу и повернулся направо, что белый халат его затрепетал. Хозяйка избы, старая колхозница Ольга Дмитриевна Горбачева, неодобрительно ухмыльнулась. Она была сердита на повара, насмешливо относившегося к деревенской стряпне.
– Ну, скажи мне, Дмитриевна, как бы ты стала готовить котлету де-воляй[56]56
Отбивные куриные котлеты с начинкой.
[Закрыть] или, скажем, картошку-пай[57]57
Очищенная и порезанная тонкими ломтиками картошка, обжаренная в большом количестве растительного масла.
[Закрыть] жарить, а? – спрашивал ее повар.
– Да провались ты! – отвечала она. – Станешь меня, старуху, учить картошку жарить.
– Да не по-деревенскому, а вот как я в Пензе в ресторане до войны готовил. Вот прикажет тебе генерал-майор, как ты ему скажешь, а?
Невестка Фрося и больной внучек внимательно слушали этот длившийся уже несколько дней спор. Старуху сердило, что она не умеет готовить блюд с глупыми названиями и что тощий верзила-повар ловчее ее управляется в кухонных делах.
«Тимка, одно слово – Тимка», – говорила она, зная, что повар не любил, даже когда его называли по фамилии, и улыбался лишь при обращении «Тимофей Маркович». Так величал его Лядов, когда хотел перекусить еще до того, как генерал садился обедать. Самарин был доволен своим поваром и никогда не сердился на него. Но теперь, садясь обедать, он сказал:
– Повар, сколько раз нужно повторять, чтобы самовар привезли из штаба?
– Сегодня к вечеру АХО привезет, товарищ генерал-майор.
– А на второе опять баранину жарил? – спросил Самарин. – Два раза ведь говорил, чтобы рыбы нажарил. Речка-то рядом, время тоже как будто есть.
Дмитриевна, усмехаясь, поглядела на смущенного повара и сказала:
– Ему бы только над старухой смеяться, а если генерал просит честью, нешто он понимает? Одно слово – Тимка!
– А он смеется над вами? – спросил Самарин.
– А нешто не смеется, – ты, говорит, старая, можешь котлету де-воляй жарить? И пошел… Тимка-то.
Самарин улыбнулся.
– Ничего, я над ним тоже посмеяться могу… Повар, – сказал Самарин, – как тесто для бисквита готовить?
– Это я не могу, товарищ генерал-майор.
– Так. А как пшеничное тесто всходит? На соде, на дрожжах? Объясни, пожалуйста.
– Я по кондитерскому цеху не работал, товарищ генерал-майор.
Все рассмеялись посрамлению повара.
После обеда генерал пил чай и пригласил Ольгу Дмитриевну. Старуха неторопливо обтерла руки фартуком и, смахнув с табуретки пыль, подсела к столу. Она пила чай из блюдечка, утирая морщинистый лоб, блестевший от пота.
– Сахару, сахару возьмите, мамаша, – говорил Самарин и спросил: – Как внук, опять не спал ночью?
– Нарывает все нога. Беда с ним, – сам замучился и нас замучил.
– Повар, ты угости ребенка вареньем.
– Есть, товарищ генерал-майор, угостить пацана вареньем.
– А как там, в Ряховичах, бой идет? – спросила старуха.
– Идет бой.
– Народ что терпит! – Старуха перекрестилась.
– Народу там нет, – сказал генерал, – выехал весь народ. Стоят пустые хаты. И вещи народ вывез. Вот объясни мне, Ольга Дмитриевна, такую вещь: сколько я заходил в пустые хаты, – вещи все вывезены, а иконы колхозники оставляют. Уж такое старье с собой берут, смотреть не хочется, стоит хата пустая, ничего нет – газеты со стен сдирают, а иконы оставляют. Во всех хатах так. Вот ты, я вижу, молишься, объясни, как же это так? Бога оставляют?
Старуха рассмеялась и тихо, чтобы слышал один генерал, сказала:
– Хто его знает, есть он или нет. Вот мы, старые, и молимся, – кивнешь ему десять раз, может, и приймет.
Самарин усмехнулся.
– Ох, Дмитриевна, – сказал он и погрозил пальцем котенку, спустившемуся с печи на пол.
В это время принесли радиошифровку Богарева о подробностях разгрома колонны танков.
