Текст книги "Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ"
Автор книги: Юлия Яковлева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 3. Перстень с изумрудом
Даль сидел в кресле и делал то, что ненавидел больше всего, но умел, кажется, лучше многих. Лучше всех них! Ждал. Привычные мысли зудели.
Может, поэтому написанное им никогда не было по-настоящему хорошо? – подумал в который раз. Вот и сейчас. Ну почему никак не может успокоиться. Не думать. Все оборачивается, все прощупывает, все скоблит ногтем, все принюхивается: все ли я сделал? Все ли я сделал – правильно?
Этот фат Чехов, поди, никогда себя не спрашивает, правильно ли сделал. Просто делает.
Хотелось вскочить. Подойти к двери. Заглянуть. Убедиться. Все ли правильно там делает этот фат.
Но Даль знал: нельзя, теперь только ждать. И лишь потел, ерзал на стуле и крутил на указательном пальце перстень с большим квадратным изумрудом.
«Перстень, – подумал. – Перстень придется вернуть».
Петербург. 1837 год
Даль тихо поклонился:
– Николай Федорович.
Лейб-медик Арендт поприветствовал удивленно:
– Владимир Иванович.
Неудовольствия или ревности на полном румяном лице лейб-медика не было. Ревность – это для неудачников. А Николай Федорович Арендт был баловнем: науки, судьбы, сильных мира сего. Его не убило ни под Аустерлицем, ни под Бородином. К пятидесяти годам у него были дом на Миллионной, Владимир в петлице, Анна на шее, должность личного врача императора Николая Павловича и почти тысяча успешных операций.
Но вот удивление на его лице сейчас появилось, да.
– Зачем вы здесь, дорогой Владимир Иванович?
В Петербурге Даль был известен операциями на глазах, а также тем, что великолепно резал и левой рукой, и правой.
– Офтальмологическая помощь этому раненому точно не требуется, – заговорил Арендт по-немецки. – Ранение в живот. Перебиты крестцовые и подвздошные кости. Началось воспаление кишок.
– Понимаю. Много ли крови потерял?
– Повязку наложили только дома.
– Много ли крови он потерял?
– Изрядно.
– Сколько именно?
– После ранения от самой Черной речки везли.
– Сколько?! Крови?!
Арендт вздрогнул. Несколько мгновений глядел Далю в лицо. Подумал с состраданием: «Это не грубость, это горе». Молвил, впрочем, сухо:
– Около сорока процентов.
– Благодарю.
Даль сделал шаг вперед. Арендт заметил саквояж в его руке. Преградил путь:
– Боюсь, никакая помощь уже не требуется. Не мне вам напоминать. Живот, грудь и голова – полости, куда скальпелю хирурга ход заказан. Все, что мы можем, – это облегчить ему предсмертные страдания.
Даль сделал шаг в обход.
– Я…
Арендт опять преградил дорогу:
– Этим уже занимаются. Облегчают… предсмертные страдания.
Даль нахмурился:
– Вы позволите мне его осмотреть?
Нахмурился и Арендт:
– Не могу вам запретить.
Даль взялся за ручку двери.
– Владимир Иванович! – окликнул Арендт.
Даль остановился.
– Владимир Иванович. Я знаю вас…
– Знаете? Меня? – у Даля вырвался нервный смешок. «О, если бы вы в самом деле знали».
– Знаю ваше доброе сердце. …Он сам попросил меня сказать откровенно, каким я нахожу его положение.
– И вы…
– Я откровенно сказал, что не имею надежды к его выздоровлению. Он просил меня деликатно, но безотлагательно и откровенно изложить положение дел госпоже Пушкиной. Она ждет меня в столовой. Прошу меня извинить.
Даль и с места не двинулся. Холодно:
– Благодарю, что дали мне знать ваше мнение.
Арендт насупился:
– И вам не советую подавать раненому ложных надежд.
Даль вошел в кабинет.
Быстро повернул в замке ключ. Поставил саквояж на стол. Благоговейно подумал: вот стол, за которым писаны… Смахнул эти мысли. К делу!
Раненый на диване дрожал мелкой дрожью. Лоб его был в испарине. Даль стоял у изголовья, с нежной жалостью смотрел в такое знакомое лицо. На сомкнутые веки. На посеревшие губы. Потрогал лоб. «Озноб».
Веки раненого дрогнули.
