Текст книги "Третья карта"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Шептицкий медленно опустил листок на колени, ощутив всю его литую тяжесть. Закрыв глаза, он какое-то мгновенье ч у в с т в о в а л в себе гулкую, предсмертную пустоту. Потом, лишь через несколько долгих мгновений, старец услышал какие-то слова и понял, что это мысли мечутся в нем, оборванные, не собранные воедино, стремительные, жалостливые, растерянные. Шептицкий, не открывая глаз, напрягся, заставив тело свое стать хоть на миг прежним, подвластным его воле. Он развел плечи и почувствовал хрусткость хрящей где-то под лопатками, и то, что тело его подчинилось воле, сделало митрополита прежним, давним Шептицким: он снова мог р е ш а т ь, он был властен над собой.
Он мог бы порвать этот листок, составленный за него немцами, и отказаться от призыва возносить молебны в честь чужой армии, которая пришла на украинскую землю. Он понимал, что отказ его был бы в нынешней ситуации угоден тем силам в Ватикане, которые считали Гитлера врагом святой церкви. Но он отдавал себе отчет в том, что та л и н и я, которой он следовал долгие годы, почти полвека, стала силой материальной, самодовлеющей; она подчинила его и растворила в себе, словно реактив, превращающий в ничто кусок металла. Это осознание своей мелкой несвободы, своей рабьей принадлежности германской идее, своей невластности в поступках было сейчас видно Шептицкому как бы со стороны, и вдруг огромная, детская жалость к себе родилась в нем, и на глазах его выступили слезы, и услышал он тихое слово, сказанное голосом тихим и скорбным: «Поздно».
– Добавьте что-нибудь про соборность и самостийность, – прошептал митрополит. – Я подпишу. Идите с миром, мне надо побыть одному.
Дмитро Михайленко, профессор-египтолог, в списках бандеровцев значился под номером 52.
Он не эвакуировался, потому что здешние дела мало интересовали его: взгляд его был обращен в прошлое, в эру Солнца, к Нильской долине, когда фараон Аменхотеп держал на сильных своих руках новорожденного сына и ощущал, как греется под живительными лучами светила сморщенная кожица на лице младенца, приобретая тугой, глубинный цвет бронзы.
Михайленко размышлял об эре первой реформации, и сухие щелчки выстрелов, лязг танковых гусениц, пьяные песни солдат не волновали его – это все суета, это пройдет, это, как и жизнь человеческая, ненадолго…
Главное – оставить после себя идею. Пусть она достанется не тем, так этим. Появившись, она становится бессмертной, воплощая в себе бессмертие автора.
Он работал по пятнадцати часов, поднимаясь из-за стола, лишь когда затекали больные ноги; Михайленко писал страницу за страницей, чувствуя, что сейчас только и стало получаться по-настоящему, ибо то получается, что любимо, что стало твоим и чему ты себя отдал без остатка.
Слова опережали мысль, надо было успевать, надо было следовать за этой слитной неразрывностью идей и действа, образа и движения руки, в которой зажато перо.
«Некогда дерзкие Фивы, возвысившись, создали фараона Амона, провозгласив человека – Всемогущим, – писал он. – Отныне под его знаменами шли колонны войск. С его изображениями в руках запыленные воины врывались в города азиатов, подвергая разграблению дома и лавки побежденных. Повергнутая к ногам египтян Азия была растоптана и унижена. Амон звал к продолжению агрессии, потому что она была угодна жрецам, получавшим дары и назначения на должности хранителей завоеванных областей. Но если бы воины бога Амона продолжали свой поход и дальше, столица оказалась бы лишь номинально столицей, власть царя постепенно деформировалась бы во власть царьков, а величие государства сменилось бы богатством и сытостью тех, кто думал о себе, но не о престиже дела.
…Фараон Аменхотеп, воздвигавший громадные статуи могучего, ушедшего в небытие Амона, оставаясь один, когда жрецы, сгибаясь в поклонах, уходили из его покоев, думал, как свергнуть того, кому он поклонялся на людях, в честь кого он строил храмы и произносил торжественные клятвы: великого свергают самые близкие, познавшие горький вкус собственного величия. Аменхотеп понимал, что жрецы и военачальники, подползавшие к нему смиренно и рабски, лишь терпят его, подобно тому, как воин терпит тяжесть щита, защищающего от стрел противника.
Стратег и воин, Аменхотеп знал толк в политической борьбе: при поддержке жрецов, причем не всех, а наиболее молодых, тех, которые еще не были верховными, а лишь мечтали о том, чтобы верховными стать, он провел указ о строительстве собственной статуи.
