Текст книги "Третья карта"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
– Сразу за Святоюрскую гору, да?!
Оберлендер молча кивнул головой, поднял на лоб огромные очки, закрывавшие глаза, – лицо серое, только зубы ослепительно белы и белки кажутся переливно-перламутровыми.
– Волнуетесь? – спросил он.
– А вы?
– А я нет. Как говорится, не сотвори себе кумира.
– Это вы без кумира можете, мы – нет. – Шухевич тронул плечо мотоциклиста и приказал ему: – К Шептицкому!
Глава униатской церкви Галиции митрополит Андрей Шептицкий, в миру граф Роман, сидел возле окна, на втором этаже своего особняка, на вершине Святого Юра, и тяжело смотрел на город, расстилавшийся под ним, на купола церквей, не расцвеченные еще солнечными лучами, на тяжелый холод черепичных крыш, которые казались тронутыми ранней октябрьской изморозью, и на строгие линии деревьев, по которым он угадывал улицы.
Он сидел в глубокой задумчивости – громадный старик с седой бородой, ниспадавшей на широкую, уланскую грудь; глаза его, казалось, горели на лице, иссеченном резкими, морскими морщинами; огромные руки лежали на поручне каталки, и нельзя было представить себе, что этот гигант давно уже не в силах опереться, и встать во весь свой двухметровый рост, и подойти к окну, и прижаться лбом к холоду стекла, и ощутить запахи цветов, поднимавшиеся с клумбы, и легкие порывы рассветного, липового, горьковатого, с дымком, ветра с Карпат.
Он сидел в тяжкой задумчивости, и жизнь его медленно проходила перед глазами, и дивился митрополит тому, как сильна человеческая память и похожа на смертельно раненного, который мечтает о будущем, понимая в глубине души, что будущего-то быть не может, и с прежним покончено, а настоящее уходит, становясь холодным, далеким и нереальным.
Он спрашивал себя – в который раз уже, и чем ближе к последнему к р а ю, тем требовательней, – зачем в далеком, но столь ясно видимом ему году, в 1888, он снял щегольскую форму австрийского улана и облачился в тяжелую рясу василианского монаха? Что подвигло на этот шаг его, двадцатидвухлетнего магната, красавца, льва венских салонов, жуира и драчуна?
Жажда деятельности просыпается в человеке рано. Поначалу она неосознанна и суетлива: если взрослый человек повторит все движения трехлетнего ребенка, которые тот проделывает за день, – он умрет, не выдержит мускульного перенапряжения. Истинная деятельность, будь то физическая или умственная, начинается тогда лишь, когда и е с л и человек осознал свою значимость и свое жизненное предопределение. Как правило, тот, на кого уповали школьные наставники как на образчик воли и дисциплинированности, такого рода истинной деятельностью оказывается обойденным.
Граф Роман поначалу не видел иного пути в жизни, кроме как путь военной славы. Мечтатель, он свою юношескую мечтательность старался скрывать ото всех, но это не удавалось ему: люди особенно зорки, когда дело касается фигур недюжинных, в и д н ы х.
Однажды молодой граф Шлоссберг на рассвете, после вечеринки, когда так же, как сейчас, солнца еще не было и в воздухе пахло горьким миндалем и водяной пылью, пьяно и дружески полуобняв громадноростого улана за осиную, ломкую талию, сказал:
– Я преклоняюсь перед тобой, Роман, право, преклоняюсь. И щемящая жалость порой сердце давит: ты достойнее меня, умней, сильнее, но уж если кому и суждено стать фельдмаршалом, то мне, а не тебе, хотя я этого не заслужу, а ты – заслужишь.
Мягко улыбнувшись другу, граф Роман спросил (Лучше б и не спрашивал. Как он потом казнил себя за этот вопрос, сколько их на свете, ненужных вопросов-то – ответов ведь меньше.):
– Почему?
– Потому, что я – австриец, а ты – славянин. Ты богаче, умнее, но ты – чужой. У тебя есть п о т о л о к, а надо мной – небо.