– А, Даль, – прошелестел. – Арендт был только что. Надежды нет.
– Смотря на что, – заметил доктор.
Голубоватые губы изогнулись в подобии улыбки.
– Оставь, мой друг. Простимся, пока я в памяти.
– Я пришел не прощаться.
– Не согласен с Арендтом?
– Согласен.
– Не лечить же.
– Нет. …Убить.
Голубые глаза уставились на него. Изумление было сильнее боли, сильнее жара, сильнее накатывающего беспамятства. Хотя что-либо сильнее боли при воспалении кишок Далю трудно было представить. Он наклонил лицо к лицу раненого – глаза в глаза:
– Нет, Александр Сергеич. Тебе не послышалось.
Зрачки раненого были менее булавочной головки.
И по мере того, как Даль углублялся в пояснение, они расширялись, расширялись, пока почти не слились с радужкой.
Пушкин отвел взгляд. Вперил в спинку дивана, закрытую простыней.
Даль ждал. Несколько мгновений раненый молчал.
Потом заговорил по-французски. Что Даля не удивило: в моменты сильного потрясения, при родах, при смерти мы все говорим на том языке, который выучили первым.
– Если я не откажусь от вашего предложения… – сказал Пушкин дивану. Нехотя поправил сам себя: – …от вашего… дара, мне придется покинуть жену, детей…
Французское «вы», впрочем, было таким же интимным, как русское «ты».
Даль кивнул – тоже по-французски добавил:
– И славу. Первая же напечатанная поэтическая строка выдаст вас.
Пушкин опять умолк. Заговорил с трудом – и опять с диваном:
– Если я откажусь от вашего предложения, то это будет прямым самоубийством.
Он повернулся всем телом:
– На самом деле вы не оставляете мне выбора.
Даль печально согласился:
– На самом деле – нет. Не оставляю.
– Что же мне останется?!
Даль пожал плечами – перешел на русский:
– Муза.
Пушкин фыркнул. Даль раскрыл саквояж. Опустил в него обе руки:
– И компания, которую ты, возможно, сочтешь заманчивой.
Он бережно извлек и поставил на стол стеклянную банку. Черные запятые присосались к стенкам. Пушкина невольно передернуло от отвращения.
– Пиявки?!
– Арендт оценил твою кровопотерю в сорок процентов. Ему я верю. Крови он повидал немало.
Даль задрал рукав. Сунул руку в воду. Ловко схватил первое тельце. Холодное, будто резиновое. Вынул. Пиявка извивалась, крутя острым хвостиком.
– Изволь поднять рубаху. Сорок процентов – слишком мало.
Пушкин повиновался. Даль заставил себя не отвернуться. Смотреть. Видеть перед собой не друга, с которым столько пережили в той поездке по Уралу, не гения, перед чудом которого преклонялся, а пациента. Просто пациента. Наклонился. Изучил.
Рана была страшна. Живот вспух, кожа отливала синевой, густо воняло гноем. Даль сглотнул. Арендт прав. Сейчас надежды нет. Спасибо хоть, что и самого сейчас – тоже нет.
– Что? – невесело усмехнулся Пушкин. – Хорош?
Даль приставил пиявку. Пушкин вздрогнул. Даль поднес следующую, с хвостика капало, оставляя на рубахе раненого пятна, похожие на пятна от слез.
– Вы все это знали сами, – взволнованно заговорил по-французски Даль, русские слова казались ему в эту минуту какими-то слишком настоящими. – Вы знали это, когда писали «нет, весь я не умру». Иногда мы знаем больше, чем… думаем, что знаем.
Пушкин резко остановил его руку. Даль опустил глаза. На руку Пушкина, на изумруд в его перстне. Камень глядел в ответ, как твердое бдительное око. На самом дне его горела кошачья искра.
– Потерпите. Сорок процентов – слишком мало, – мягко пояснил Даль. – Нужно довести хотя бы до семидесяти. Лучше – больше.
Голубые глаза глядели требовательно.
– Скажи все моей жене. Я от нее ничего не скрываю. Слышишь?
Оба ощутили, что их связывает новая близость.
– Помоги. – Даль подвинул банку. – У нас мало времени.