– Я понимаю, – говорил фараон своим молодым помощникам, – что кое-кто из старцев может бросить в меня камень: придворные скульпторы предлагают сделать мою статую высотою в сорок локтей – в этом конечно же есть доля вызова традициям великого Амона. Но ведь не моя личность будет восславлена художниками, я – слабый символ нашего государственного могущества, которое охраняет земледельцев, обогащает казну и возносит вас, моих советников и друзей.
Аменхотеп рассчитывал победить постепенно. После того как статуя в его честь была высечена и установлена, он – опять-таки при поддержке молодых жрецов – хотел провести закон, по которому фараон отныне становится единственным сыном солнца Ра и выразителем его предначертаний. Эра Амона, таким образом, ушла бы в прошлое.
Молодые поняли: если это свершится, тогда они не смогут получить блага так, как они получали их ныне, используя глухие, скрытые разногласия между стариками верховными и фараоном, который тщится стать над ними всеми вкупе.
Законопроект не был проведен в жизнь. Возвращение к богу солнца Ра не получило устойчивого большинства в совете жрецов, ибо те понимали: признав Аменхотепа сыном солнца, они сами будут обречены во всем следовать, в то время как они хотели, чтобы фараон следовал их, помазанников Амона, предначертаниям.
Государственные устремления фараона натолкнулись на личностные интересы жрецов. Аменхотеп внутренне хотел мира, понимал, что лишь это укрепит и его власть, и страну. Жрецы, наоборот, хотели сражений, во время которых воины становились их подданными, повиновались их молитвам и следовали их указаниям.
Постепенность хороша, если твои союзники имеют власть. Когда твои союзники только еще борются за власть, действовать надо решительно, ибо узел надо рубить – развязывая его, ты сам рискуешь оказаться разрубленным.
За несколько дней до своей таинственной гибели Аменхотеп был на торжественной службе в честь ненавистного ему бога Амона, которого он хотел свалить постепенно, исподволь, руками молодых жрецов.
Не смог. Свалили его.
Сын его, бронзовокожий, худенький, с тяжелой челюстью на длинном губастом лице, Аменхотеп IV, не был поначалу страшен жрецам: слишком молод; плохой наездник; не любит церемоний, на которых они, его истинные владыки, обязаны оказывать ему знаки рабской преданности; сторонится застолий и женщин; проводит все время с громадноглазой женой Нефертити; ходит по городу в одежде воина, но заходит не в дома военачальников и аристократов, а в пыльные мастерские скульпторов и художников, в маленькие лачуги беспутных поэтов, лишенных с в я з е й и богатства, – что ж такого бояться-то, такого славить надо и поклоняться ему, ибо з н а к остается знаком, пустым символом, он удобен, он в руках, его можно поворачивать, им можно управлять.
Так было полгода. Аменхотеп, сын Аменхотепа, нашел друзей не во дворцах аристократов или в храмах жрецов. Он привел в свою резиденцию е д и н о м ы ш л е н н и к о в: художников с сильными мускулами, ибо они держали в руках молотки, которые тяжелее дротиков; поэтов, которые так яростно дрались друг с другом, доказывая преимущества своей рифмы не только словом, но и оплеухой, что плечи их были налиты неизрасходованной силой. Окружив себя этими людьми, которые поначалу казались жрецам неопасными, Аменхотеп провозгласил:
– Отныне наша земля будет жить по законам «Маат» – «Истины»! Она одна для всех, она от солнца, а я единственный его пророк на земле.
Военный переворот был невозможен: армия – по заветам Амона – оккупировала завоеванные области. Легионы, которые квартировали в столице, были составлены из братьев тех, кто теперь жил вместе с фараоном в его резиденции: простолюдины сделались защитой фараона, его опорой.
Жрецы затаились. Те дискуссии, которые верховные провели с молодым сыном солнца, оказались бесплодными.
– За попытку бунта я буду казнить, – сказал Аменхотеп, сын Аменхотепа. – Я не повторю ошибки отца. Ваше спасение в послушании.
Он приказал скульпторам изваять свое изображение, соотнося творчество с доктриной Истины. Его изваяли: нескладная фигура, простое, нецарственное лицо, слабый человек – совсем не фараон. Скульпторы не спали всю ночь – по прежним временам их должны были казнить за такое. Фараон осмотрел изваяние и бросил к ногам мастеров кошель с золотом. Назавтра скульптура была выставлена на центральной площади Фив. Жрецы возроптали: фараон не может быть изображен слабым и тщедушным человеком. В храмах были оглашены послания верховных жрецов, которые называли свершившееся святотатством. Аменхотеп приказал арестовать двадцать старейших и казнил их у подножия своего изваяния. Старые храмы были закрыты повсеместно. Лик Амона был разрушен. Иероглифы, обозначавшие его имя, вырубались: ведь если зачеркнуть имя, носивший его исчезнет, разве не так учили предки?! Все очень просто: надо спрятать, разрушить, зачеркнуть, приказать забыть – забудут.
