Текст книги "Легенда о Людовике"
Автор книги: Юлия Остапенко
Жанр: Историческое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Король встал.
Все, едва рассевшись, снова поднялись следом за ним. Встала и королева, сложив руки на талии и скромно потупив очи, будто примерная дочь, ждущая похвалы. Она принарядилась для сегодняшнего вечера в красивое зеленое платье со шлейфом, шитое жемчугами, и вычурный наряд её являл разительный контраст с простым, запыленным дорожным платьем короля.
– Вы знаете все, отчего мы собрались нынче на этот совет, – раздался в зале негромкий, но по-прежнему глубокий и звучный голос Людовика. – Время у всех нас не терпит, оттого не стану затягивать. Нынче я объявлю, кого смиренно прошу позаботиться о моём королевстве и о добром моём народе, пока я пойду освобождать Иерусалим. Признаюсь, я думал над выбором долго и совершил его не без сомнений, но, верю, ни один из вас не попрекнёт его за необдуманность либо же неуместность.
«Неужели, – думал Жуанвиль. – Неужели, мой бедный король…»
– Я был сегодня в Венсенне и подготовил грамоту. – Свиток с печатью появился у короля в руке, и по залу прошло волнение: дело, стало быть, уже окончательно решено. – Согласно ей, я поручаю регентство сиру Матье Вандомскому, аббату Сен-Дени, и сиру Симону де Клермону Нельскому. Вместе два этих мудрых и благочестивых мужа удержат порядок и приумножат благоденствие моей возлюбленной Франции.
Королева Маргарита вскрикнула. Никто не услышал её крика, кроме Жуанвиля, – ибо она кричала молча. Кровь отхлынула от лица королевы, сделав его враз таким же пепельно-серым, как лицо короля. Она пошатнулась, но Людовик, стоя к ней спиной, не заметил этого. Изумлённая тишина лишь мгновение висела над залой, а потом все разразились приветственным криком и кинулись поздравлять двух названных мужей, которых, действительно, никак нельзя было счесть необдуманным выбором. Королева Маргарита только раз взглянула на своего мужа – взглянула ему в спину, кинув последний молчаливо кричащий, осуждающий и умоляющий одновременно взор ему меж лопаток, а потом повернулась и вышла прочь, никем не замеченная, никем не поддержанная, никому не нужная. Жуанвиль шагнул было за ней следом, но тут Людовик обернулся и спросил:
– Где мой сын?
Все поняли, что он имеет в виду наследника, Филиппа. Тот был здесь и вышел, преклонив колено. Людовик накрыл его русое, по-мальчишески растрёпанное темя своей шершавой ладонью и сказал:
– Сын мой, слушайте советов этих добрых людей, как вы слушали моих. Почитайте их и уважайте, но слушайте также и своё сердце, и свой разум, и помните, как я вас учил.
– Буду помнить, отец мой, – сказал Филипп, и Людовик, подняв его с колен, поцеловал в лоб и благословил.
Затем состоялась церемония передачи королевской печати новым регентам. Всё прошло быстро, в атмосфере суетливой, нерешительной радости. Никто не выглядел опечаленным, ничьи, казалось, планы не были нарушены. Даже Людовик, изъявив наконец своё решение, казался довольным и умиротворённым. Совет кончился менее чем за полчаса. Потом король ушёл, за ним стали расходиться и остальные.
Проходя мимо Жуанвиля, стоящего в толпе придворных, король остановился, поглядел на него и сказал:
– Рад, что вы приехали, Жан.
– Я тоже рад, сир, – прошептал тот в ответ и поклонился, а когда выпрямился, Людовик уже был в дверях и через миг скрылся из виду.
То были последние дни перед отправлением в Эг-Морт. Оглашение регентов было одним из дел, завершающих подготовку к отбытию. На другой день назначили дату, когда король собирался выступить из Парижа. И его, кажется, нисколько не заботило, что событие это на сей раз в народе вызвало куда меньшее оживление, чем двадцать лет назад. Нельзя, конечно, сказать, что отъезд короля проходил незамеченным – скорей, он воспринимался как должное. Изредка можно было услышать в парижской таверне: «Отец наш снова нас покидает», да несколько вздохов, то скорбных, то сердитых – вот и всё. Франция отпускала своего короля в этот поход так, как любящая семья отпускает усталого старика из жизни: с сожалением, но не ропща. Ибо всему на свете выходит срок.
