Текст книги "Достоевский и Апокалипсис"
Автор книги: Юрий Карякин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Глава 12
Еще раз о самообмане. Акутагава: «Самообман есть вечная сила…»
Этим аргументом я обязан Л.И. Сараскиной. Он взят из ее статьи «Достоевский и Акутагава».[52]52
Статья называется «“Японский Достоевский” Акутагава Рюноскэ», опубликована в книге: Сараскина Л.И. «Бесы» – роман-предупреждение. М.: Советский писатель, 1990. С. 167–223.
[Закрыть]
Преступление и наказание – главная тема таких произведений японского писателя, как «Ворота Расёмон», «Муки ада», «Убийство в век Просвещения», «Сомнение», «В чаще» и др. Причем преступление происходит здесь поистине в предельных, экстремальных условиях и в смысле «непойманности» преступника, и в смысле «вынужденности» и даже «необходимости» самого преступления.
Преступление – стало быть, самосознание преступника, стало быть, самообман, одоление его или усовершенствование…
«Ворота Расёмон». Киото, древняя столица Японии. Почти мертвый город (землетрясение, ураган, пожар, чума, голод). В башне ворот Расёмон – неприбранные трупы. Только два персонажа: старуха и какой-то слуга.
Слуга до встречи со старухой (цитирую рассказ): «Для того чтобы как-нибудь уладить то, что никак не ладилось, разбираться в средствах не приходилось. Если разбираться, то оставалось, в сущности, одно – умереть от голода под забором или на улице. И потом труп принесут сюда, на верхний ярус ворот, и бросят как собаку. Если же не разбираться… мысли слуги уже много раз, пройдя по этому пути, упирались в одно и то же. Но это «если» в конце концов по-прежнему так и оставалось «если». Признавая возможным не разбираться в средствах, слуга не имел мужества на деле признать то, что естественно вытекало из этого “если”. Хочешь не хочешь, остается одно – стать вором».
Он видит старуху, выдергивающую волосы с головы трупа (на парики): «…в нем с каждой минутой усиливалось отвращение ко всякому злу вообще. Если в это время кто-нибудь еще раз предложил бы ему вопрос, о котором он думал внизу на ступенях ворот, – умереть голодной смертью или сделаться вором, – он, вероятно, без всякого колебания выбрал бы голодную смерть. Ненависть к злу разгорелась в нем так же сильно, как воткнутая в пол сосновая лучина. <…> недопустимым злом было уже одно, что в дождливую ночь в башне ворот Расёмон выдирают волосы у трупа. Разумеется, он совершенно забыл о том, что еще недавно сам подумывал сделаться вором».
Он выслушивает объяснение старухи: «Оно правда, рвать волосы у мертвецов, может, дело худое. Да ведь эти мертвецы, что тут лежали, все того стоят. Вот хоть та женщина, у которой я сейчас вырывала волосы: она резала змей на полоски в четыре сун и сушила, а потом продавала дворцовой страже, выдавая их за сушеную рыбу… Тем и жила. Не помри она от чумы, и теперь бы тем самым жила. А говорили, что сушеная рыба, которой она торгует, вкусная, и стражники всегда покупали ее себе на закуску. Только я не думаю, что она делала худо. Без этого она умерла бы с голоду, значит, делала поневоле. Вот потому я не думаю, что и я делаю худо, нет! Ведь и я тоже без этого умру с голоду, значит, и я делаю поневоле».
А что слуга? «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше, внизу, на ступенях ворот. И направлено оно было в сторону прямо противоположную тому воодушевлению, с которым недавно, поднявшись в башню, он схватил старуху. Он больше не колебался, умереть ли ему с голоду или сделаться вором; мало того, в эту минуту, в сущности, он был так далек от мысли о голодной смерти, что она просто не могла прийти ему в голову». Он – уже без всяких колебаний – наказывает старуху, отнимая у нее кимоно.