Началась реформация.
Аменхотеп изменил свое имя – отныне он приказал именовать себя Эхнатоном, «Угодным солнцу». Хватит бога Амона! Разве солнечный диск не выше и не значимей? Разве маленькие солнечные диски, которые опускаются по небосклонам, и замирают, и смотрят на землю, не есть посланцы Неба, которому должны служить все? Разве он, принявший на руках отца солнечное помазание, не сын солнца и не слуга его?!
Эхнатон нагрузил караван судов: камень, рабы, молотки, художники – и отправился по Нилу, и нашел место, и остановился там, и воздвиг новый город – «Небосклон Солнца», святой Ахетатон, и архитектура его была странной, возвышенной, солнечной, великой – архитектура Истины.
Реформация – это увлечение.
Эмиссары Эхнатона рыскали по стране, наблюдая за тем, как воины уничтожали старые, языческие храмы Амона. Сам фараон из своей новой столицы не выезжал: он работал наравне с инженерами, художниками и строителями. Донесения номархов слушал рассеянно – если его новый город будет угоден солнцу, слава и победа придут к народу сами по себе. Азиаты захватили Сирию, их корабли грабили побережье – фараон строил город солнца. Он был увлечен настоящим, он ненавидел прошлое, но он не понимал, что будущее можно утвердить лишь в том случае, если дело его будут продолжать единомышленники, научившиеся у п р а в л я т ь государством, а не только умеющие строить храмы. И он не верил, никому не верил: он помнил, как погиб отец от рук тех, кого он научил править и с кем делил тяготы правления.
Можно делить хлеб, нельзя делить власть. Когда Нефертити сказала, что друзья могут помочь хотя бы во время приемов послов, фараон изгнал ее, страдая и плача по ночам: дело требует фанатизма от того, кто верит в его святость. Тот, кто задумал, должен быть уверенным, что все вокруг – такие же рабы его замысла, как и он сам. Тюрьмы были переполнены узниками. Казни проходили и по ночам – солнечного дня не хватало, чтобы умерщвлять тех, кто верил старому, привычному богу.
Желание увидеть замысел воплощенным – пожирающе. Фараон был словно один одетый среди голых, один знающий в толпе темных. Он построил свой солнечный город на крови и ропоте, и город этот стал чудом мира; но казнь не довод, вера не приходит из дворца, провозглашенная вооруженным воином, – вера рождается в беседе дружбы, в разговоре равных…»
Михайленко оторвался от рукописи, потому что услышал какой-то шум и крик, и понял, что кричит его жена; он хотел было отчитать домашних за то, что они ведут себя, как вандалы, но не успел даже повернуться, потому что бандеровцы схватили его за горло, заломили руки за спину, ударили по тонкой, пергаментной шее, поволокли по лестнице вниз, и Михайленко ничего не мог понять и все боялся, что забудет ту фразу, которая была в голове у него, а потом его втолкнули в машину, и бросили на заблеванное днище кузова, и наступили кованым сапогом на ухо, и он тогда только осознал, что идею свою всем отдавать нельзя – отдавать ее можно тому, кто вправе мыслить, то есть любить.
Его повесили через семь часов на балконе дома, где обосновался бандеровский штаб. Пахло цветущими липами, хотя время их цветения кончилось.
Тарас Маларчук вышел из операционной, сел на высокое кресло, откинулся на спинку и заставил себя расслабиться: руки его упали вдоль тела; он ощутил дрожь в ногах – пять операций подряд, в основном дети, осколочные ранения…
Он закрыл глаза и сразу же впал в странное небытие: сна не было, но он не слышал звуков окрест себя, далеких выстрелов, криков раненых, суетливой беготни сестер и врачей, тяжелой поступи военных санитаров, которые таскали носилки с трупами, громыхая тяжелыми, не успевшими еще пропылиться сапогами. Тарас Маларчук видел странные цвета – густо-черное соседствовало с кроваво-красным, все это заливалось медленным, желто-зеленым, гнойным; он стонал, и хирургическая сестра Оксана Тимофеевна, стоявшая рядом, не решалась тронуть его за плечо, хотя на столе уже лежал мальчик с разорванным осколком бедром – спасти вряд ли удастся, слишком велика потеря крови.