Граф Роман умел пить, и его не могла повалить ни пинта, ни две. Он уснул спокойно, не обратив внимания на пьяный лепет приятеля, но кто-то вдруг словно толкнул его в литое плечо, и он открыл глаза, и поднялся, и оттого, что солнца по-прежнему не было, понял, что спал он всего несколько минут, и ветер все еще был горьким, рассветным, и явственно услышал он голос Шлоссберга, и понял страшный смысл, сокрытый в его словах, и почувствовал свою малость – несмотря на громадный свой рост, силу в руках, мощь торса, несмотря на ум, богатство и славу своего славянского рода, столь уважаемого в габсбургской монархии. И отец, и дед, и прадед были у в а ж а е м ы Веной – не больше. Им позволяли достигать потолка, а коли смели расти выше – хрустко ломались шейные позвонки, летела наземь голова, потолок оставался прежним – раз и навсегда отмеренным для сановитых инородцев, верой и правдой служивших австрийской короне.
В то горькое, самое горькое утро в его жизни он осознал вдруг, а скорее даже почувствовал, что как бы он ни хотел и что бы ни д е л а л, ему вправе не позволить с т а т ь потому лишь, что кровь его была не австрийской.
Рабство противно человеческому духу. Редко кто стремится стать оруженосцем маршала – каждый мечтает о своем жезле, с этим и на смерть идут, но лишь во имя такой жизни, в которой нет потолка – есть небо. Препятствия созданы для того, чтобы их преодолевать, искусственные ограничения – для того, чтобы разрушать их. Но не мог же он, граф Роман, пойти на то, чтобы разрушать монархию?! Это значило бы обратить силу против самого себя. Сила, обращенная вовнутрь, рождает святых или психопатов. Сила, обращенная вовне, рождает л и ч н о с т ь, во имя которой придворные зодчие реконструируют залы, поднимая потолки или рисуя на них звездное небо.
Граф Роман наскоро собрался и вечером следующего дня неожиданно для всех уехал в Киев. Он путешествовал по Украине и России один, встречался с разными людьми в душных киевских ресторанчиках и за рюмкой слезливой водки слушал. Великая империя трещала, царило безверие и усталость, люди искали веры, ждали точки опоры, ж а ж д а л и идеала. Огромная держава его славянских единокровцев показалась ему нивой, которая ждала Великого Пахаря. Путь к небу – духовен; из России граф Роман уехал в Ватикан, и там, после долгих бесед с людьми веры, отрекся от мирского имени своего и стал Андреем, монахом ордена василиан, того самого ордена, который шел в Россию с унией, который хотел примирить православие с Ватиканом, а путь к примирению один – растворение «низшего» в «высшем». Не граф Роман, а уже брат Андрей сделал выбор: он получит свое небо. Путь к его небу будет отныне путем Духа. Обиженные и оскорбленные Украины и России, Литвы и Белоруссии станут его д е т ь м и, а он сделается их пастырем, и никто не посмеет преградить ему путь к его небу, потому что л и ч н ы е интересы брата Андрея, представляющего общие интересы славян, будут отныне учитываться монархами Европы, а не р е г л а м е н т и р о в а т ь с я ими; отныне его кровь, славянская кровь, его плоть, славянская плоть, стали второстепенны, несущественны, ибо он предложил свое тело служению католическому, сиречь западноевропейскому, Духу.
София Шептицкая, сохранившая в свои годы красоту и властность, узнав о решении сына, сделалась старухой в считанные часы: лицо ее, с заплаканными глазами, изменилось до неузнаваемости. Папа Лев XII прислал ей письмо: «Решение Вашего сына угодно Богу». И графиня, став маленькой, притихшей и напуганной матерью, а не сановитой матроной, смирилась, утихла, погасла и умерла вскорости: что же ей еще оставалось-то?