Праведное возмущение злом в одно мгновение само превращается в зло еще худшее, наказание другого – в собственное преступление (разрешенное – в душе – еще раньше). Все сжалось, сконцентрировалось в точку, казалось бы, уже нерасчленимую. Мотив истинный и мнимый – «склеились» так, что их вроде бы и не разделить, не «расклеить».
И вот финал: «Сунув под мышку сорванное со старухи кимоно цвета коры дерева хиноки, слуга в мгновение ока сбежал по крутой лестнице в ночную тьму. Старуха, сначала лежавшая неподвижно, как мертвая, поднялась с трупов, голая, вскоре после его ухода. Не то ворча, не то плача, она при свете еще горевшей лучины доползла до выхода. Нагнувшись так, что короткие седые волосы спутанными космами свесились ей на лоб, она посмотрела вниз. Вокруг ворот – только черная глубокая ночь. Слуга с тех пор исчез бесследно» (последние слова семистраничного рассказа).
Автор статьи сопоставляет две даты: апрель 1915 года, когда вышел рассказ «Ворота Расёмон», и письмо от 5 сентября 1913 года, в котором Акутагава признается в сильнейшем потрясении от первой встречи с Достоевским, причем – именно с «Преступлением и наказанием»: «После возвращения в Токио жил сам не знаю как. Прочел “Преступление и наказание”. <…> Я впервые читаю Достоевского, и он меня захватил…»
Автор замечает: «Можно думать, что идея тотального одиночества как идеального условия для преступника и была специальным художественным заданием для Акутагавы. В его новелле создана как бы оптимальная ситуация идеи Раскольникова: “О, если б я был один!” Слуга – один, безнадежно один, среди груды мертвецов, в шуме проливного дождя, у ворот разрушенного и опустошенного города. Вариант Раскольникова проигран, проэкспериментирован у Акутагавы в ситуации одиночества почти апокалипсического, в условиях суперэкстремальных, почти нереальных, снимающих как будто все и всякие нравственные аспекты. Черная глубокая ночь и исчезнувший бесследно последний живой человек – таковы последствия болезни, охватившей людей. Под пером Акутагавы как бы реализуется, превращается в явь какой-то мозаичный фрагмент из последних снов Раскольникова. Акутагава, перенесший действие новеллы в далекое прошлое, учился у Достоевского понимать настоящее и думать о будущем».
Добавлю от себя, что, читая строки: «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше, внизу, на ступенях ворот», – я вспомнил те чувства и мысли Раскольникова, которые зрели в нем, «пока он слушал» Мармеладова в трактире: «Ай да Соня! Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!.. Ну, а коли я соврал, – воскликнул он вдруг невольно, – если действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть, человеческий, то значит, что остальное все – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..»
В Раскольникове – тоже рождается мужество, то самое мужество, которого ему так не хватало.
Слуга тоже почувствовал: и нет никаких преград, и так тому и следует быть!
Или сопоставьте два отрывка: 1) «Признав возможным не разбираться в средствах, слуга не имел мужества на деле признать то, что естественно вытекало из этого “если”. Хочешь не хочешь, остается одно – стать вором»; 2) «Пока он слушал, в душе у него рождалось мужество. То самое мужество, которого ему не хватало раньше внизу, на ступенях ворот».
Право, и нарочно трудно придумать лучшее доказательство истинности формулы переименования как формулы самообмана: непереименованное преступление непереносимо, переименованное даже вдохновляет. Мы видим еще яснее: непереименованное преступление – страшит, переименованное – рождает «мужество». Перед непереименованным преступлением человек колеблется, он – трус, перед переименованным – решителен и смел (до поры до времени). Переименование загоняет страх (то есть, в сущности, остатки совести) глубоко внутрь души, а если убивает его, этот страх, если убивает его невоскресимо, перед нами – нелюдь.