Жуанвиль все эти дни скитался по Лувру, как неприкаянный. Он смотрел на Людовика издали, как в те первые дни, когда впервые приехал в Лувр семнадцатилетним оруженосцем, прислуживать за столом на королевской свадьбе. Всё это было так безумно давно – он и сам уже постарел, и Лувр словно бы постарел с ним вместе, посуровел, зачерствел, переняв аскезу и неулыбчивость своего хозяина. Выцвели гобелены, заросли паутиной окна, пылью покрылась мебель и рамы картин, а сами картины поблекли и потемнели, и великие короли и принцы дома Капетов, изображённые на них, кажется, поседели и ссутулились, всё дальше отходя в небытие. О, разумеется, всё это было не более чем иллюзией; аскеза Людовика никогда не допускала неряшливости, и дворец его содержался в таком же строгом, сдержанном, благочестивом порядке, как и все его дела и всё его королевство. Просто в Лувре не было больше жизни, как не было, кажется, её и в Людовике.
Жуанвиль вспоминал, как видел его на свадебном пиру, сидящего рука об руку с Маргаритой, худощавого, стройного белокурого юношу с глазами и улыбкой старца. Что он знал уже тогда? Что такого, чего никому из смертных знать не дано вовек, да и не хочется знать?
«Я никогда его до конца не понимал, и никто не понимал», – так думал Жуанвиль, издали оглядывая свою память, и так же издали глядя на настоящее, на своего короля, который изредка проходил по двору, окружённый толпой своим чиновников, на ходу подсовывавших ему последние из срочных бумаг.
Накануне отбытия Людовик прислал Жуанвилю записку, в которой просил его приехать нынче в полдень в Венсенн. Он не указывал места, но Жуанвиль понял: была одна поляна, недалеко от любимого дуба Людовика, на которой они, случалось, садились вдвоём и часами говорили и слушали друг друга. Это было их место: никто их там не сопровождал, и это безумно льстило Жуанвилю, теша его тщеславие. Порой он думал, правда, что, наверное, такое же тайное местечко есть у короля и с другими его друзьями, например, с Рамоном де Сорбонном. В мыслях этих сквозила жгучая ревность, поэтому Жуанвиль старался поменьше давать им волю.
В конце концов, не было ничего удивительного, что Людовик выбрал именно это место, чтобы проститься с друзьями.
Жуанвиль приехал туда за полчаса до полудня, но всё равно не опередил короля. Тот сидел, по своей излюбленной привычке, на голой земле, подобрав под себя ноги и обхватив колени руками, и жевал травинку, разглядывая высокое небо Венсенна. Он так сильно в последние годы исхудал, что, если бы не почти совершенно седые волосы, со спины его можно было бы принять за мальчишку. Он в детстве был уже стариком, а в старости оставался ребёнком, как всякий святой. Лошадь его, стреноженная, мирно щипала траву.
– Я так и знал, что вы приедете раньше, – сказал король Жуанвилю, едва тот спешился и подошёл. – Оттого сам приехал в одиннадцать. Мне хотелось тут побыть немного одному.
Сказав это почти извиняющимся тоном, он погладил ладонью землю, на которой сидел. Трава под ним была коротка и колюча, перевита обломками старых веток, но он ласкал её так, словно она была для него мягче облаков. «Да, – подумал Жуанвиль снова, – он пришёл сюда попрощаться, и не только со мной».
– На днях опять получил письмо от Карла. Гонец, должно быть, запаздывает, я ведь давно ещё ему написал, когда отплываю. Торопит меня. Говорит, султан Тунисский как раз в большой ссоре со своим южным соседом, целую орду мамелюков туда отослал, выступать надо сейчас, немедля, пока он ослаблен. Бедный мой Карл, я знал, что Сицилии ему будет мало… Хочет, чтобы весь пролив был его. Он думает, я ему отдам этот пролив, когда одержу победу. Я и отдам. Он славный король, мой брат. Как думаете, Жуанвиль? Я знаю, вы никогда его особенно не любили, и он вас тоже, но правда из него славный вышел король?
Жуанвиль молчал. Он сел на землю чуть поодаль от Людовика, так, как садился прежде тысячи раз, только теперь земля казалась жёстче и холоднее, а вглядываться в спокойное, мирное, светлое лицо Людовика было ещё страшней и ещё лучше. Сидя с ним вот так, Жуанвиль часто думал, что нечто подобное испытывали апостолы рядом с Учителем. Но сейчас он осознал вдруг, что это было что-то совсем иное, не имеющее отношения ни к учительству, ни к Богу. Жуанвиль долгие годы кругами ходил вокруг человека, для всех остававшегося великой тайной, в мнительной, горделивой надежде, что ему одному, если он будет довольно упорен, эта тайна откроется во всей своей сияющей красоте. Теперь, понимая, что в попытках своих потерпел поражение и что второго шанса уже не будет, он был и растерян, и смущён, и подавлен сознанием своей неудачи – и своей нелепой, детской самоуверенности, которая годами понуждала его верить в победу.