– Тарас Никитич, – шепнула она, когда крик мальчика сделался нестерпимым, пронзительным, предсмертным, – Тарас Никитич, миленький…
Маларчук поднялся рывком, будто и не погружался только что в липкое забытье.
– Что? – спросил он, чувствуя гуд в голове. – Что, милая? Уже готов?
– Да. На столе.
– Наркоз?
– Да. Ждут вас…
Маларчук зашел в маленький кабинетик при операционной, сунул голову под струю ледяной воды и долго стоял, опершись своими длинными пальцами («Похожи на рахманиновские», – говорили друзья) о холодную эмаль раковины. Он ждал, пока успокоятся молоточки в висках и прекратится медленная дрожь в лице: все те шесть дней (с начала войны), что ему пришлось прожить в клинике, оперируя круглосуточно, были как кошмар и наваждение: ущипни, казалось, себя за щеку, и все кончится, все станет, как прежде, не будет этих выматывающих душу сирен воздушной тревоги, воплей раненых девочек, предсмертных, старческих хрипов мальчишек…
– Тарас Никитич, – услыхал он сквозь шум воды, – миленький.
– Иду…
Маларчук выключил воду, растер голову сухим, жестким вафельным полотенцем, которое пахло теплом, попросил хирургическую сестру приготовить порошок пирамидона с кофеином, запил лекарство крепким чаем и пошел в операционную.
Он осмотрел желтое лицо мальчика, страшную осколочную рану, разорванное бедро, раздробленные кости («Сахарные, – странно усмехаясь, шутил профессор, когда Маларчук учился в институте, – разобьешь – не собрать и не слепить»). Маларчук почувствовал вдруг, что плачет: дети играют в войну, взрослые воюют, но погибают-то в первую очередь дети. Добрый разум ученого, который создал аэроплан, что есть шаг в преодолении времени и пространства, обернулся вандализмом; разум как символ вандализма – что может быть противоестественнее? Разум, разбитый злой волей кайзеров, монархов, премьеров, фюреров, фельдмаршалов надвое: разум конструктора самолета, принужденного сделать его бомбовозом, архитектора, сделавшегося сапером, который не строит, а уничтожает, и библиотекаря, который хранит мудрость мира, делая ее доступной добрым и злым: каждый находит то, что ищет.
– Тарас Никитич…
– Скальпель, – сказал Маларчук, – вытрите мне глаза и не болтайте.
…В жизни каждого человека бывают такие минуты, когда он страстно и безраздельно ж е л а е т противопоставить неправде истину. Видимо, это желание угодно той высшей логике, которая движет людскими поступками, влияя на развитие исторического процесса, подчиняя мелкое, корыстно-личное общему, высокому, нацеленному в будущее. Желание это становится выполнимым, если человек обладает не только знанием, но и высшим навыком своего р е м е с л а. Мечтатель, лишенный у м е н и я, может оказаться лишь ферментом добра, и память о нем исчезнет с его исчезновением. Человек, подчинивший свою мечту делу, ремеслу, навыку, остается в памяти поколений навечно, как Леонардо, Фарадей, Менделеев, Эйнштейн и Туполев.
Маларчук сделал невозможное, он спас жизнь ребенку, и осталась последняя малость – зашить рану. Маларчук начал стягивать – жестким, казалось бы, движением сильной руки – концы раны, и в это время в операционную ворвались бандеровцы из «Нахтигаля».
– Вон отсюда! – хриплым голосом закричал Маларчук. – Кто пустил?!
Бандеровцы схватили его за шею – излюбленным своим, отрепетированным бандитским приемом, бросили на красно-белый кафельный пол и, пиная ногами, поволокли к выходу.
Маларчук, изловчившись, поднялся, ударил острыми костяшками длинных пальцев чье-то красное, пьяное, пляшущее смехом лицо, хотел было ударить следующего, но его стукнули автоматом по затылку, и он потерял сознание…
…В списке Миколы Лебедя хирург Тарас Маларчук, депутат областного Совета, значился под номером 516. Поскольку Маларчук был украинец, казнь его должна была состояться после заседания «тройки ОУН», которая была создана для судов над украинскими коммунистами и комсомольцами.
– У нас будет все по закону, – говорил Лебедь, – мы приговоры будем на меловой бумаге писать и протоколы допросов печатать на машинке – в назидание потомству…
…Маларчука ввели в темную комнату – окна забраны тяжелыми портьерами, дорогая мягкая мебель, в камине полыхает огонь, хоть и так жарко – дышать нечем.