За двенадцать лет брат Андрей прошел все ступени церковной иерархии: от монаха до магистра, от игумена до священника, от епископа до митрополита. Ему не исполнилось еще и тридцати пяти лет, когда он был коронован униатским владыкою славянского мира. Отныне путь в небо был открыт, потолок разрушен, ибо митрополит – всегда н а д миром и монархи приходят к папе и его пастырям за советом и помощью в своих суетных, мирских делах, а никак не наоборот. Две тысячи лет христианство, ставшее государством Духа, добивалось этого положения, и оно добилось его, и никто не вспоминал ни про страшные столетия инквизиции, жегшей на кострах и топтавшей в тюремных казематах светлых гениев человечества, и никто не вспоминал о войнах, которые благословлялись крестом, и никто не укорял пастырей за то, что они выводили темные толпы пьяных нелюдей на погромы: если уж столько веков они выстояли – значит, сильны, умны и могучи, лучше быть с ними, чем против них.
Вначале граф Роман, уланский ротмистр, думал о себе. Став митрополитом Андреем, он приказал себе забыть то изначальное, что подвигло его на отказ от мирских радостей. Он тщился убедить себя в том, что и в то горькое утро, после страшной беседы с другом Шлоссбергом, он думал об одних лишь сирых и обиженных славянах, которым европейская вера откроет путь к добру и благости, европейская – и никакая иная. Человек тонкий и умный, Шептицкий понимал, что отныне он властен над душами миллионов униатов. Но он чувствовал, что над своей душой – мятущейся, смятенной, дерзкой, постоянно обуреваемой жаждой деяний – он не властен, ибо человек не может з а б ы т ь. Он может приказывать себе, молить, надеяться, желать, истово уповать, но все равно желаемое забвение не снизойдет к нему: это трудней, чем изменить имя и отринуть призвание, это по природе своей невозможно.
А политика, которая немыслима без веры (идеи, доктрины, догмы), властно требовала от духовного пастыря земной позиции – «с кем ты?».
Поначалу Шептицкий стоял твердо и думал о своем пути ч и с т о. Но когда первая мировая война заполыхала в Европе, ему пришлось избрать позицию, ибо человек не властен жить в обществе и быть свободным от него, даже если живет он идеей служения богу. И Шептицкий определил себя, обратившись к украинцам со словом земным, мирским, ясным: «Поднимайтесь на борьбу за святую монархию Габсбургов, против Москвы, Парижа и Лондона!» В мире, разделенном, словно бы разрубленном и кровоточащем, Шептицкий оказался на той половине, которая говорила и думала по-немецки, с венским ли акцентом, с прусским – это уже второстепенно. Паства Шептицкого – украинцы, включенные в австро-венгерскую монархию, – была поднята им на борьбу против своих же братьев на Востоке. Назови призыв к крови крестовым походом за чистоту веры – казнят презрением потомки, хоть мир слишком поздно сдает политику в исторический архив, стращая себя жупелом «секретности». Казнят, казнят, Шептицкий понимал это, потому что призыв к крови братьев, продиктованный идеей «чистоты веры», отбрасывал церковь к временам инквизиции – тогда ведь тоже сжигали во имя «чистоты». Тактика повседневности – политики, дипломатии, экономики – начала уродовать его стратегию Духа. Политика европейских государств затягивала его, словно в воронку, подводя к главному решению. Эта страшная воронка не позволяет остаться в о з л е, она требует стремительности движения и статики не прощает. Сказав «а» – нельзя не произнести «б». Щептицкий знал – последовательность позволит в будущем о б ъ я с н и т ь линию, важно только сейчас, начав, свято линии держаться. И он начал работу против России не только как пастырь духовный, но и как человек, знавший структуру армии. Он сказал себе тогда, что его борьба против России угодна Духу и служит она пастве, ибо он хочет привести всех украинцев к европейской культуре, оторвав их от душного и темного российского царства. Когда русские поймут, что их украинские братья п р е у с п е л и, они не преминут обратить себя в католическое униатство, ибо оно будет подтверждено более высоким уровнем мирской жизни: сало – дешевле, сапоги – прочнее, текстиль – ярче. Это была позиция. И когда царская контрразведка уличила Шептицкого в шпионской работе против армии и увезла его в Киев, тысячи