Лядов знал хорошо характер генерала. Он знал, что перед поездкой на самые опасные участки фронта генерал приходил в хорошее настроение, знал, что чем напряженней, накаленней делалась обстановка, тем спокойней становился Самарин. Он знал и странную слабость этого сурового человека. Самарин, приходя в пустую, брошенную избу, где обязательно оставались верные жилью кошки, вынимал из кармана кусочки заранее запасенного хлеба, подзывал голодного кота либо многодетную кошачью мать и, присев на корточки, начинал кормить их. Однажды он задумчиво сказал Лядову:
– Знаешь, почему деревенские коты не играют с белой бумажкой? Привычки нет у них такой, к белой бумаге, а на темную бросаются сразу, думают – мышь.
И сейчас Лядов понял, что Самарин после разговора со старухой и получения шифровки пришел в хорошее настроение.
– Товарищ генерал-майор, – сказал он, – разрешите доложить: майор Мерцалов по вашему вызову явился.
Самарин нахмурился и снова погрозил пальцем котенку.
– Что ты там говоришь?
– Я докладываю, товарищ генерал-майор: командир сто одиннадцатого стрелкового полка явился по вашему вызову.
– А, ладно. Пусть зайдет. – Он сказал поднявшейся Дмитриевне: – Сиди, сиди, куда? Пей, пожалуйста, чай, не беспокойся.
Мерцалов утром вышел по проселочной дороге и соединился со своей дивизией. Поход его не был удачен. По дороге он потерял часть артиллерии, застрявшей в топком лесном месте. Полковой обоз заблудился, так как начальнику колонны был дан неточный маршрут. Наконец полк отбивал при движении нападение немецких автоматчиков, и рота Мышанского, шедшая в арьергарде, вместо того чтобы пробиться к основным силам, дрогнула и вместе со своим командиром, не решившимся идти по открытому полю, повернула в лес.
Самарин утром выслушал доклад Мерцалова и задал лишь один вопрос: сколько боеприпасов оставлено Богареву.
– Придите ко мне в семнадцать, – сказал он.
Мерцалов понимал, что этот второй разговор будет короче первого и не обещает ему ничего хорошего. Поэтому он очень удивился и обрадовался, когда Самарин сказал ему:
– Даю вам возможность исправить ошибки: установите связь с Богаревым, согласуйте действия, обеспечьте ему выход и выведите матчасть, которую бросили. Можете идти.
Мерцалов понимал, что поставленная задача исключительно тяжела. Но он не боялся тяжелых и опасных задач. Он больше опасался гнева своего грозного начальника.
XVI. Хозяин этой земли
Два дня стоял Богарев со своим батальоном в лесу. Людей в батальоне было немного. Пушки, замаскированные ветками, глядели в сторону дороги. Разведывательный отряд возглавлял артиллерист, лейтенант Кленовкин, высокий юноша, имевший привычку часто и без особой нужды поглядывать на часы. В разведчики пошли большей частью артиллеристы, а из стрелкового батальона – Игнатьев, Жавелев и Родимцев. Богарев вызвал Кленовкина и сказал:
– Вам придется быть не только разведчиком, но и начпродом[58]58
Начальник продовольственной части.
[Закрыть]. Запасы хлеба у нас на исходе. – Он добавил задумчиво: – Медикаменты есть, а вот чем кормить раненых? Им ведь особая пища нужна – кисели и морсы.
Кленовкин, желая испытать своих новых разведчиков, поручил Родимцеву с товарищами первую разведку. Он сказал:
– Да, кроме того, надо обеспечить бойцов хлебом, а раненых киселем и питьем фруктовым: у повара мука есть картофельная для киселя.
Жавелев удивленно спросил:
– Товарищ лейтенант, какие же тут кисели? Лес ведь кругом, а на дорогах немецкие танки.
Кленовкин усмехнулся, ему самому казался странным разговор комиссара.
– Ладно, посмотрим. Пошли! – проговорил Игнатьев.
Ему не терпелось пойти лесом. Они прошли среди лежавших под деревьями бойцов. Один из них, с перевязанной рукой, поднял бледное лицо и сердито сказал:
– Тише, что ты шумишь, как медведь?
Другой шепотом спросил:
– Домой, что ли, ребята, идете?
Разведчики пошли в глубь леса, и Родимцев всю дорогу удивленно говорил:
– Что с народом стало, прямо удивленье! То стояли в обороне – двухсот танков не испугались, а в лесу двое суток полежали – и вроде совсем скисли.
– Без дела люди, – говорил Жавелев, – это всегда так.