Три человека сидели за большим письменным столом, и Маларчуку показалось, что в этом кабинете совсем недавно все было разгромлено, а потом быстро за несколько часов наведен порядок, но порядок н о в ы й: портрет Гитлера на стене, бронзовые, дорогие, тяжелые часы на легком, семнадцатого века, столике, которые прежний хозяин никогда бы там не поставил; слишком маленький, женский чернильный прибор на громадном письменном столе – все это казалось случайным здесь и свидетельствовало о дурном вкусе тех, кто наводил порядок после хаоса.
– Ну что, Маларчук? – сказал тот, который сидел в кресле за столом. – Доигрался?
– Кто вы такие?
– Ты мне еще поспрашивай, поспрашивай, – сказал маленький, примостившийся слева от того, что был в центре, – ты отвечай, сучья харя, спрашивать будем мы: председатель и его коллегия.
– Объясни нам, Маларчук, как ты, украинец, талантливый врач, смог предать Украину большевикам? – продолжал председатель.
– А как ваши сволочи могли убить мальчика на операционном столе? Украинского мальчика…
Маленький бандеровец вскочил со стула, подбежал к Маларчуку, замахнулся, но ударить не успел – полетел на пол: реакция у хирурга была мгновенная.
Маленький заскреб ногтями кобуру, заматерился грязно, но председатель остановил его.
– Тарас, – сказал он особым, проникновенным голосом, – ты нравишься мне, Тарас. Я хочу спасти тебя. Я обращаюсь к тебе, как к обманутому. Сбрось пелену с глаз. Вспомни, сколько украинских интеллигентов, таких же, как ты, русский царь бросил в тюрьму и ссылку?
– А ты вспомни, сколько русских интеллигентов царь сгноил на каторге, – ответил Маларчук. – Посчитать? Или не надо?
– Ты ж говоришь со мной на украинском языке, Тарас. А наш язык русский царь запрещал изучать в школе, нас хотели оставить немыми, Тарас…
– А Победоносцев, который запрещал изучать русским русский, а предписывал зубрить церковнославянский? – Маларчук усмехнулся. – Ты со мной в теории не играй – проиграешь.
– Не проиграю, – убежденно сказал председатель и, обойдя стол, предложил Тарасу немецкую сигарету. Заметив усмешку хирурга, пояснил: – Скоро свои начнем выпускать, не думай… Ответь мне, Тарас: как мог ты служить москалям, когда они столько лет поганили нашу землю, топтали ее, как завоеватели?
– Не Москва пришла к нам, а мы пришли к Москве за помощью. Хмельницкий просил у Москвы защиты, когда и Швеция, и Крым, и Турция отказались помочь нам в борьбе против Польши. Это же хрестоматия, председатель… Ты древностью не играй – говорю же, проиграешь: ты Дорошенку вспомни, который отдал Украину турецкому султану, ты Выговского вспомни, который отдал Украину Польше, ты Мазепу не забудь, который отдал нас Карлу Шведскому, ты Петлюру не забывай, который передал нас всех скопом Пилсудскому… Ты Москву не трогай, председатель, без нее трудно было бы Украине, ох как трудно… Так что кончай спектакль, председатель, начинай уж лучше свои методы, я про них наслышан…
– Чекисты инструктировали?
– Это неважно кто… Наши, во всяком случае.
– Ладно. Вот тебе перо и бумага, пиши текст и отправляйся домой, на тебе вон лица нет, отоспаться надо…
– Какой же текст мне писать?
– А вот какой: «Обманутый большевиками, московскими бандитами, принудившими меня стать членом их преступной партии, я заявляю, что ныне, когда Украина стала свободной, отдам все свои силы и знания на благо моей Державы». Число и подпись.
– Не число, а дата, – поправил его Маларчук. – Председатель, ты языка нашего не знаешь… Написать я тебе могу вот что: «Был, остаюсь и умру коммунистом. Да здравствует Советская Украинская Республика. Дата: 30 июня, подпись – хирург Маларчук, украинский большевик».
Тараса Маларчука утопили в ванне, здесь же в квартире, где обосновалась бандеровская «тройка». Его жену Наталку сначала изнасиловали на глазах у детей, а потом закололи штыками. Дочку, пятилетнюю Марию, выбросили из окна, и она, подпрыгнув, словно мяч, осталась на асфальте маленьким комочком с льняными волосами, а сына, трехлетнего Михаила, застрелили из дамского браунинга, пробуя силу этого маленького пистолетика, купленного по случаю на краковской толкучке…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.