Автор книги: Юрий Безелянский
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Игорь Северянин – брызги и осколки от шампанского
Мои стихи – туманный сон.
Он оставляет впечатление…
Пусть даже мне неясен он, —
Он пробуждает вдохновение…
О люди, дети мелких смут,
Ваш бог – действительность угрюмая.
Пусть сна поэта не поймут, —
Его почувствуют, не думая…
Игорь Северянин, 1909
Игорь Северянин (Игорь Васильевич Лотарев, 1887 – Петербург – 1941, Таллин). Поэт, лидер эгофутуристов. В одном из писем Георгия Шенгели Шкапской (25 апреля 1924 года) можно прочитать:
«Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал. Все его стихи – сплошное издевательство над всеми и всем, и над собой. Вы знает, что Игорь никогда (за редчайшим исключением) ни с кем не говорил серьезно? Ему доставляло удовольствие пороть перед Венгеровым чушь и видеть, как тот корежится «от стыда за человека». Игорь каждого видел насквозь, непостижимым чутьем, толстовской хваткой проникал в душу и всегда чувствовал себя умнее собеседника – но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения».
А вот мнение Владислава Ходасевича: «Многое в Игоре Северянине – от дурной современности, той самой, в которой культура олицетворена в биплане, добродетель заменяется приличием, а красота – фешенебельностью.
Пошловатая элегантность врывается в поэзию Северянина, как шум улицы в раскрытое окно» («Русская поэзия»).
Начало XX века напоминало мрачное удушье перед мировой грозой. Предгрозье, как надвигающийся трагизм жизни, ощущалось всеми, особенно интеллектуалами и читающей публикой. Что делать и где скрываться? Уходить в «изящную» мечту, расписанную символистами, не хотелось: уж больно абстрактно. Все начинали уставать от бесполых символистов, от неврастенично-болезненных декадентов, от витиевато-заумных модернистов. Просвещенному народу хотелось реально ощутимого: яркой и брутальной жизни. Набирающий силу буржуазный бомонд жаждал здоровых развлечений и отвлечений с изрядной долей пряного эротизма. Этот исторический момент гениально угадал Игорь Северянин.
На долю Игоря Северянина выпало много хулы и хвалы. Его поэзию возносили до небес и низвергали в грязь. Полярность суждений, мнений и оценок удивительна, но при всем этом нельзя забыть факт, когда 27 февраля 1918 года в Москве в переполненном зале Политехнического музея состоялось «состязание на звание короля поэзии, звание присуждено публикой всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием» (газета «Власть народа»). Первое место занял Игорь Северянин, второе – Маяковский, третье – Бальмонт…
В связи с избранием Северянин горделиво писал:
Отныне плащ мой фиолетов,
Берета бархат в серебре:
Я избран королем поэтов
На зависть нудной мошкаре…
Я так велик и так уверен
В себе, настолько убежден,
Что всех прощу и каждой вере
Отдам почтительный поклон…
Я избран королем поэтов —
Да будет подданным светло!
Дореволюционный Игорь Северянин – это вечера, поэзоконцерты, встречи, рестораны. И море удивительных стихов – изысканные сюрпризы, капризничающие слова. Долой условности, да здравствуют чувства с призывом:
Вонзите штопор в упругость пробки, —
И взоры женщин не будут робки!
Или: «Ананасы в шампанском», «Ты пришла в шоколадной шаплетке…».
И еще:
От грез кларета – в глазах рубины,
Рубины страсти, фиалки нег.
Можно привести эпизод, когда один из знакомых Северянина приехал в гости к нему на его мызу, где всюду цвела сирень. Дача сиреневая, песок сиреневый, сирень – в кадках. Входит Северянин в сиреневом пиджаке, выводит женщину в сиреневом платье и говорит: «Знакомьтесь! Моя 116-я!» Разумеется, звонкая гипербола, в духе Игоря Васильевича. Об этой мызе в Эстонии он писал:
Здесь царство в некотором роде,
И оттого, что я – поэт,
Я кровью чужд людской породе
И свято чту нейтралитет.