Пушкин нырнул рукой в банку. Стукнул перстнем о стекло. Выловил пиявку. Сам приставил. Даль еще одну. Работали в четыре руки. Первые пиявки уже раздулись, стали похожи на черные блестящие сливы. Пушкин стал бел как бумага. Даже глаза как будто потеряли цвет – из голубых сделались ледяными. Веки порхали. Держать их открытыми было все труднее. Он терял сознание.
– Даль. – Шепот иссякал, усыхал. – Обещай. Скажи все моей… – оборвался.
Даль приставил двух последних пиявок. Сердце бешено стучало. Посмотрел на пустую банку. На свои мокрые руки. С них капало. Он вытер их о простыню, которой был покрыт диван. И стал ждать.
***
…В следующий раз он увидел эту квартиру… когда же это было? В тот день ударила оттепель. У парадной стояла вереница ломовых саней. Под ногами хлюпало. С неба капало. Небо было мокреньким и низким. Ветер с Невы – теплым. Даль то и дело придерживал на голове цилиндр. И это петербургская зима? Черт ее подери. Из парадной грузчики в фартуках выносили закутанную в чехлы мебель. Торжественно выплыл кожаный диван-исполин. Тот, что раньше стоял в кабинете покойного хозяина. Даль посторонился. С отвращением, как человека, который знает ваш секрет, проводил диван взглядом. Молодцы, бранясь и крякая, сгрузили, принялись вязать его веревками. Диван топырил ножки.
– Здравствуйте, Владимир Иванович.
Он спохватился, обернулся, приподнял цилиндр за мокрый край.
– Мое почтение, Наталья Николаевна.
– Благодарю вас, что пришли.
И умолкла. Она тоже смотрела, как вяжут диван. Под дождем перья на траурной шляпе медленно тяжелели, обвисали. Даль глядел на гагатовую сережку вдоль белой щеки, белой шеи. Черная слеза, которая все срывается, срывается, да не сорвется. Почувствовал, что краснеет. Даже в трауре госпожа Пушкина была ослепительно, немыслимо хороша.
– Мы не можем себе позволить эту квартиру, – произнесла. – Теперь.
– Куда же едете, позвольте узнать?
– Пока в Полотняный Завод.
Из подъезда выплыло зеркало. Пробежали в скошенной плоскости облака, набережная. Амальгаму стали усеивать капли. Пушкина равнодушно глядела на рябую поверхность, которую нерадивые грузчики забыли упрятать в чехол.
Даль почувствовал слабый запах табака: от ее волос, ее накидки.
– Но говорят…
– Что говорят? – быстро и недобро перебила она, обдав запахом табака изо рта. Даль смутился.
– Император будто бы недоволен, что вы…
Прелестные глаза сузились от злости.
– Почему вы думаете, что меня беспокоит, будет ли император доволен? Всех это почему-то интересует. Вы все почему-то думаете, что хорошо меня знаете.
– Извините, – пробормотал Даль. Уши его рдели. С перьев госпожи Пушкиной капало.
– Извините, – повторил.
Нежные брови разомкнулись. А морщинка на лбу – осталась. Выражение лица снова стало бесконечно печальным.
– И вы меня извините, – пробормотала вниз.
Подняла локоть, на котором висел черный ридикюль. Щелкнула замочком. «Не курите на улице», – хотелось попросить Далю: люди осуждают все. Только потому, что это – вы. Но он не имел права ее о чем-либо просить.
Да и вынула она не портсигар. Протянула:
– Вы были так…
«Я вовсе не добр», – хотел возразить Даль. Но она не договорила фразу. Он опустил взгляд на ее пальцы в черной перчатке. Зеленое око тут же вперилось в ответ. Взгляд Даля отпрянул. Госпожа Пушкина глядела куда-то мимо – то ли в лоб, то ли в висок:
– Он всегда надевал его, когда работал. Для вдохновения. Он хотел подарить его вам, когда… Возьмите… Ведь вы – тоже писатель.
– Нет-нет, – запротестовал Даль.
«Вот сейчас – сейчас ей и рассказать. Все».
Она решительно ткнула руку вперед:
– Нет! Владимир Иванович. Пусть это будет вам на память.
Даль принял перстень.
Ну же, скажи ей всё. Скажи… Он же просил. Он требовал!..
Госпожа Пушкина ждала. Он стащил перчатку, попробовал на большой палец, как носил Пушкин. Перстень застрял на суставе. Перевел на указательный. Перстень сел. Сразу стало неудобно, хотелось крутить, теребить. Перстень мешал.