– Карл думает, – продолжал между тем Людовик как ни в чём не бывало, словно разговор их был самой обычной утренней беседой, каких много уже было и много ещё предстояло, – что я по дороге заеду к нему на Сицилию. Это и в самом деле удобно, но я к нему не поеду. Мы сделаем перевалочную базу на Сардинии, и оттуда…
– Сир, вы же не вернётесь назад. Вы не вернётесь. Вы это знаете? – спросил его Жуанвиль. В вопросе – именно в вопросе, а не в самом предположении – звучал неприкрытый страх. Неужто он знает, знает, и всё равно…
Людовик замолчал и посмотрел на него. Солнце стояло у Жуанвиля за спиной, и король, глядя ему в лицо, щурился так, что совсем почти не было видно глаз. Потом улыбнулся. И сказал очень мягко:
– Я-то знаю. А вот вы откуда об этом знаете, сенешаль?
Жуанвиль задохнулся, хотел сказать – он и сам не знал, что именно хотелось ему сказать, но тут Людовик рассмеялся и махнул на него рукой.
– Да полно вам! Полно. На самом деле ни вы, ни я ничего не можем знать. Ведь на всё воля Господня, а кто мы с вами такие, чтоб её предугадывать?
– Не лукавьте, – резко сказал Жуанвиль, и король перестал смеяться. – Не лукавьте, сир, вы не хуже меня знаете, что идёте в этот поход как на Голгофу. И не так, как шли в прошлый раз, – вовсе не так, не с надеждой, а с обреченностью. Вы не оттого теперь туда идёте, что вас в Тунис зовёт душа, как звала когда-то в Египет, а оттого, что…
– Да что вы знаете о моей душе? – с досадой сказал Людовик и поднялся на ноги.
Жан Жуанвиль остался сидеть на земле, подняв голову и снизу вверх глядя, как король Франции, ероша волосы на затылке, меряет шагами залитую солнцем поляну. В отвороты сапог ему забилась трава, и свежая земля, взрыхлённая ночью дождём, липла к носкам.
– Жан, Жан… Вы вот говорите, я смерти ищу… а никто, может быть, не любит жизнь так, как я. Да, никто! – с жаром повторил Людовик и, вдруг остановившись, припал к земле и изо всех сил сгрёб её обеими руками. Протянул Жуанвилю горсть, в которой с грязью смешалась трава, обломки веток и тёмно-зелёный жук балансировал на кончике прутика. – Если б я только… – начал было король – и, осекшись, разжал ладони. Земля с травой посыпались вниз. Жуанвиль продолжал молчать. «Никогда, сир, вы не могли хоть немножечко без театра», – думал он с грустью.
И, как это очень часто бывало, Людовик словно услышал его невысказанный упрёк. Он глубоко вздохнул, снова садясь на землю рука об руку со своим другом.
– Я просто ошибся где-то. Множество раз ошибся, Жуанвиль, и эти ошибки…
– Все ошибаются, сир. Все грешат. А за вами, к тому же, множество добрых дел. И вот этим не всякий может похвастаться. Сами знаете.
– Добрых дел. Да. Было, – усмехнулся король. – Хуже греха гордыни – грех ложной скромности, верно, Жан? Но добро я делал в малом, а ошибался, мне кажется, в чём-то очень большом. В чём-то ужасно важном я был не прав, Жуанвиль. Знаете, мне всю жизнь мою чудилось, будто кто-то хочет говорить со мной. Я видел свет на реймской дороге, когда был совсем дитя. Тот свет, что ослепил тогда Пьера Моклерка – вы были тогда младенцем, может, не знаете, но об этом многие говорили… Я видел образы настоящего и будущего в огне камина. Огонь складывался в фигуры, и я их узнавал, и они двигались, и там была моя мать… Я видел сны… да и вы ведь видели кое-что вместе со мною – а это была только малая часть, Жуанвиль. И я всегда, всю жизнь задавался вопросом: кто это? Кто говорит со мной? Бог – или, может быть, всё-таки дьявол? Что это было – указание пути моего или, может, ужасное, чудовищное искушение, играющее с моею гордыней? Вы ведь знаете, сколько во мне гордыни, Жан, ох, вы-то знаете лучше всех…
– Очень много, сир, – тихо сказал Жуанвиль, и Людовик резко повернул к нему голову, сузив глаза.