Блеск огней, вино, женщины. Всё вращалось, как карусель, вокруг «короля поэзии» Игоря Северянина:
Домик. Нежно и уютно. Упоенье без оглядки.
Валентина безрассудна! Валентина влюблена!..
Упоенье жизнью, сплошной гедонизм, и лишь иногда прорывалось разочарованье:
В деревне хочется столицы…
В столице хочется глуши…
И всюду человечьи лица
Без человеческой души…
В мае 1915 года Северянин признавался:
Я тяготился отчего-то,
Себя пытаясь обмануть.
Халатность это или лень —
Я не задумывался много
И, положась на милость Бога,
Всё верил в поворотный день.
И вот этот поворотный день, а точнее 1917-й год, настал. Сначала Февраль с его обещаниями разных свобод, а потом грозный Октябрь с грабежами, насилием и растаптыванием только что полученных свобод.
Революция Игорю Северянину, как и многим российским интеллигентам и литераторам, виделась как очищающая гроза: вся грязь будет сметена, и расцветут яркие цветы. И, как провозглашал поэт,
И невозможное возможно
В стране возможностей больших!
Но реальность обернулась разгулом террора, насилием, новым варварством.
Сегодня «красные», а завтра «белые» —
Ах, не материя! ах, не цветы! —
Людишки гнусные и озверелые,
Мне надоевшие до тошноты…
Новые времена – новые песни:
Нет табаку, нет хлеба, нет вина, —
Так что есть тогда на этом свете?!
Красный конь революции на бешеном скаку выбросил из седла всадника с тонким, нервным, вытянутым в рюмочку лицом. Революционные бури застали Северянина в Эстонии, в местечке Тойла, там он и остался на берегу Финского залива. В Россию он больше не вернулся, хотя хотел и рвался.
Прошлое мгновенно улетучилось, а вместе с ним и легкая, поющая, ироническая поэзия. Северянин стал иным, иными стали и его стихи. Сначала он возмущался:
С ума сойти – решить задачу:
Свобода это иль мятеж?
Казалось, всё сулит удачу, —
И вот теперь удача где ж?
Простор лазоревых теорий
И практика – мрачней могил…
Какая ширь была во взоре!
Как стебель рос! и стебель сгнил…
Как знать: отсталость ли европья?
Передовитость россиян?
Натура ль русская – холопья?
Сплошной кошмар. Сплошной туман…
Игорь Северянин с ужасом увидел, что с революцией резко понизился культурный уровень народа. И это изменение он зафиксировал в стихотворении «Их культурность» (сб. «Менестрель», Берлин, 1921).
Мне сказали однажды:
«Изнывая от жажды
Просвещенья, в России каждый, знай, гражданин
Точно любит искусство,
Разбираясь искусно
Средь стихов, средь симфоний,
средь скульптур и картин».
Чтобы слух сей проверить,
Стал стучаться я в двери:
«Вы читали Бальмонта, – Вы и Ваша семья?»
– «Энто я-то? аль он-то?
Как назвали? Бальмонта?
Энто что же такое? не пойму что-то я.
Може, энто письмовник?
Так читал нам садовник.
По прозванью Крапива – ик! —
Крапива Федул.
Може, энто лечебник?
Так читал нам нахлебник,
Что у нас проживает: Парамошка Разгул.
Може, энто оракул?» —
Но уж тут я заплакал:
Стало жаль мне Бальмонта, и себя, и страну:
Если «граждане» все так —
Некультурнее веток,
То стране такой впору погрузиться в волну!..
Одному из редких гостей, навестивших Северянина в эмиграции, поэт пожаловался:
– Издателей на настоящие стихи теперь нет. Нет на них и читателей. Я теперь пишу стихи, не записываю их и потом навсегда забываю…
– На какие же средства вы существуете?
– На средства Святого Духа, – бесстрастно ответил Игорь Северянин.
* * *
Игоря Северянина я любил со школьных лет, а когда вступил на литературную дорогу, то несколько раз писал о нем. Главу о жизни поэта в эмиграции из моей книги «Ангел над бездной» (2001) перепечатываю полностью.