– Очень хорошо, – сказала Пушкина. – Впору.
– Спасибо, – сказал Даль, с болью понимая, что врет ей. И ему, получается, тоже. Врет, врет, врет. Врет каждым словом, каждым взглядом, каждым вздохом. Может ли он ей хоть что-то сказать, что не будет ложью?
– И извините. Вы, конечно же, правы.
Она перевела на него свой правдивый косящий взгляд. Всегда как бы в глаза, но как бы и мимо.
– В чем же, Владимир Иванович?
– На самом деле я не знаю вас совсем.
Госпожа Пушкина дернулась мимо него, вскрикнув, как раненый заяц:
– Осторожнее! Ради бога!
Грузчики, бранясь и стукая углами, выносили пианино.
– Прощайте, – бросила на бегу. Ветер тут же разорвал, раскидал слово.
Даль перчаткой вытер лицо, на которое пригоршней упали холодные капли с ее марабу. Натянул мокрую перчатку. Лайка мягко лопнула на внезапно потолстевшем пальце – и сквозь дыру на Даля уставился изумрудный глаз.
***
Решительное «Входите!» из-за закрытой двери пробудило его от раздумий.
Даль крутанул перстень на пальце, отвернул зеленый камень внутрь ладони. Сжал кулак. Встал. Кашлянул. Одернул сюртук.
И вошел в гулкую кафельную комнату.
Взгляд его тут же метнулся к бледному лицу с закрытыми выпуклыми веками. Оно было все еще бледно. И потому страшно напомнило Далю гипсовую маску, которую снял литейщик Балин в тот же день, когда публике объявили о смерти поэта, и как противно суетился квохчущей курицей Жуковский: заказал сразу пятнадцать копий – горе горем, а все подсчитал: кому полагается, кому нет, кто друг, а кто так… Был рад решать за Пушкина, с кем ему следовало водить дружбу. Далю вот маску на память даже не предложил. Но не в этом дело.
Тело стояло вертикально в стеклянной капсуле. Тускло блестели рычаги.
Зашипела в углу вода. Звук звонко отдавался от кафельных пола и стен. Даль обернулся. Чехов деловито тер щеткой руки, лезла розовая пена, пахнущая мылом и железом.
Даль снова уставился на Пушкина. Нервно проверил, как молодая мать у новорожденного: руки-ноги на месте, соска – два, пальцев везде пять. Наклонился: яичка тоже два…
– Вы бы хоть прикрыли… – запоздало возмутился Даль. – Из уважения!
Чехов хмыкнул, не оборачиваясь:
– Там ничего такого, чего нет у вас или у меня.
Стукнул щетку в раковину. Выкрутил кран. Подошел с полотенцем, промокая руки. Довольно прошелся взглядом по сделанному.
– Хороший шов, – сообщил, не дождавшись от коллеги похвал.
Даль цапнул у него полотенце. Повесил на железный рычаг, из уважения к гению прикрывая то, что сам поэт в юности беспечно назвал «надменный член». Поправил.
Чехов шагнул. Сорвал и бросил полотенце на пол:
– Оставьте вы это мещанство. В природе прекрасно все.
Дернул рычаг вниз. Капсула начала медленно наклоняться.
Теперь Пушкин лежал как бы в хрустальном гробу из собственной поэмы. Чехов щелкнул замком, отпирая. От этого звука Пушкин открыл глаза.
И увидел над собой склоненное лицо незнакомца в пенсне.
***
Был один из тех обычных дней, когда вспоминаешь, что все это построено на болоте. В сени из сада запрыгивали лягушки. В углах комнат и шкафов расцветала плесень. Кисейные оборки платья мокро обвисали. Между деревьями сада стелился болотный туман, и стоило сделать шаг в сторону с дорожки, как башмачок проваливался в чмокающую влагу. На небе пухли черные подушки. Ветер пронизывал. Лизанька ощутила на сердце внезапную пустоту, в висках зашумело, всю ее охватил полуобморок, будто должно было вот-вот случиться что-то страшное или хотя бы страшно необычное – точно рядом с ней проскользнуло привидение. Или кто-то где-то сейчас прошел по ее будущей могиле – некстати вспомнилась присказка свекрови.
Сучок поодаль хрустнул, и Лизанька чуть ли не взвилась, но в бородатом человеке, который смотрел на нее поверх кустов, узнала их соседа по даче.