людей во Львове скорбели о судьбе «украинского Моисея», попавшего в лапы москалей. А когда после победы Февральской революции Шептицкий смог вырваться в Вену и король Карл I наградил его «Крестом ордена Леопольда с воинской декорацией», вся Австро-Венгрия устилала путь, по которому медленно двигался «святейший кортеж», цветами славы, и сделано это было по приказу императора, признавшего за Шептицким право на небо, ибо тот в свою очередь подтвердил Карлу I его право на украинские земли не только словом, но и своим страданием в русской, подконтрольной неволе. Шептицкий тогда сгорал от стыда, потому что он-то знал, какая это была «неволя» – апартаменты в киевском «Континентале», свой салон-вагон, покои в Суздальском монастыре, люкс петроградской «Астории», – но он считал этот свой стыд угодным всевышнему, потому что не он становился кумиром, не граф Роман и не митрополит Андрей, но в е р а. Так говорил он себе, понимая, что и это – неправда, что и это – уговор самого себя. И тогда-то возник страшный вопрос: «А во имя чего?» Вопрос этот приходит к человеку с о с т о я в ш е м у с я, и ответ на него может оказаться поворотным пунктом в дальнейшей его судьбе. У Шептицкого так не вышло: он ехал во Львов вместе с эрцгерцогом Вильгельмом Габсбургом, который прикладывался к его руке и был почтителен до сладости, но митрополит знал, что именно этот человек должен стать «Василием Вишиванным» – новым «украинским гетманом», и тогда-то Шептицкий снова, как в разговоре со Шлоссбергом, до ужаса близко ощутил свою малость и свой потолок, и не видел уж он неба…
Ему пришлось потом поддерживать кайзера Вильгельма, а затем подвергать его анафеме; звать к битве против поляков, а потом ездить в Варшаву для сановных бесед со своим врагом Пилсудским; приходилось ему поддерживать Петлюру, а потом, прокляв, лишать своей поддержки; давать благословение Скоропадскому, а потом лишать его дружбы своей и милости; любезно беседовать с Пуанкаре, с тем, против которого он поднимал гнев украинцев; пожимать руку Гуверу, миллионы которого были обращены против, любимого австрийского императора Карла; со многим ему пришлось смириться, многое пришлось ему п р и н я т ь – одного лишь Шептицкий принять не мог и не желал: большевизма, который казался ему самым сатанинским злом на земле.
И вот сейчас он смотрит, как солнце начинает золотить купола костелов и церквей и как листва на платанах делается прозрачной, желто-зеленой, и слышит он выстрелы и треск мотоциклетных моторов, и знает, что сейчас сюда, к нему, придут немцы.
Он дорого поплатился за свою п о з и ц и ю. Ватикан после того, как Гитлер начал сажать в концлагеря священников, стал иначе смотреть на Шептицкого: давно уж должен был стать он кардиналом, но так и не стал, был обойден милостью папы – недостойно святой церкви поддерживать «пронемца» – сиречь г и т л е р о в ц а.
И вот сейчас придут сюда немцы, и ему, старцу, в который раз уже надо определить позицию, и снова стать против тех, кто Гитлера считает антихристом, а таких – весь цивилизованный мир, а он ничего, отныне и вечно, не сможет противопоставить немцам, и возразить он не сможет им, потому что, избравши раз линию, надо ей следовать, и будь проклята эта линия, и эти немцы, и эта страшная жизнь, которая требует от каждого открытой определенности и оборачивается взлетом ли, падением ли, но только не о б ы ч н о с т и ю, для тех лишь, кто деятелен и кто смог перекричать других, – все остальные обречены на забвенье.
…Роман Шухевич слез с заднего сиденья мотоцикла, чувствуя усталую разбитость в теле и робость в себе самом, в своем духе. Оберлендер вылезал из коляски по-немецки обстоятельно, и не было в нем высокого волнения. Следом за первым мотоциклом во двор Святоюрской церкви влетели еще мотоциклы, и на втором сидел капеллан «Нахтигаля» отец Гриньох в серой военной немецкой форме, и он побежал на крыльцо, и его узнали служки, и склонились к его пыльным, в бензиновых потеках рукам, и он не успел даже толком спросить, где отец Андрей, как его подхватили, повели в покои, и невдомек было маленьким служкам, что отец Андрей сейчас сидит в тяжком раздумье и сердце его сжато тисками странной боли, с в о е й боли, которую нельзя показывать никому, особенно малым мира сего.