– Да. Это вы верно заметили. Очень много. Но я боролся с нею, я…
– Нет, сир, вы не боролись. Вы её в себе пестовали. Не так, как другие, но… ведь пестовали же до предела. Простите, сир, мне кажется, это правда…
Людовик опустил голову. Грудь его медленно и тяжело вздымалась и опадала, будто ему тяжко было сделать даже простой вздох.
– Не знаю, – ответил он наконец – Не знаю, правда или нет. Всегда хотел знать – и никогда не мог.
– И теперь в Палестине надеетесь найти наконец ответ?
Король тихо засмеялся, качнув по-прежнему опущенной головой.
– Нет. Нет, Жан. Найти ответ – это было бы для меня равносильно обнаружению Грааля… или отвоеванию Иерусалима. Мы ведь никогда его не отвоюем, вы знаете? – вдруг вскинувшись, добавил он почти оживлённо. – Никогда Иерусалим не будет возвращён христианскому миру. Я это наверное знаю, Жан.
– Откуда?
– Он мне сказал.
«Как странно, – подумалось Жуанвилю, – что не поют птицы. Вот только что пели и теперь смолкли». Он прислушался, нет ли шагов. Но всё было по-прежнему тихо, никто не нарушил их уединения. На миг только Жуанвилю померещилась на другом конце поляны длинная чёрная тень, но через мгновенье она пропала.
– Мне не найти в Палестине ответа, Жан, – проговорил Людовик. – Но, может быть, я найду там хотя бы покой.
– Но отчего не здесь? – спросил Жуанвиль почти что с мольбой. – Сир, ну зачем вам ехать так далеко? Почему не остаться здесь, в родном доме, на родной земле? Зачем вы покидаете тех, кто вас любит?
Людовик повернулся и посмотрел на него в таком изумлении, что Жуанвиль невольно выпрямился и подался назад.
– Как? А вы… вы разве не поедете со мной?
Недоумение и потрясение его было столь велико, что у Жуанвиля сжалось сердце. И впервые за этот день и час он потупился, не в силах глядеть своему королю в лицо.
– Нет… сир… я…
– Но разве вы… Вы вернулись, – голос Людовика звучал растерянно, – и я подумал…
Они оба молчали ужасно долго. Птицы снова запели, солнце светило ярко, и никаких теней не таилось в густой траве.
– Я помню ваши давешние упрёки, – сказал король. – Всё, что вы мне сказали тогда, два года назад… и я велел вам уехать. Я велел вам уехать, потому что вы были правы. Вы мне тогда ещё говорили о бессмысленности этого нового похода, говорили, что… а я тогда не знал о невозможности отвоевания Иерусалима. Мне тогда ещё… не сказали об этом. А вы уже тогда знали. Я очень хорошо помню, как вы тогда сказали: что я в мученичество играю, но в это нельзя играть, иначе всё зря. Вы и сами не знаете, как были правы, Жан, как вы тогда были правы… И всё-таки, – добавил король после паузы, будто не видя, как низко свесилась голова его друга, словно придавленная этими словами, – всё-таки, когда вы нынче вернулись, я решил, что вы передумали. Не в том, что перестали меня осуждать, но что, может быть, и на этом последнем пути, в последней этой ошибке моей вы меня не оставите… нет, Жуанвиль?
– Сир, я не могу, – сдавленно отозвался тот. – Я едва не разорился в прошлый поход. Рыцари мои ничего не заработали на нём и чуть не пошли по миру. И моя семья… моя жена… я слишком долго ею пренебрегал.
– Ради того, чтоб лелеять мои ошибки? Вы это хотели сказать, – закончил за него Людовик. – Что ж. По-своему вы совершенно правы. Я так долго брал у вас и совсем ничего не давал взамен. И не только у вас… бедная моя Маргарита… А вы не знаете, Жан, неужто она правда думала, будто я дам ей регентство?
– Да, сир, очень похоже на то.