– Ах, Владимир Иванович, – прижала руку к вздымающейся груди. – Это вы. Фух.
– Я вас напугал?
– Вы меня напугали, – проговорили они хором, Лизанька любезно засмеялась, но вышло так нервно, что она тут же кинулась припоминать: уж не по психическим ли болезням специализируется этот милый доктор Даль? Как бы не упек в желтый дом. Врачи – существа опасные. Чего это он, в самом деле, по кустам прячется? Будто высматривает что. Или кого. На лице доктора Даля она заметила тревогу. Решила прикинуться милой дурочкой, наполнила голос кокетливым почтением:
– Никак высматриваете здесь какой-нибудь редкий вид птицы?
Доктор Даль с большим усилием перевел встревоженный взор на нее. Точно сама она была не более чем птицей, причем самой обычной. Воробьем.
– Елизавета Арсеньевна, вы давно тут прогуливаетесь?
Вопрос вызвал недоумение. Лизанька выбрала дипломатичный ответ:
– Не очень.
– Не видали ли вы, не проходил ли здесь один господин?
– Господин?
– Офицер. Невысокий. Брюнет. Усики вот такие. – Доктор чиркнул пальцем у себя над губой.
Лизанька сама не отказалась бы от офицера-брюнета в кустах к ее услугам. Но, будучи натурой честной, покачала головой:
– Нет. Боюсь, увы, здесь никто не проходил.
– Вы уверены?
Настойчивость доктора Даля слегка напугала ее.
– Д-да. Думаю, да.
Доктор Даль вздохнул, как усталая лошадь. «Черт его подери… Куда ж он мог ускользнуть?»
– Пожалуйста, если вы его заметите…
– Передам, что вы его искали, дорогой Владимир Иванович. – К Лизаньке вернулось светское самообладание с долей кокетства.
– Ах, нет, нет! – встрепенулся, замахал руками доктор: – Не передавайте ничего! Не говорите с ним! Не приближайтесь к нему! Напротив! Держитесь от него подальше!
– Ах, никакого беспокойства. Я прекрасно умею ставить на место, – заверила смешного доктора Лизанька. «Трогательный, – подумала. – Мужчины часто воображают нас какими-то невинными, хрупкими цветами».
– Вы не представляете себе… – Доктор осекся. – Поверьте мне, он опасен.
Наивный доктор совершенно не понимал, что добился противоположного результата. В Лизаньке взыграло Евино любопытство.
– Вы так хорошо знаете этого брюнета? Он ваш гость? Родственник? – Она понизила голос до шепота: – Пациент?
Доктор ответил ей полоумным взглядом и исчез в кустах.
Лизанька усмехнулась.
«С усиками, – подумала она. – Надо же». Мысли ее невольно окрасились в мечтательные перламутровые тона. Что ни говори, а штатский и военный, офицер…
– Ах! – Лизанька выдернула ногу. Увы. Розовый шелк башмака промок и сделался лиловым.
Дождь, который выжидал весь день, тут же воспользовался моментом и принялся усеивать жертву крупными холодными каплями. Она передернула плечами под косынкой. Невыносимо! Лизанька оглянулась. За деревьями, за кустами сирени мокро белела беседка. Там можно было сесть, снять мокрый башмак. Переждать дождик. Хотя всем своим видом он и говорил: я не перестану.
Лизанька, с отвращением слушая чавканье мокрого башмака и стараясь не ступать им в полную силу, поскакала к беседке. Но у куста сирени замерла. Отпрянула, так что с веток посыпались холодные капли. Осторожно выглянула. Нет, ей не показалось! Две головы! Белокурые локоны Катеньки были наклонены. А над ней, приблизив усы к самой шейке… Он был офицером и брюнетом. Совпадение? Лизанька так не думала. О, не может быть! Губы Катеньки были приоткрыты, глаза полузакрыты – в томлении, которое Лизанька, уже лет двенадцать как замужем, нашла весьма опасным: Катенька замужем не была. Лизанька громко кашлянула за кустами. Подождала, сколько советовали приличия. И уже не таясь пошла к беседке. Нарочно наступая мокрым башмаком, который теперь не хлюпал, а пошло чавкал, одна лента лопнула и волочилась по траве, грязная и непристойная.