И когда к нему ввели Шухевича, Гриньоха и Оберлендера, он улыбнулся им мягкой своей улыбкой, и они подошли к руке, и ощутили горький запах ладана, и Шухевич заплакал, и не скрывал своих слез, и Шептицкий положил руку на его пыльную, жесткую голову, и закрыл глаза, потому что в них была сейчас жалость к себе: после императоров, кардиналов, министров он снизошел до этих м а л е н ь к и х людей, которые отныне с м е ю т входить к нему в покои на рассвете, и поднимать его кресло, и выносить его на балкон, и показывать его толпе солдат, которые заполнили всю площадь перед домом, и как же сияют счастьем их глаза, как много их, какая сила за ними, и как з е м н ы они, склоняющиеся перед ним коленопреклоненно…
Что-то давнее, забытое заклокотало вдруг в груди Шептицкого, он вновь поверил в свое изначалие, в то, что может вернуться прежнее, когда он был ч и с т, опираясь на свою силу; что-то горячее застило глаза ему, и он ощутил свою силу в силе этих солдат чужой армии, но одной с ним крови, и он простер руки, и послал благословенье, и слезы были в глазах легионеров, и слезы были в его глазах, и тишина была, и грянул колокол, и пронесся вздох – освобожденный вздох с в е р ш е н ь я, и затрещали мотоциклетные моторы, и взбросили свои жилистые тела легионеры в седла, и понеслись по утреннему городу, по пустым и затаенным улицам – вершить свою правду и суд, утверждать новую владу… Ведь они получили благословенье, они т е п е р ь могут, они все м о г у т теперь, ибо бремя с их плеч снято в ы с ш и м, тем, чего у самого Щептицкого никогда не было, – оттого он и ощущал в себе пустоту.
ОЧИЩЕНИЕ КРОВЬЮ
Бандера приехал во Львов вечером того же дня – в парике, под чужой фамилией. Поселился он на конспиративной квартире, в доме напротив своего родного Политехнического института – он знал здесь все проходные дворы, похожие на гулкие колодцы, где вместо пахучих желтых бревен – тяжелый камень. Но схожесть с сельским, милым сердцу Бандеры колодцем оставалась, и только потом уже «вождь» понял, отчего это было: балкончики, увитые плющом и горошком, возвращали его к отчему дому в деревне.
Возле двери в маленькой темной прихожей – света в городе не было: большевики, уходя, порушили электростанцию – замерли трое телохранителей из оуновской СБ, «службы безпеки». Бандера и Ярослав Стецко сидели в прокуренной комнате, окна которой выходили в тихий дворик, и молчали – один листал книгу, не понимая, что в ней написано, другой завороженно смотрел на громоздкий телефонный аппарат. Время тянулось ш е р ш а в о и слышно. Сейчас решалось главное: Бандера отдавал себе отчет в том, что тот, кто завоюет Святоюрскую гору, тот завоюет власть. Он отдавал себе отчет в том, что Шептицкий, духовный пастырь Мельника, его давний покровитель, должен принять решение сложное и бескомпромиссное: или он поддерживает украинских борцов, первыми вошедших во Львов под знаменами национальной свободы, или он лишает их поддержки; то, что он благословил сотню легионеров – лишь первый шаг; сейчас он должен благословить одного Бандеру, именно Бандеру, а никак не Мельника, сидящего в далеком краковском тылу.
Бандера знал, что руководитель мельниковской контрразведки Сеник-Грибовский прибыл во Львов так же нелегально, как и он, Бандера, с определенным заданием: уничтожить его, вождя ОУН-Б, прошить игольчатой автоматной очередью, взорвать, подложив в номер гостиницы маленький «подарочек», шибануть автомобиль вождя на ярой скорости в обрыв – мало ли как можно ликвидировать неугодного политика?! Сеник-Грибовский знал м е т о д ы и умел их разгадывать. После убийства Коновальца он сказал крылатую фразу: «Если вам кто-нибудь даст ценный подарок, даже от его преосвященства митрополита нашего, возьмите его и сразу же закопайте где-нибудь в далеком и тихом месте, и бегите, не оглядываясь, памятуя, что вы закопали свою гибель».