– Нет, это удивленье только, – повторял Родимцев. Они вскоре подошли к просеке. Больше двух часов пролежали они в придорожной канаве, наблюдая движение немцев. Мимо них проезжали связные мотоциклисты, один остановился совсем близко от них, набил трубку, закурил и поехал дальше. Прошли шесть тяжелых танков. Но чаще всего ехали грузовики с хозяйственными грузами. Немцы разговаривали, сидя с расстегнутыми воротниками, – должно быть, хотели загореть; в одной машине солдаты пели. Машины проезжали под деревом со свисавшей листвой, и почти из каждой машины протягивалась рука, чтобы сорвать несколько листьев.
Затем разведчики разделились. Родимцев и Жавелев пошли лесом к тому месту, где проселок пересекал шоссе, а Игнатьев перешел проселок и оврагом пробрался к деревне, в которой находились немцы.
Он долго наблюдал из высокой конопли. В деревне стояли танкисты и пехота. Они, видимо, отдыхали после перехода. Некоторые купались в пруду и лежали голые на солнце. В саду под деревом обедали офицеры, они пили из металлических, ярко блестевших на солнце стаканчиков; после обеда один из них все время заводил патефон, другой играл с собакой, третий, сидя поодаль, писал. Некоторые солдаты, сидя на завалинках, занимались починкой белья, другие брились самобрейками, повязавшись полотенцами, иные трясли яблони в садах и тычками снимали с верхних ветвей грушевых деревьев спелые плоды. Некоторые, лежа на траве, читали газеты.
Эта местность напоминала родную деревню Игнатьева: и лес походил на тот лес, где любил он часами бродить, и река похожа была на реку, где мальчишкой ловил он пескарей и мелкую тощую плотичку. А сад, в котором обедали и заводили патефон немецкие офицеры, был очень похож на сад Маруси Песочиной. Сколько славных ночных часов просидели они с Марусей в саду! Ему вспомнилось, как ночью из темной, черной листвы светлели белые личики яблок, как вздыхала и негромко смеялась рядом, словно теплая молодая птица, Маруся. Сердцу стало горячо от этих воспоминаний… На пороге хаты показалась худенькая девушка с босыми ногами, в белом платочке, и немец что-то крикнул ей, показал рукой… Девушка вернулась в хату и вынесла кружку воды. Страшная боль, горе, злоба сжали сердце Игнатьева. Никогда, ни в ту ночь, когда немцы жгли город, ни глядя на разрушенные деревни, ни в смертном бою, не испытывал Игнатьев такого чувства, как в этот светлый безоблачный день. Эти немцы, спокойно отдыхавшие в советской деревне, были во много разе страшней тех, в бою. Он ходил по своему лесу, пригибаясь, говорил шепотом, озирался, а ведь он знал эти лиственные леса, их дубы, осины, березы, клены, как свой родной дом. Он ходил по такому лесу и пел во весь голос песни, которым его научила хмурая бабка Богачиха, он лежал на шуршащих сухих листьях и глядел на небо, он наблюдал возню птиц, разглядывал стволы деревьев, поросшие мхом, он знал все ягодные и грибные места, знал, где лисьи норы, в каких дуплах живут белки, на каких полянах среди высокой травы играют перед вечером зайцы… А теперь немец раскуривал трубку среди леса, а Игнатьев тихо, хоронясь, следил за ним из поросшей кустарником канавы. Черный провод, протянутый немецким связистом, тянулся среди милых деревьев – в детском неведении рябины и березы позволяли тонким ветвям своим поддерживать проволоку, и через русский лес по этому проводу бежали немецкие слова. А там, где не было деревьев, немец вкопал в землю тела молодых березок, поприбивал к ним дощечки-указатели, и березы стояли мертвые, с желтыми, маленькими, как медные копеечки, листочками, и держали на себе все тот же подлый провод.
В этот день, в эту минуту Игнатьев понял всей глубиной сердца, что происходит в стране, – что война идет за жизнь, за дыханье трудового народа.
Он видел отдыхавших немцев, и ужас оледенил его: он на миг представил себе, что война кончилась. Немцы, вот так, как сейчас перед его глазами, купаются, слушают вечерами соловьев, бродят по лесным полянам, собирают малину, ежевику, лукошки грибов, попивают чай в избах, заводят музыку под яблонями, снисходительно подзывают к себе девушек. И в этот миг Игнатьев, несший на своих плечах всю страшную тяжесть этих битв, не раз сидевший в глиняной яме, когда над головой его проходили немецкие танки, Игнатьев, прошедший тысячи километров в горячей пыли фронтовых дорог, видевший каждый день смерть и шедший навстречу ей, понял всем сердцем своим, всей кровью, что эта сегодняшняя война должна продолжаться, пока немец не уйдет с советской земли. Огонь пожаров, грохот рвущихся мин, воздушные бои – все это было благо по сравнению с этим тихим отдыхом фашистов-немцев в занятой ими украинской деревне. Эта тишина, это благодушие немцев ужасали. Игнатьев невольно погладил приклад своего автомата, ощупал гранату, чтобы увериться в своей силе, своей готовности биться, – он, рядовой, всей кровью своей был за войну.