Военный расчет ее оправдался. Когда она подошла к беседке, локоны Катеньки были склонены демонстративно прилежно. Брюнет с усиками исчез. На коленях Катеньки лежала раскрытая книга.
– Лизанька! – удивилась она. «Боже, как натурально прикидывается», – ужаснулась замужняя кузина.
– Ах, какой дождь! – воскликнула она небесам, стараясь, чтобы голос звучал весело и бодро. – Что вы читаете, милая? Нового Тургенева?
Та качнула локонами. Показала обложку. «Герой нашего времени».
– Лермонтова? – снисходительно удивилась Лизанька, которая и модного Тургенева не читала. Предпочитала Эжена Сю. Всех книг не прочитать, а Сю хотя бы нравился императору.
Про Лермонтова же, когда известие о пятигорской дуэли достигло столицы, император сказал: «Собаке собачья смерть».
– Он премило пишет, – сообщила Катенька.
Лизанька строго сдвинула котиковые брови:
– Но, милая моя, разве это не старо?
– Ах, милая кузина! – воскликнула та с беспечной жестокостью юности. – Книги – не люди… Он пишет премило! Я всех вижу, будто они живые. Будто я сама там. Вместе с господином Лермонтовым. Вот, извольте, убедитесь сами. Сядьте со мной. Будем читать вместе!
Читать Лизаньке не хотелось. Ей хотелось в дом. Горячего чаю. Переобуть башмаки. Поесть простокваши с черным хлебом. Но она вспомнила, что на дачу приехала погостить свекровь – старуха с жесткими усами, еще более жестким нравом, но двумя домами на Невском и тремя сотнями тысяч капиталу в швейцарском банке.
– Ох, Катенька, – покачала головой она.
Катенька подоткнула подол под зад, освободив скамью. Лизанька подсела. Просунула локоть под локоть кузине, окунула глаза, и вместе они стали спускаться по тропинке в книгу:
«…Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто…»
Обе дамы озябли.
«…Густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку».
– Милая моя, это же грубо, – прошептала Лизанька.
– Ш-ш-ш-ш, – снова убаюкала ее кузина, сама погружаясь в грёзу. Беседка, мокрый сад снова растворились в темноте. Петергофское небо снова стало кавказским.
Господин в усиках выступил из темноты. Бледное лицо его будто чуть светилось. Глаза были странно прозрачными. Он жадно вбирал в себя чувство добычи: теперь их было две. Предвкушение пира распускалось в его груди, отдавало в пах. Головы их почти соприкасались, и голубое свечение слилось в одно облако. Губы господина приоткрылись, он облизнул их. Как он любил эти мгновения… Мгновения перед окончательной близостью. Желая продлить наслаждение, он провел губами в полувершке от нежной девичьей шеи. Потом точно так же ощутил женщину. Та была старше. Но долгие годы унылого брака сделали ее воображение только лучше: оно стало горючим, как сухая степь. Господин чуть улыбнулся. О эти жены скучных мужей… Он чувствовал тепло крови. Такой живой, такой близкой. Он приоткрыл рот – и принялся тянуть в себя голубое сияние, что окружало склоненные головы.
Глаза его стали наливаться цветом. Сперва стали янтарными. Потом – совсем почернели.
***
– Ну вот. – Больше Даль не знал, что и сказать. – Теперь все в сборе.
Все четверо внимательно рассматривали собственные туфли. Представлять надобно было только Чехова. Остальные трое были знакомы друг с другом еще по… Можно сказать, «тем временам», если время не может быть ни этим, ни тем?
Чтобы никого не обидеть, деликатный доктор кивнул каждому, представил всех – в том порядке, как они сидели перед ним на стульях, обитых полосатым атласом:
– Господин Лермонтов. Господин Гоголь. Господин Пушкин. Господин Чехов… Поверьте, тоже прекрасный. – Здесь Даль слегка слукавил, но очень уж хотелось сразу посеять мир.
Ему ответило пунцовое одеревенелое молчание.
Он развел руками:
– Прошу любить и жаловать.
Смущенное молчание затянулось. Чехов с пылающими ушами припоминал свои ранние сатирические фельетоны: про Пушкина – точно ничего дурного. А про Гоголя – было? А про Лермонтова? Вроде да. Но, может, и нет. В багровом жаре стыда воспоминания слиплись в комок. От этой неясности стало еще хуже.