Зная м е т о д ы, Сеник-Грибовский не только умел их разгадывать, охраняя Мельника; он мог применить их на деле против Бандеры. Пусть рискнет применить свои методы после того, как и если Шептицкий благословит Бандеру, пусть. Бандера мыслил сейчас четко и цепко. Мельник в свое время говорил о нем Шептицкому: «Это кровавый садист, для которого нет ничего святого, он готов на все». Да, Бандера и сейчас готов на все. Но – главное – он готов к тому, чтобы выжить, а выжив, победить окончательно и навсегда: и конкурентов и большевиков.
Рассуждая сейчас здесь, в прокуренной, тихой комнате, Бандера шел по туго натянутому канату логики. Но одно положение, в определенной мере решающее, осталось за бортом его размышлений. Он никак не исследовал вопрос, казалось бы, маловажный: к т о и п о ч е м у сообщил его людям о готовящемся на него покушении? Кто и почему, таким образом, подталкивал его к активным действиям? Кто знал его так хорошо, что заранее разыгрывал эту комбинацию: угроза смерти – активные действия напролом?
Телефон зазвонил сухо, резко, и оба – Бандера и Стецко – вздрогнули, хотя каждую минуту этого звонка ждали. Стецко потянулся к трубке, но Бандера глазами остановил его. Только после того, как прозвонило четыре раза, Стецко трубку поднял и л е н и в ы м голосом пропел:
– Алло…
– Павло! – услышал он страшный женский крик. – Тут Миколку во дворе бандеры расстреливают, Павло!
– Положи трубку, – тихо сказал Бандера, но Стецко слушал женский крик завороженно, и глаза его широко расширились от ужаса.
Бандера нажал на рычаг, запищали тревожные, быстрые гудки отбоя.
– Нашли? – глухим шепотом спросил Стецко. – Это Сеник…
– Зачем ему играться? – так же шепотом ответил Бандера. – Если б он нас засек, ему не играться, а действовать надо…
– Зря ты запретил оставить у входа в дом мотоциклистов…
– Вот тогда-то нас бы нашли обязательно… Ты старайся действия врага положить на свои, Ярослав. Если ладонь ладонью вся закрывается, тогда надо бояться – совпало, а если ты ладонь кладешь на книгу, и все по-разному, несовместимо, тогда не бойся: враг, как брат, он тоже умный, он как вторая ладонь, ты по ней мерь. Разве ты бы так поступил? – Он кивнул на телефонный аппарат.
Стецко хрустнул тонкими пальцами, поднялся, подошел к большому зеркалу в оправе, крашенной под старинное серебро, и сильно потер свое лицо, тщательно подгоняемое им под лик Гитлера, – даже усики стриг так же, как фюрер.
– Волнуешься, – заметил Бандера, – вегетатика не в порядке, синие полосы на лице выступают, словно пощечину получил… Когда образуется всё, хорошим врачам покажись.
– Меня Зильберман лечил…
– Больше не полечит.
– Хороших-то надо б сберечь.
– Правило нарушать нельзя. Правило только тогда правило, когда нет исключений.
– По-твоему, у немцев ни одного жидовского врача не осталось?
– Не-а. У них свои есть. Здоровье – не тарелка, всякому не доверишь. Ты к Зильберману своему с коликами в сердце, а он тебе клизму от язвы: помрешь в одночасье… Зильбермана я тоже помню, он со студентов денег не брал. – Бандера покачал головой, вздохнул. – Сложная, Ярослав, это штука – жизнь. Все она, брат, примет, только мягкости – никогда. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Ты думаешь, мне этого самого Зильбермана не жалко? Но если я дрогну – потомки не простят, оплошал, скажут, Бандера, слабак он, а не вождь…
Стука в дверь они не слышали – так он был осторожен и почтителен. Охранник осторожно просунул голову, шепнул:
– Скребутся в дверь. Открывать?