Людовик покачал головой. Жуанвиль судорожно всматривался в него, пытаясь понять, считает ли король его поступок предательством – и это теперь, когда Жуанвиль ему как никогда прежде нужен… Но он знал, что, если пойдёт сейчас с Людовиком, то тоже не вернётся назад. А он так не мог. Он готов был умереть за своего короля, но не убить себя вместе с ним. Ибо если Людовик устал и искал покоя, то Жуанвиль, кажется, только теперь начинал понимать, что жизнь, прошедшая почти вся с Людовиком рядом, ещё и не открывалась ему во всей своей полноте. Был предел жертвы, которую Жан Жуанвиль, лучший друг короля Людовика, мог сделать во имя него. И предел этот был не так уж велик, ведь Жан Жуанвиль вовсе не был ни мучеником, ни святым.
Они посидели ещё немного, глядя на небо. Потом Людовик поднялся, и на сей раз Жуанвиль встал вместе с ним.
– Что же, – сказал король. – Тогда простимся. Друзьями с вами простимся, Жан. Вы и так были со мною долго… дольше всех.
– Это великая честь и радость для меня была, ваше величество, – прошептал Жуанвиль и попытался припасть к руке короля, но тот не позволил и просто обнял его, крепко и быстро сжав.
– Знаете, – сказал Людовик, отстраняясь, но не отпуская пока ещё плеч Жуанвиля, – я ведь на деле никогда ни за что на вас не сердился. Единственное, за что я вправду на вас держал и держу обиду, – это за то, что вы были тогда со мною вместе на шабаше, в ту ночь два года назад. За то, что вы тоже всё это видели и слышали, – вот за это я вас, Жан, наверное, никогда не прощу, хотя, видит Бог, я очень старался. Всё-таки я слишком горд и могу возненавидеть того, кто так близко изнутри увидал мою душу. Такое нельзя стерпеть. Я думаю, и вы тоже именно тогда поняли, что нашим путям больше не идти вместе. Ведь так? Полно, не отвечайте. Только вы бы тоже меня не простили, случись нам поменяться тогда местами. Так что вы меня простите за то, что я вам не могу простить, и расстанемся с вами друзьями. Ладно? До свидания, Жан, я всегда вас очень любил.
Он поцеловал Жуанвиля в лоб, отпустил его плечи, распутал ноги своего коня и, без усилия запрыгнув в седло, шагом поехал к тропе, выводившей с поляны к лесу. Жуанвиль смотрел ему вслед, держа ладонь над глазами. А потом закричал:
– Ты лучший из людей! Ты лучший из людей, король Людовик!
Людовик пришпорил коня и рванул в галоп – лишь ветки с силой хлестнули по лошадиному крупу.
Эпилог
Тунис, 1270 год
Что Георгий Победоносец плачет – так могло показаться только двенадцатилетнему мальчику, стоящему перед алтарём на коленях. Мальчик был худой и бледный, и рослый не по годам – кажется, всё, что только и нужно для подростковой нескладности, но только он не был нескладным. Напряжение, сосредоточенность и глубокое, хотя и наивное ещё осознание своего долга делали его вытянутую фигурку изящной, почти величественной. В нём было достоинство и уже некоторая сила, хотя ещё мало мудрости и совсем никакого опыта. В нём была жажда жизни, любви и страсть, роднившая его сосредоточенность с одержимостью. Так много всего для такого маленького, слабого мальчика! И в то же время он был совсем дитя, ибо только дети, сколько бы им ни было лет – пять или пятьдесят, – склонны видеть слёзы в дожде и живое, тёплое существо – в фигуре на витражах.
Георгий Победоносец не плакал, конечно, просто в ту ночь не на шутку разыгралась гроза. Дождь хлестал по витражным стёклам, но потёки на нём были слишком обширны и некрасивы, и Людовик, стоя под окнами и разглядывая их с каким-то совсем новым, удивительно ясным чувством, дивился, с чего это взбрело в голову глупому мальчику, молящемуся перед алтарём в суассонской капелле, что святые умеют плакать. Он ещё многого не знал, этот мальчик, и хуже всего было то, что самого главного ему так и не суждено было узнать.
«Как я здесь оказался?» – подумал Людовик, вдруг с удивлением озираясь. И правда, вот только что он лежал в тесной, ужасно тесной, душной и тёмной палатке, сжигаемый беспощадным сарацинским солнцем, а тут вдруг оказался в этой капелле. Нет, это было славно – христианский храм, и ночь, и восхитительная прохлада осеннего ливня. Людовику захотелось выбежать из капеллы, раскинуть руки и разинуть рот, хватая ладонями и губами хлеставшие землю струи – как крещение, как благословение, да просто как глоток воды, способный смягчить его иссохшее горло. Но он не мог выбежать, потому что – он вспомнил вдруг – двери и окна все заперты. И он не мог их отворить, потому что его вовсе не было здесь.