– Что вы сказали? – Даль сделал стойку, как пойнтер на утку.
Но Гоголь только тряхнул волосами, они еще больше упали ему на склоненное лицо – торчал только длинный нос. В сторону Пушкина.
– Я сказал… – От вздоха прядь волос взлетела и снова опала. – Мне пришлось сказать, что сюжет «Мертвых душ» дали тоже вы. Вас знали все! А я… я был… никто. Малоросс, учителишка, я…
Никто не был готов к этой встрече. У каждого было что скрывать, вернее, в чем повиниться перед ушедшими, которые вдруг вернулись. Вязкий момент обоюдной неловкости следовало проскочить как можно скорее. И Даль решил не мешкать:
– Итак, зачем мы здесь собрались, господа.
Все четверо теперь смотрели на него. Он оттянул и отпустил край занавеса. Тот взмыл, накручиваясь на рейку. Открыл белую стену. Даль отошел к проекционному аппарату. И выключил лампу. Но темнота не спасла.
– Кто нас собрал? – тут же подал голос Пушкин.
Остальные поддержали заинтересованным молчанием, слегка окрашенным зловредностью: мол, ну-ну.
– Ну, – замялся Даль. – Вы же сами написали об этом чудесные стихи.
Он сделал выразительную паузу, прочел наизусть:
– Кто меня верховной властью из ничтожества воззвал?
Душу мне наполнил страстью?
Ум…
Даль осекся. Заметался. Забыл: та-та, та-дам, взволновал. Несчастьем? Ненастьем?
Выкрутился – сердито:
– …В общем, взволновал. Вот его и спрашивайте! А не меня.
Молчание.
Все трое вспоминали улизнувшую из памяти строку. И только сам ее автор, нахмурившись, думал по существу вопроса: кто же?
Даль зажег газовую лампу в проекторе. Конус света из аппарата ударил в белую стену. Четыре пары глаз тут же вскинулись на пустой световой круг.
– Так вот: зачем мы здесь собрались, – опять начал Даль, чувствуя себя в колеблющейся темноте призрачным, никем. А потому особенно сильным.
И вставил в аппарат первую стеклянную пластину.
***
Петергоф. 1853 год
Ветер, налетавший с Финского залива, нежно перебирал листочки, солнце высекало искры из хрустальных бокалов. Кружевная тень двигалась по скатерти. Сливочное масло и сыр на тарелках исходили слезой. Под икрой в серебряной чаше со льдом уже натекла лужа. Мужчины сдвинули шляпы на затылок. Дамы поглядывали поверх трепещущих вееров друг на друга, и каждая обмирала за себя: а у меня тоже пудра сбилась комками? – но вынуть зеркальце и проверить не было никакой возможности. Все лежали или сидели прямо на траве. Поодаль, за деревьями, маячили лакеи и кучера, пахло лошадьми, там стояли экипажи. На пикник приехали в трех колясках. Одна – под посуду, приборы, провизию, бутылки.
День был дивный. Из тех, когда Петербург так невыносим. А Петергоф так божественно хорош. В сизой дымке таяла линия морского горизонта. Обсуждали Гюлен.
Обсуждали мужчины. Дамы попрятались за веерами, раздираемые дилеммой: остаться милой, воздушной, нежной – или сказать все?
– Поразительно, – делились господа. – Она так хороша, что совсем не думаешь, сколько ей лет: много, мало. Неважно! Видишь женщину!
Стерпеть это было уже нельзя.
Первой не выдержала княгиня Черносельская.
– Но господа, ей-богу, не пойму, чем же она так хороша?
Князь Туркестанский побоялся, что к нему сейчас обратятся за подробностями. Поднялся, хрустнув коленями:
– Дивный морской вид. Возьму из коляски подзорную трубу.
Его проводили злорадно-сочувственными взглядами.
– Бедняжка! Разбитое сердце!
– Зато цел кошелек.
– Ах, на такую женщину не жаль ничего!
Господа дружно закивали. Княгиня Черносельская приняла роль полководца:
– Вы, мужчины, гоняетесь за иллюзиями.
– Что ж дурного в иллюзиях, княгиня?
– Что они – неправда, – устремилась на подмогу графиня фон Раух.