Бандера на цыпочках, по-звериному устремившись вперед, словно перед броском, вышел в переднюю и припал ухом к двери, мягко упершись в нее рысьими подушечками бесшумных пальцев, готовый в любую минуту отпрянуть, привалиться спиной к стене – тут пуля не прошибет.
Стук повторился – знакомый, тюремный – «тук-тук».
Бандера отлип от двери, достал из заднего кармана широких брюк вальтер, кивнул охраннику – «мол, открывай», и взвел курок.
На пороге стоял Роман Шухевич. Лицо его, по-прежнему пыльное, было счастливым.
– Ждет, – сказал он. – Едем.
Шептицкий внимательно оглядел Бандеру, потом мельком – Стецко и предложил им – усталым и рассеянным жестом – садиться.
Он увидел все, что хотел увидеть: и то, как Бандера пытался скрыть мелкую дрожь пальцев, и то, как Стецко выжидающе смотрел на «вождя» ОУН-Б, пока тот сядет, и только после того, как Бандера осторожно опустился в большое кожаное кресло, позволил себе последовать его примеру, и то, как капеллан Гриньох горящими глазами смотрел то на Бандеру, то на него, Шептицкого.
Митрополит подавил вздох: после его именитых, титулованных контрагентов ему предстоит иметь дело с мальчишками, лишенными главного, что отличает истинного политика, – п о р о д ы.
– Ваше преосвященство, – откашлявшись так, как кашляют мелкие чиновники, попавшие в канцелярию министра, начал Бандера, – спасибо вам низкое за то, что вы согласились принять нас… Мы пришли к вам, как к отцу нашему, как к украинскому Моисею, за благословением на тот шаг, которого нация ждала многие века. Благословите нас на власть, – Бандера торопливо указал на Стецко, – вот он – премьер-министр новой влады, а отец Гриньох, – он чуть обернулся к капеллану, – духовный наставник…
Шептицкий не торопился отвечать. Он знал, что паства, мирские люди, считают их, служителей духа, людьми схимы, людьми своей лишь божеской идеи, и кажется им, мирянам, что духовники лишены их б ы с т р ы х и л о в к и х качеств – все сразу заметить, понять, просчитать, принять решение. Пусть так думают, это даже выгодно, когда тебя принимают не таким, каков ты есть на самом деле, Шептицкий молчал, и все молчали, и это молчание становилось тяжелым, и Бандера чуть кашлянул, прикрыв – по-деревенски – рот крепкой, квадратной ладонью.
– А почему не вы премьер-министр? – спросил Шептицкий, зная, что Бандера мечтает услышать этот вопрос, ибо митрополит сразу же понял истинную причину назначения Стецко главою влады. Он спросил Бандеру не для того, чтобы выслушать его доводы, но для того лишь, чтобы понять, к а к он эти доводы свои изложит.
Бандера дрогнул лицом, на скулах выступила синева, пальцы, сцепившись, замерли.
– Я не хочу, чтобы моя личность мешала консолидации всех украинцев, – сказал он. – Я оставляю открытыми двери для переговоров со всеми национальными силами. Для меня не личный престиж дорог, а счастье украинской нации.
«Есть порода, нет породы – все одним миром мазаны, – с глубокой горечью и состраданием к себе подумал Шептицкий, – я ведь так же говаривал, когда был моложе, точно так же, только не откашливался и рот не прикрывал ладошкой… Господи, господи милосердный, тяжелы грехи наши…»
– Вы готовы, – сказал наконец Шептицкий, – сесть за стол переговоров со всеми патриотами?
– Да. Если они захотят говорить, а не стрелять в меня из-за угла.
– Свои в своих?
– Свои в своих, – повторил Бандера жестко, потому что по-настоящему ощутил себя, свое тело, неловко устроенное в мягком низком кресле, свои сплетенные пальцы, свой затаенный страх перед старцем, и даже цепляющийся за колени шелк брюк ощутил он сейчас. Это произошло в нем потому, что он до явственного близко увидел себя выходящим из митрополитова дома по каменным ступенькам и парня, который отделится от стены храма с зажатым у живота автоматом, и боль он ощутил явственно, словно пули уже изорвали его тело, большие, острые, холодные пули, пущенные человеком Сеника-Грибовского.