Эмиграция: нужда и ностальгияВ январе 1918 года Северянин покинул голодный, холодный и опасный Петроград, и с этого дня началась его жизнь на чужбине, хотя эта чужбина, эстонская Тойла, ему была знакома еще с предреволюционных времен. Когда в 1930 году его назвали эмигрантом, Северянин обиделся и гордо сказал:
– Прежде всего, я не эмигрант и не беженец. Я просто дачник. С 1918 года. В 1921 году принял эстонское гражданство. Всегда был вне политики… У меня даже стихи есть: «Долой политику – сатанье наважденье!».
Итак, дачник. И вне политики. Жил в Эстонии. Несколько раз выезжал в Европу: Берлин, Париж, Югославия, Румыния, Польша, Болгария… Гастролировал с концертами. Читал стихи. Но уже без всякой былой звонкой славы. Писал и печатал стихи, и хотя они были хороши (на новом витке творчества), но прежнего оглушительного успеха не было. Наоборот, все шло тяжело и натужно. В одном из писем к Шенгели Северянин как бы подвел итоги:
«…Минутами я чувствую, что я не вынесу безработицы, что никогда не оправлюсь в этом климате, в этой комнате, вообще – в этих условиях. Душа тянется к живому труду, дающему право на культурный отдых. Последние силы иссякают в неопределенности, в сознании своей ненужности. А мог бы, мне кажется, еще быть во многом полезным своей обновленной родине! И нельзя жить без музыки, без общения с тонкими и проникновенными людьми. А здесь – пустыня – непосильный труд подруги и наше общее угасание. Изо дня в день. Простите за этот вопль, за эти страшные строки: я давно хотел сказать (хоть сказать!) Вам это. Моя нечеловеческая бодрость, выдержка и жизнерадостность всегдашняя порою (и часто-часто) мне стали изменять. Я жажду труда, дающего свои деньги, и отдыха заслуженного, а не бессмысленного. Любящий Вас Игорь».
Крик души. Но еще в апреле 1920-го Северянин написал свою «Поэзу отчаянья»:
Я ничего не знаю, я ни во что не верю,
Больше не вижу в жизни светлых ее сторон…
Северянин изверился, потому что жизнь круто переменилась. В Петербурге он был кумиром толпы. На его пьезоконцертах женщины млели от восторга. И все это кануло, ушло в прошлое. В ноябре 1924 года он выступил в Риге – и что? Рижская газета «Народная мысль» высмеяла поэта сначала в язвительной рецензии, а потом в сатирических стихах:
Очень гордо, в вестончике черном,
Он вчера на эстраду взошел.
Ввысь уставился взглядом упорным
И пошел… и пошел… и пошел.
Пел о том, что, увы, на Камчатке
Нет культуры и даже в зачатке,
Что, по мненью одной шансонетки,
Неприемлем биплан без кушетки,
Что поэту порой у бассейна
Воды грезятся, мнятся кисейно…
Так далее – чушь extra fin,
И затем, et puis, et enfin:
Что он птичка и вне всяких критик —
Он единственно-приторный нытик,
Величайший в сем мире поэт,
Каких не было раньше и нет…
Что ж, отчасти верно. «Северянщина» устарела. Вышла из моды. Но Северянин стал со временем принципиально иным поэтом – более сдержанным, более сердечным, более размышляющим, более человечным. Однако именно такого Северянина читающая публика не желала приветствовать. Старый Северянин с сиренями и ноктюрнами уже не прельщал. Новый – с тоскою в сердце и со слезой на глазах – был толпе не нужен.
Что оставалось?
Сам от себя – в былые дни позера,
Любившего услад дешевый хмель, —
Я ухожу раз в месяц на озера,
Туда, туда – «за тридевять земель»…
Так пишет Северянин в стихотворении «Вода примиряющая» (сентябрь 1926 года).
Люблю сидеть над озером часами,
Следя за ворожащим поплавком,
За опрокинутыми в глубь лесами
И кувыркающимся ветерком…
И концовка стихотворения, полная боли и слез:
Так как же мне от горя и позора
К ненужью вынуждающей нужды
Не уходить на отдых на озера,
К смиренью примиряющей воды?..