«Как же всё это странно и как знакомо», – подумал Людовик, окидывая молельню взглядом и вновь останавливаясь глазами на мальчике. Он почему-то знал всё, что в голове и на сердце у этого мальчика, но не потому, что видел его насквозь, а потому что как бы всё это помнил, словно своё собственное.
«Да неужто и правда?» – подумал Людовик и, огладив крест, нашитый на свою рубаху, ступил из тени вперёд.
– Как тебя зовут? – спросил он, и в блеске сверкнувшей молнии озарилось поднявшееся лицо мальчика: тоненькое, красивое, с большими внимательными глазами, в которых не было ни страха, ни изумления, а только пытливость и незаданный покамест вопрос.
– Луи Капет, – ответил мальчик и, подумав, добавил: – Де Пуасси.
«Да, – подумал снова Людовик, – только так и можно было ответить». Пуасси – то место, где его крестили. Он в те времена уже думал, что быть христианином – не менее, а то и более важно, как быть Капетом. И весь остаток жизни своей терзался сомнением, что же всё-таки важнее.
– Вот как, – сказал Людовик, невольно улыбаясь этой суровой, холодной невинности, этой душе, которая была вверена ему и которая глядела на него теперь серьёзно и кротко. – Тебя крестили в Пуасси…
Он думал, что бы такого сказать, на что намекнуть, что посоветовать, от чего бы предостеречь. Что можно сказать самому себе, почти на полстолетия младше, уже оформившемуся, но ещё не сполна ступившему на свой путь, тонкий и острый, будто лезвие меча? Людовик судорожно пытался вспомнить, что услышал от странного мужчины в одеянии крестоносца, явившегося ему в ночь перед посвящением в рыцари, – и не мог. Был какой-то совет, было предостережение – а какое, он не помнил, как и того, послушался этого совета или же нет. Он сказал Жуанвилю в их последнюю встречу, что наделал много ошибок – так вот она, вот возможность предотвратить хотя бы одну из них! Но ничего не приходило ему в голову. Он так и не понял, где именно ошибся, что именно сделал не так, стараясь всю жизнь, в каждый час не отступать ни от совести, ни от долга, ни от любви. Как же могли совесть, долг и любовь, соединяясь вместе, оказаться неправы?
Но не этот вопрос следовало задавать ребёнку, стоящему на коленях.
Потому-то Луи Капет и не дал никакого совета Луи Капету. Лишь попросил слушаться и беречь свою матушку. Но об этом-то можно было и не просить.
Он не понял, как ушёл из капеллы в Суассоне, – это случилось так же легко и незаметно для него, как и само там появление. Людовик думал, что снова вернётся в свою палатку, в своё бессильное, увядшее, умирающее тело. Он был готов к этому и ждал возвращения смиренно, но ничего подобного не произошло. Из тёмной холодной капеллы он попал на лужайку перед часовней – маленькой, ухоженной, красивой часовенкой возле какого-то замка в Северной Франции. Часовня была свежевыбелена, крест на ней искрился новенькой позолотой, ажурную кованую ограду увивал опрятный бело-розовый ползунок. Перед часовней стоял Жуанвиль.
Людовик так обрадовался ему, что забыл обо всём. Он шагнул к своему другу, заговорил – он не помнил, о чём, – и Жуанвиль ему тоже очень обрадовался. Они сели на землю под оградой и говорили, говорили часами, как в прежние времена. Они были веселы и беспечны, в особенности Людовик, которому становилось всё легче и радостней с каждым мгновеньем. А потом он заметил, как у Жуанвиля понемногу проступает что-то на щеке – какой-то мягкий, неясный след. То был отпечаток подушки. И так Людовик понял, что Жуанвиль спит.
И едва он подумал об этом, как Жуанвиль, кажется, понял это тоже. Сияющая улыбка исчезла с его лица, и он печально сказал:
– Сир, когда вы уйдёте отсюда, я дам вам приют в моём доме, в моей деревеньке Шевийон.
А Людовик в ответ рассмеялся и сказал:
– Сир Жуанвиль, видит Бог, я вовсе не собираюсь уходить отсюда так скоро.
И они дальше сидели на земле под оградой, говоря обо всём, что было и что случится потом, и солнечные зайчики плясали на крыше часовни.
Эта часовня и ныне там.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?