– Нервы расходились, – сказал Шептицкий, – это бывает от перенапряжения.
Он ждал, как ответит ему Бандера. Тот мог открыть карты, назвать имена, привести доказательства, и этим бы он погубил себя.
– Мне жизнь недорога, – ответил Бандера, поняв чутьем, какого ответа ждет старец. – Я ее уже терял однажды и пощады себе не просил. Малое должно подчиняться большому, и пуще всего – служить ему. Обидно, если не смогу отслужить, – всего лишь.
– И с Мельником, и со Скоропадским готовы сесть за стол переговоров? – спросил Шептицкий, чуть подавшись вперед.
– Меня об этом и спрашивать не надо. Их надо спросить…
– Значит, готовы, – сказал Шептицкий и откинулся на высокую спинку кресла. – В добрый час, Степан. Благословляю вас на добро, идите с миром. Провозглашайте государство, я – с вами…
И в это время вошел профессор Ганс Кох с Альфредом Бизанцем – руководители Оберлендера, присланные Канарисом с м о т р е т ь не вмешиваясь.
Бандера, Гриньох и Стецко поднялись, как солдаты при появлении офицера, и это словно бы у д а р и л о Шептицкого, но еще больше ударило его то, что Ганс Кох протянул руку, не дожидаясь того момента, когда он, пастырь, осенит его, мирянина, крестным знамением, и это вдруг сроднило Шептицкого с Бандерой, с этим молоденьким поповичем, и он подумал сейчас, что с самого начала ему надо было ставить на таких именно, а не разбивать самому потолки, чтобы достичь неба: эти разбили б, они ведь по-холопски благодарны тому, кто снизойдет, а еще больше тем, кто п о д н и м е т.
Когда-то, в прошлые годы, Ганс Кох входил к нему в кабинет неслышно, и к руке прикладывался, и словам внимал, но тогда Шептицкий был чужим, тогда он владел умами украинских католиков в Польше, а теперь все изменилось и его, митрополита, католики-украинцы одеты в мундиры армии Коха. Кох – он теперь здесь хозяин, он, а не австрийский император Карл, и не маршал Пилсудский, и не кайзер Вильгельм, а просто-напросто майор армейской разведки, маленький винтик в мощной машине рейха.
– Я буду молиться за вас – не для Бандеры, и не для Коха даже, а для себя, для своего раздавленного самолюбия, – сказал Шептицкий прежним своим, молодым басом. – Докажите миру, как могуча и сильна держава Украинская. Господь вам в помощь…
Провожая взглядом уходивших Бандеру, Стецко и Гриньоха, митрополит знал, что случится сейчас, и он боялся этого момента, но в то же время ждал его: человек всегда хочет определенности, любой, но только определенности, ибо, опершись на нее, можно будет эту маленькую унизительную определенность вновь подчинить своей л и н и и – на нее лишь надежда.
Шептицкий не ошибся. Когда дверь за «вождем» закрылась, Ганс Кох достал из портфеля б у м а г и, протянул их митрополиту, сказав:
– Это надо подписать, ваше превосходительство. По-моему, ваш стиль соблюден… Впрочем, какие-то коррективы мы готовы внести.
Шептицкий взял листок плотной бумаги, очки надевать не стал – зрение его сохранилось, особенно если смотреть вдаль; уперся жестким взглядом в строчки: «Слово митрополита к духовенству. По воле всемогущего и всемилостивейшего Бога начинается новая эпоха нашей Родины. Победоносную немецкую армию, которая заняла уже весь Край, встречаем с радостью и благодарностью за освобождение от врага. В эту важную историческую минуту я зову вас, отцы и братья, к верности Церкви, послушанию Власти и к работе во благо Родины. Все, кто считает себя истинным украинцем и хочет трудиться на благо Украины, должны работать сообща на ниве нашей экономической, научной и культурной жизни, столь униженной большевиками. Чтобы испросить у Всевышнего любви, каждый Пастырь должен отслужить в ближайшее воскресенье благодарственный молебен „Тебя, Бога, хвалим!“, испрашивая многолетия победоносной немецкой армии и украинскому народу…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.