Некогда яркая, широкая и громкокипящая жизнь Северянина в те эмигрантские дни свелась к простоте и незатейливости: летом – природа и рыбная ловля, превратившаяся в страсть, любимейшая книга – Аксаков, «Об уженье рыбы», голубая лодочка «Ингрид», а зимой – снег выше окон, лыжи, стихи, творчество и перечитывание классиков…
Здоровый образ жизни – скажет кто-то из читателей. Так-то оно так. Но ведь еще и кушать надо… А безденежье – постоянная петля на шее поэта. Хорошо, что нашлась добрая душа – Августа Баранова, которая любила стихи Северянина и помогала ему в течение ряда лет, была для него как Надежда фон Мекк для Чайковского. Августа жила в Швеции, работала в стокгольмском отделении Российской железнодорожной миссии. Туда, в Стокгольм, и летели письма-просьбы-исповеди Игоря Северянина:
«Если бы Вы, дорогая Августа Дмитриевна, выручили меня, я с такой нежной благодарностью приветствовал бы Вашу сердечность!»
«Всё та же нужда, вопиющая, ужасающая, тем более мрачная, что мать жены совсем измучилась с ведением хозяйства, не получая от меня никаких подкреплений. Сидим буквально на одном картофеле и хлебе с чаем… Если бы Вы жертвовали ежемесячно, только до осени, когда-то прославленному, ныне душимому нуждой русскому лирику по 30 крон, он благословлял бы Вас…»
Неловко просить? Это, конечно, Северянин понимает и от неловкости начинает кокетничать в духе себя прежнего, молодого: «…Вы исполните мою просьбу? Правда? Ну пожалуйста, я очень-очень хочу этого. Ах, Августа Дмитриевна, ведь я как ребенок! Неужели Вы не чувствуете, не видите этого? Так что же Вам, доброй и мудрой, стоит побаловать ребенка?»
В другом письме: «… А я буду и малому рад: много ли мне, соловью, нужно?!.»
И вновь:
«Я так устал, мой друг, от вечной нужды, так страшно изнемог, так изверился в значении Искусства, что, верите или нет, нет больше (по крайней мере теперь пока) ни малейшего желания что-либо писать вновь и даже ценить написанное. Люди так бесчеловечны, так людоедны, они такие животные, говоря с грустной – щемящей сердце – откровенностью. Так не нужны они мне, так несносны, не меньше, о, не меньше, чем я – им! Не сумели ценить и беречь своего соловья…»
По какой-то странной ассоциации мне пришли на память ранние строки Игоря Северянина «Ты ко мне не вернешься…», написанные в далеком 1910 году:
О живых ни пол слова у могильной плиты!
Ты ко мне не вернешься: грезы больше не маги, —
Я умру одиноким, понимаешь ли ты?!
Эти строки в свое время были посвящены женщине по имени Злата. Но их можно прочесть и иначе – как обращение к славе, которая отвернулась и покинула поэта.
Августа Баранова и другие доброхоты предлагали ему служить где-нибудь, чтобы защитить себя и семью от нужды, но гордый Северянин – он же соловей поэзии! – отвергал их совет с негодованием: «Всю жизнь я прожил свободным, и лучше мне в нищете погибнуть, чем своей свободы лишиться».
Это был его выбор.
Помимо безденежья Северянина мучила и ностальгия по России, хотя он и возглашал: «Эстония, страна моя вторая», – и время от времени сочинял в ее честь гимны:
И вся ты подобна невесте,
И вся ты подобна мечте,
Эстония, милая Эсти,
Оазис в житейской тщете!
И все же он не мог забыть Россию, забыть своих старых друзей: Маяковского, Сологуба, Брюсова, Собинова. Уход из жизни каждого из них он болезненно переживал. В 1924 году Северянин пишет надрывное стихотворение «Моя Россия», начинающееся словами:
Моя безбожная Россия,
Священная моя страна!..