О, это не была война четырнадцатого года, о которой рассказывал старший брат, – война, проклятая рядовыми и не нужная народу.
Все это душой, умом и сердцем чуял Игнатьев в этот светлый солнечный день, в обманной тишине полудня, глядя на отдыхавших немцев.
«Да, комиссар верное слово мне тогда сказал», – подумал он, вспомнив разговор с комиссаром в пылавшем городе.
Он вернулся на условленное места встречи, товарищи ждали его.
– Что на большаке? – спросил он.
– Обозы все идут, – сказал скучным голосом Жавелев, – обозы, обозы, гуси, куры с машин кричат, скотину гонят.
Лицо у него было расстроенное, без обычной озорной и недоброй усмешки. Видно, и он почувствовал злую тоску, поглядев на немецкие тылы.
– Что ж, пошли назад? – спросил Родимцев.
Он был спокоен по-обычному. Таким видали его товарищи в ожидании немецких танков, таким знали его при хозяйственной неторопливой дележке хлебных порций перед ужином.
– «Языка» бы надо захватить, – сказал Жавелев.
– Это можно, – оживившись, проговорил Игнатьев, – я уже придумал средство, – и рассказал товарищам свой простой план.
Жажда работы охватила Игнатьева. Ему казалось, что воевать он должен день и ночь, что нельзя ему терять ни минуты времени. Ведь восхищал он всегда туляков-оружейников своей сметкой и неукротимой трудовой силой, ведь считался он в деревне первым косарем…
Они доложили лейтенанту о результате разведки. Лейтенант велел Игнатьеву пойти к комиссару. Богарев сидел под деревом.
– А, товарищ Игнатьев, – улыбнулся он, – где ваша гитара, уцелела?
– Как же, товарищ комиссар, – вчера играл на ней бойцам, – что-то народ крепко заскучал, тихо стал разговаривать.
Он смотрел внимательно в лицо комиссару и сказал:
– Товарищ комиссар, разрешите мне поработать по-настоящему, чтобы искра шла. Не могу я видеть, как немцы тут патефоны крутят, по нашим лесам ездят.
– Дел много, – сказал Богарев, – дела хватит. Вот у меня забота: хлеб, раненых покормить, «языка» достать – это на всех работы хватит.
– Товарищ комиссар, – сказал Игнатьев, – мне бы команду пять человек, я с ними все эти дела обделаю до вечера.
– Не хвастаете? – спросил Богарев.
– Давайте посмотрим,
– Я взыщу с вас, если не исполните.
– Есть, товарищ комиссар.
Богарев велел Кленовкину выделить команду добровольцев. Через пятнадцать минут Игнатьев повел их в лес, в сторону дороги.
Первое дело, которое он взялся выполнить, заняло немного времени. Он приметил несколько полян, красневших от ягод.
– Ну, девки, – крикнул он сопровождавшим его бойцам, – поднимай подолы, собирай ягоду!
Все смеялись его шуткам, прямо надрывались, слушая истории, которые он рассказывал одну за другой.
– Ягод-то, ягод! Прямо сафьян расстелен, – говорил Родимцев.
– Чернику отдельно, ежевику отдельно, малину отдельно, листьями разделяй их, – говорил Игнатьев.
Через сорок минут котелки, каски были полны ягод.
– Ну вот, очень просто, – возбужденно объяснял бойцам Игнатьев. – Чернику варить тем, кто животом мучается, малину – кого лихорадит, с ежевики – сок кислый, вроде кваса, будет; раненый – он пить всегда просит.
Он быстро и ловко приспособился отжимать сок из ягод и, чтобы сок не был мутным, пропускал его через сложенную вдвое марлю из своего индивидуального пакета. Вскоре набралось несколько банок прозрачного и густого сиропа. Откуда-то прилетела домашняя муха. Игнатьев поволок все это добро к шалашам, где стонали раненые. Старик-доктор, посмотревший на хозяйство Игнатьева, всхлипнул, утер слезу и сказал:
– В лучшем клиническом госпитале вряд ли могли бы предложить раненым такую вещь. Вы спасли не одну жизнь, товарищ боец, – вот фамилии вашей я не знаю.