Граф Котов перекатился на бок, звеня золотыми брелоками на цепочке:
– Иногда, графиня, правдой так объешься, что хочется утолить жажду чем-то… чем-то… – Он осушил бокал шампанского, поглядел на дам сквозь пустой бокал и нашел слова: – Легким, бодрящим, игривым.
Графиня Котова – серьезная дама с чопорным висячим носом – позеленела. Но сдержалась. Княгиня Черносельская заметила это. Но она тоже была замужем, а потому сладко обернулась к господину Котову:
– О, я согласна с госпожой фон Раух. Иллюзия лопается рано или поздно.
– Ну и пусть, – легкомысленно отмахнулся граф Котов. Все знали, что на бенефис он поднес Гюлен бриллиантовые серьги.
Княгиня Черносельская успела остановить графиню Котову предостерегающим взглядом. Обвела мужчин наивно-удивленным:
– Но господа… А парик?
– А что парик? – спросил помощник министра Громов.
Князь Туркестанский теперь отошел к самой воде и там щелкал, раздвигая треногу, выдвигая кольчатые детали: устанавливал подзорную трубу.
Княгиня Черносельская тонко улыбнулась:
– Мы все здесь люди семейные. Поэтому можно отбросить экивоки. Рано или поздно означает – «в будуаре». Так вот в будуаре она сначала снимает парик или откалывает шиньон.
Дамы поняли план предводительницы. Глаза заблестели. Мысли засверкали. Реплики зажужжали, как стрелы, опережая друг друга.
– Потом вынимает ватные накладки из декольте!
– Отклеивает ресницы!
– Снимает корсет!
– Вынимает вставной зуб!
– Смывает румяна и пудру!
– Смывает краску с губ и бровей!
Мужчины неуютно ежились от каждого выстрела. На лицах проступило отвращение, как от несвежей устрицы. Забывшись, дамы развенчивали все тайны своего пола. Но именно сейчас, в пылу удачной атаки, не думали о последствиях.
– Господа! – позвал от воды князь Туркестанский. Отнял око от трубы, выпрямился: – Господа! Сюда! Взгляните!
На его призыв ответили с преувеличенным энтузиазмом. Господин фон Раух даже потерял шляпу.
Все по очереди наклонялись к трубе. Припадали глазом. Присвистывали. И молча уступали место следующему. Дамы переглянулись. Не плескается же там эта стерва Гюлен в костюме Евы? Или?.. Шурша шелками и поскрипывая корсетами, поспешили к мужчинам.
Первой приникла к окуляру княгиня Черносельская. Море смеялось. Сизыми громадами высились вдалеке корабли. Много кораблей. Голой Гюлен не было. Одетой тоже. Княгиня недоуменно распрямила стан. Оглянулась на спутников:
– Что ж такого любопытного?
– Корабли, – недоуменно ответил Котов.
– Боевые, – подтвердил фон Раух. – Между нами и Кронштадтом.
– Наверняка маневры нашего флота, – пожала кружевным плечом княгиня Черносельская.
Князь Туркестанский, единственный военный жук среди штатских мух и бабочек, был бледен.
– Господа, но это не парусники. На них паровые колеса и трубы. Это… английские корабли.
В этот миг с моря и ударил первый снаряд.
***
Доктор Даль менял, стукая, стеклянные пластины. Белый круг уступал место очередной картине:
– Английский флот взял Кронштадт и бомбит Петербург…
Щелк, стук.
– …разрушен Исаакиевский собор…
Щелк, стук.
– …сровнен с землей Зимний дворец…
Щелк, стук.
– …и Александрийский столп…
Падая, колонна из цельного гранита раскололась на несколько неровных тумб, усыпала все вокруг пылью и крошкой. Вид разрушенной Дворцовой заставил Пушкина вздрогнуть. Чехов заметил, наклонился, не поворачивая лица, прошептал:
– Я памятник себе воздвиг нерукотворный, м…?
И тут же отклонился.
– Петербург пал, – сообщил Даль, хотя все и так уже это поняли.
Щелк, стук. Появилось опухшее желтое лицо с выпуклыми водянистыми глазами. Лысый обрюзгший старик. Величественного в нем ничего не осталось.
– Императорская фамилия заточена на острове Святой Елены. Благо локация и постройки остались от предыдущего… гм, постояльца.
Щелк, стук. Теперь появилась карта – Даль подошел, на карту лег его темный силуэт. Показал границы так и не зажженной трубкой:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?