Вдали от родины все ему в ней кажется романтически приподнятым: «И эти земли неземные, и эти бунты удалые…». Он готов простить всё. И хотел вернуться на первую свою родину, но помешала война. Возвращение представлялось ему как праздник «большой, большой». Его преследовали видения:
В ней и убогое богато,
Полны значенья пустячки:
Княгиня старая с Арбата
Читает Фета сквозь очки…
И все же судьба была милосердна к Северянину – в том, что он не вернулся в Россию. Какая княгиня с Арбата? Она давно гнила в ГУЛАГе. И кто читал Фета в Советской стране, в которой, по выражению бывшего друга Маяковского, «к штыку приравняли перо»? Да и кому был нужен в СССР Северянин? Возможно, только как кратковременная пропагандистская акция: Куприн вернулся, а вот и Северянин. А потом о нем бы напрочь забыли. В лучшем случае. Но это все предположения…
Финал жизни
Нас, избранных, всё меньше с каждым днем:
Умолкнул Блок, не слышно Гумилева…
Игорь Северянину 1924
О последнем годе поэта можно судить по его письмам к Георгию Шенгели:
«Дорогой Георгий Аркадьевич! Я решил приналечь на работу… Мицкевича послал 31 января и трепещу за участь переводов: слишком многое с этим связано. И В.Б., и я совсем расхворались на своем чердаке: у нее бронхит, у меня кашель, насморк, бессонница, и сердце таково, что ведра поднять не могу: задыхаюсь буквально…» (6 февраля 1941 года).
«…О своем здоровье ничего утешительного сообщить не сумею: колики в сердце, одышка. Ночные ежедневные поты, отчаянье от безработицы и невыясненности положения и от ужаса перед необходимостью сидеть в пайдеском болоте. О, если б я смог, пока жив, получить наконец более-менее постоянную переводную работу из Москвы!..» (24 февраля 1941 года).
«…Сердце – сплошная рана. Кашель, вызывающий рвоту. Куда я годен? На слом!..» (7 марта 1941 года).
В том же письме Северянин пишет о минимальных потребностях: «…Я привык жить совершенно самостоятельно, мой друг. Корку хлеба с солью и крепкий чай – да дома у себя. Характер у меня очень трудный и замысловатый. Постоянное общение с людьми меня сразило бы…»
И все же Северянин надеялся, что его стихи напечатают в Советской России. При этом он нещадно бичевал себя:
«При старом режиме писатель часто терял чувство внутренней дисциплины, похабно разволивал себя и впадал нередко в непереносимую пошлость и темы, и трактовки ее, и даже стиля. У советского же писателя есть целомудрие, благородство и отрадная скупость в словах и выражениях. Я надеюсь, что со временем освою все это в совершенстве: я ведь, в сущности, не “балаболка”, и в сущности моей много глубинного…» (20 марта 1941 года).
У «советского писателя»! Еще одно заблуждение Северянина. Что он знал о советских писателях? Он не мог и предпо-дожить, что им уготовано петь лишь в общем политическом хоре, а все, кто выбивается из хора, поет не в тон, да, упаси Господи, ежели к тому же талантлив, то ему приходится, мягко говоря, туго – достаточно вспомнить судьбу Осипа Мандельштама. У Северянина было превратное мнение и о новых литературных хозяевах. Ему и Андрей Жданов казался «отзывчивым и сердечным человеком».
А тем временем здоровье поэта катастрофически ухудшалось. «25 мая в 4 ч. утра со мной произошел сердечный припадок, – пишет он в письме к Шенгели. – Верочке пришлось вызвать врача… Велел лежать 12 дней, экономя движенья. Мне чуточку лучше… И все-таки Вера хочет вызвать на днях европейское светило – проф. Пуссена, приехавшего на свою дачу. Вещи, правда, продаем полным ходом, но хватит ли их на светил – не знаю… Переводы с туркменского мне запрещены, как и вообще чтение и письмо. Но я не слушаюсь, иначе с голода помрем: продавать вскоре и нечего будет. Работа, конечно, очень трудная и нудная, но она может дать деньги, и я энергично (понемногу!) работаю. Теперь взялся за “Серго”. Вы, со своей стороны, будьте строги и решительны: исправляйте все, что надо» (15 июня 1941 года).