Игнатьев растерянно поглядел на доктора, ухмыльнулся, махнул рукой и пошел. Веселая удача шла рядом с ним.
Боец, посланный для наблюдения за дорогой, сообщил, что на просеке остановился немецкий грузовик. Видимо, с мотором произошла серьезная авария: немцы долго обсуждали случай, затем все, вместе с шофером, уехали с попутной машиной.
– А что в грузовике? – быстро спросил Игнатьев.
– Не поймешь, прикрыто ихними плащ-палатками.
– Не заглянул?
– Как в него заглянешь, – сказал боец, – машины то сюда, то туда шасть, не подойдешь.
– Эх ты, шасть, – сказал Игнатьев, – воробей!
Боец обиделся.
– Видать, ты сокол, – сказал он.
Игнатьев прошел к машине и крикнул:
– А ну, ребята, сюда!
Они шли к нему, глядя на его веселое хозяйственное лицо. Он был хозяином этого леса, никто другой. И никто другой не мог быть хозяином, – он говорил громко, как у себя дома, его светлые глаза смеялись.
– Скорей, скорей, – кричал он, – держи плащ-палатки с того конца, придерживай! Так. Хлеб нам немцы привезли. Видишь, как спешили, старались, чтобы свежим, теплым поспел. Даже машину запороли.
Он начал бросать каравай за караваем в подставленные плащ-палатки, приговаривая все время:
– Этот Фриц перепек, не умеет он подовый хлеб печь, взыщем с него. А этот хорош – видать, Ганс старался. Этот передержал – проспал Герман. Этот вот пышный, лучше всех – по моему заказу, сам Адольф пек.
Загорелый лоб его покрылся каплями пота, и солнце, проникая через листву, пятнало его лицо, мелькавшие в воздухе хлебы, черные борта германской машины, поросшую зеленой травой дорогу. Он разогнулся, крякнул, встал во весь рост, обтер лоб и оглядел лес, небо, дорогу…
– Как на стогу бригадир, – проговорил он, – ну, неси, ребята, метров двести, а то триста; в кусты схороните и назад.
– Да ты тоже спрячься, чего ты, с ума, что ли, сошел, вот-вот налетят! – закричали ему.
– Куда мне идти? – удивленно сказал он. – Это мой лес, я тут хозяин. Пойду, а меня спросят: куда, хозяин, идешь?
И он остался стоять на машине. Дрозды и сойки кричали над его головой, восхваляя его смелость, веселье, доброту. Он крошил хлеб и бросал птицам, а потом и сам стал напевать. Но глаза его зорко следили за прямой дорогой, видимой на километр в обе стороны. Он внезапно прерывал пение и вслушивался, сощурясь, не стучит ли где мотор. Вот вдали появилось облачко пыли, Игнатьев всмотрелся: мотоцикл.
– Хозяин, чего же тебе бегать? – спросил он насмешливо самого себя.
Ясно было, что буксировать или ремонтировать машину приедут не на мотоцикле. Игнатьев проверил гранату, сжал рукоятку ее в руке и лег в углубление, освободившееся от унесенного хлеба. Мотоциклист промчался мимо, даже не замедлив хода. Через час весь грузовик был разгружен. Уходя, Игнатьев заглянул в кабину и вытащил из боковой сумки коньячную бутылку, вина в ней было совсем немного. Игнатьев сунул бутылку в карман. Когда бойцы уносили последнюю плащ-палатку с хлебом, вдали послышалось тарахтенье мотора.
Игнатьев залег в кусты – посмотреть, что будет. Машина, замедлив ход, развернулась и подъехала к пустому грузовику.
Игнатьев не понимал ни слова из того, что кричали немцы, но их жестикуляция, выражение лиц, беготня объяснили все совершенно ясно. Сперва они заглядывали в канаву, смотрели под машину, потом унтер-офицер кричал на ефрейтора, и тот стоял руки по швам, каблук к каблуку. Ясно было Игнатьеву – унтер кричал: «Ты что, собачья морда, не мог заставить никого покараулить, чего бояться?» А ефрейтор с печальным видом показывал рукой: «Лес, мол, кругом, нешто их, кобелей, заставишь остаться?» А унтер, видно, кричал: «Сам, поросячье племя, должен был остаться. Теперь всех вас под арест посажу и без хлеба оставлю». – «Воля ваша», – отвечал ефрейтор и вздыхал. Потом уж ефрейтор стал кричать на шофера. Игнатьев так объяснял его шум: «Ты что мотор запорол? Видишь – посредь леса стал, небось все лакал из бутылки?» А шофер, видя, что унтер отошел справлять от огорченья нужду, отвечал нахально ефрейтору: «Что шуметь, боже мой! Из бутылки стаканчик-два глотнул!»
На ветвях прыгали дрозды и смеялись над немцами. Затем один из солдат нашел возле машины бычок папироски и показал унтеру, и Игнатьев сообразил: унтер разглядел обгоревшую газетку с русскими буквами. «Вот они!» – закричал он, показывая солдату бычок. Тут немцы сразу сошли с ума: повытаскивали парабеллумы, а некоторые вскинули автоматы и открыли пальбу по деревьям; листья и мелкие ветки так и посыпались на дорогу. Игнатьев пополз в дальние кусты, где схоронились товарищи с хлебом. Там, посмеиваясь, рассказал он им, что видел, вытащил из кармана бутылку и сказал:
– Тут этого коньяку осталось с гулькин нос, на шестерых все равно не разделишь, придется, видно, самому, а?
Аккуратный Родимцев отвернул от своей фляги стаканчик и сказал:
– Ладно, чего уж, пей сам, вот стаканчик тебе. Я немецкого ничего в руки не беру.
Перед вечером Игнатьев привел к комиссару немца. Поймал он его простым способом: перерезал телефонный провод, протянул вдоль просеки и засел с товарищами в кустах. Через час пришли два немца-связиста искать порыв провода. Красноармейцы выскочили из засады. Одного немца, пытавшегося убежать, застрелили; второй, окостеневший от неожиданности, попал в плен.
– Я, товарищ комиссар, на них в лесу имею способ, – с веселой деловитостью сказал Игнатьев. – Мотоциклистов снимать – через дорогу провод натягивать; и на пехоту способ простой: повязать курей в кустах, – немцы за пять километров на кудахтанье сбегутся.
– Дельно, – ответил, смеясь, Богарев.
В темноте Румянцев построил пехотинцев и артиллеристов и зачитал приказ – благодарность бойцу-разведчику от лица службы. Из сумерек послышался голос Игнатьева, шагнувшего по вызову из строя:
– Служу Советскому Союзу, товарищ капитан.
* * *
Мерцалов мучительно помнил свой неудачный отход. Непереносимо унизительное чувство бессилия владело им в течение короткого марша, скорей напоминавшего бегство, чем отступление регулярной воинской части. Особенно тяжело было смотреть на людей, которых вел Мышанский. В его роте царила подавленность, бойцы шли, опустив головы, устало шаркая ногами, некоторые без оружия. Каждый громкий звук заставлял людей настораживаться, они блуждающим взглядом оглядывали небо, разбегались, едва появлялся немецкий самолет. Мышанский запретил вести огонь по самолетам и приказал бойцам идти в стороне от дороги, стараясь выбирать лесистые либо заросшие кустарником места. Рота двигалась беспорядочной, растянувшейся толпой. Красноармейцы, почувствовав неуверенность командиров, часто нарушали дисциплину. Несколько черниговцев ночью оставили оружие и ушли проселком в свои села. Мерцалов приказал задержать их. Но их не удалось найти.
Днем передовые подразделения полка вышли на широкое поле. Впереди, в пяти-шести километрах, синел лес. Этот лес доходил до самой реки. Красноармейцы оживились: там, за рекой, стояли наши войска, там кончался тяжелый и опасный путь по немецким тылам. Лошади, почуяв далекий запах влаги, пофыркивали, обозным не приходилось их подгонять. Когда полк, растянувшись, пылил по дороге тысячами сапог, скрипучими колесами подвод, стертыми покрышками автомобильных колес, широкими перепончатыми гусеницами тягачей, в воздухе появился немецкий самолет-разведчик. Он сделал быстрый круг над дымившейся от пыли дорогой и ушел. Поняв, что вскоре предстоит встреча с противником, Мерцалов приказал точно соблюдать двадцатиметровую дистанцию между движущимися по дороге подводами и грузовиками на случай налета бомбардировщиков, приказал турельным пулеметам[59]59
Пулеметы, укрепленные на специальных подставках.
[Закрыть], находившимся на грузовиках, выехать в голову и в хвост колонны.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?