«Серго» – это кто? Пламенный большевик Орджоникидзе? До чего же пал Игорь Северянин! Вот уж воистину: «Мы живем, точно в сне неразгаданном…» А переводы с туркменского! Туркменская поэзия и Северянин – это конец света!..
В том же письме от 15 июня, почти за полгода до смерти, Северянин восклицает: «…О, если бы хоть что-нибудь взяли когда-нибудь: невыразимо трудно болеть в безденежье!..»
Брали скупо. Сонет о Чайковском «забраковали по понятным причинам: нытье». Еще бы! В нем была такая строка: «Безумье. Боль. Неврастения. Жуть». Это явно противоречило бодрому и светлому настрою советской литературы. Какая боль? Какая неврастения? Художник обязан декларировать личную радость и верность властям. Увы. Северянин этому обучен не был.
На оставшиеся полгода жизни пришлась война. Поэт оказался в занятом фашистскими войсками Таллине. Больной, нищий русский поэт. Умер он 20 декабря, в возрасте 54 лет.
Задолго до смерти 23-летний Северянин написал стихотворение «Мои похороны»: «Меня положат в гроб фарфоровый…» Не угадал. «Всё будет весело и солнечно…». Всё было хмуро, морозно и горько. Проводить умершего пришли две жены: Вера Коренди и Фелисса Круут.
Ну а в заключение приведем концовку стихотворного медальона, написанного Северяниным в 1926 году о самом себе:
Он – в каждой песне, им от сердца спетой,
Иронизирующее дитя.
Как правило, самооценки бывают неверны, ошибочны. Но эта… Иронизирующее дитя. Любознательный и прыткий ребенок. Соловей русской поэзии. И Северянин отнюдь не виноват, что творимую им «чаруйную поэму» жизнь «превратила в жалкий бред». Поэт хотел как лучше…
«Особый случай»: 100 % Nabokoff
Почему особый? Во-первых, во Владимире Набокове были заложены крепкие аристократические основы. Во-вторых, отменное образование и английский язык на уровне второго родного. Третье: несомненный талант. Блестящий и искрящий. Но была и четвертая причина успеха Набокова за рубежом: крепкий тыл, Вера Слоним – его жена, муза и охранительница очага. Женщина необычная – красивая и радикальная, по молодости носившая в дамской сумочке пистолет… чтобы убить Троцкого. Ершистая, любящая поспорить, неутомимая и упрямая. Она водила машину, печатала на машинке, занималась переводами и сочинением язвительных писем. Упорный литературный агент. Словом, за ней Набоков чувствовал себя как за каменной стеной, в надежном укрытии. Вера Набокова, в отличие от Лили Брик, была не хищницей, а защитницей. Женщиной, которая создала Набокова, – так считали многие критики на Западе. И не случайно Набоков большинство своих произведений посвятил жене.
В стихотворении «Встреча» (1923) Набоков писал:
… Надолго ли? Навек? Далече
брожу и вслушиваюсь я
в движенье звезд над нашей встречей…
И если ты – судьба моя…
Тоска и тайна, и услада,
и словно дальняя мольба…
Еще душе скитаться надо.
Но если ты – моя судьба…
Из письма Набокова Вере Слоним (8 ноября 1923 года): «Как мне объяснить тебе, мое счастье, мое золотое, изумительное счастье, насколько я весь твой – со всеми моими воспоминаниями, стихами, порывами, внутренними вихрями?.. Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна…» Через полтора года – 15 апреля 1925 года – они поженятся. Любопытное письмо жене из Парижа в Прагу, 10 мая 1937 года:
«Наношу прощальные визиты. Обедал с Буниным. Какой он хам!.. Зато Вера Николаевна хотя придурковата и еще все жаждет молодой любви… А Иван с ней разговаривает как какой-нибудь хамский самодур в поддевке, мыча и передразнивая со злобой ее интонации… жуткий, жалкий, мешки под глазами, черепашья шея, вечно под хмельком. Но Илюша ошибается: он вовсе не моей литературе завидует, а тому “успеху у женщин”, которым меня награждает пошловатая молва…»
Писатели о писателях – лучше этого не знать. Но не будем отвлекаться и ходить по боковым тропам. Предъявим визитную карточку.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?