«Сомнение». Дело происходит во время землетрясения. Опять только два человека: жена и муж. Жену придавило развалинами горящего дома. Муж пытается ее спасти – безуспешно. В ее глазах он прочитывает мольбу – убить ее, избавить от долгих безнадежных мучений. Он – убивает, и начинаются его собственные душевные мучения, долгие и безнадежные, от которых его уже некому избавить: «Не оттого ли я убил жену, что с самого начала имел намерение ее убить, а землетрясение предоставило мне удобный случай?.. Не убил ли я жену ради того, чтобы убить? Не убил ли я ее, опасаясь, что, и придавленная балкой, вдруг она все же спасется?» Все это похоже уже на безумие, на самооговор.
Но вот еще на какую мысль наводит новелла: если уж землетрясение может оказаться поводом для преступления, то какие же «землетрясения» способна вызвать преступная душа! Пострашнее естественных!
Из статьи: «Таким образом, Акутагава намеренно переключает внимание расследования с обстоятельств преступления на его мотивы. Фактическая сторона убийства даже как будто перестает интересовать писателя, ибо все дело – в тех побуждениях, которые однажды привели к нему и могут привести вновь. Криминальная сторона преступления строится как принципиально недоступная следствию: важно не столько то, кто именно и как именно убил, сколько то, почему и зачем убийство могло произойти, каковы его скрытые, глубинные мотивы. Углубляясь в тайное тайных человеческого сознания, Акутагава ставит еще более поразительный, чем в “Сомнении”, эксперимент».
И дальше автор анализирует новеллу «В чаще».
Напомню. Найден мертвый человек в бамбуковой чаще. На груди – рана. Стало быть, случилось убийство (или самоубийство). В рассказе три прямых свидетеля (участника?) – разбойник, жена убитого и… сам убитый, то есть его дух, голос. Кроме них дают свою версию убийства (самоубийства?) еще четверо: дровосек, странствующий монах, стражник, старуха. Все семеро дают показания восьмому, судейскому чиновнику (тот молчит).
Из статьи: «Ситуация строго контролируется автором, который намеренно переводит русло следствия в область самосознания и самооценки каждого из участников убийства. Ибо дело не в том, кто именно из них убил, а в том, что каждый из трех участников преступления мог его совершить! Признания разбойника, самурая и женщины содержат и ложь, и правду, так как не столько рисуют картину происшедшего, правдивую в отдельных деталях, сколько пытаются создать тот «образ себя», который и диктует каждому из троих особую линию поведения. И каждый из троих лжет именно потому, что стремится представить себя в выгодном свете, каждый скрывает правду о себе – ту, которая привела в конечном счете к преступлению. Оказывается, легче взять вину на себя, признаться в убийстве, даже если его не совершил, чем покаяться в подлости и низости. Легче сказаться благородным разбойником, чем циничным и коварным насильником; романтичнее выглядеть обесчещенным, оскорбленным и предательски отвергнутым мужем, чем сознаться, что стал жертвой собственной алчности; пристойнее слыть мстительницей за поруганную честь и позор, чем женой, предавшей мужа и требовавшей для него смерти от руки насильника. Итак, формальное признание легче покаяния; самообман способен устоять даже перед угрозой наказания. Правда о самом себе непереносима, потому лучше, “приличнее” признаться в убийстве, чем отрицать причастность к нему».
Мы убеждаемся еще и еще раз: признание – это далеко еще не раскаяние, оно может быть и антираскаянием, оно может быть призвано именно для того, чтобы скрыть главную правду не только и не столько от других людей, сколько – от себя (ведь не надо же было Раскольникову признаваться себе в том, что он убил старуху-процентщицу и Лизавету, а другим он признается и вынужденно, и для того, чтобы уверить себя в своей правоте).
Не скрою: для меня эта статья особенно важна, потому что это первый (из известных мне) случаев, когда некоторые выводы, сделанные в «Самообмане Раскольникова», и методологические принципы, примененные там к анализу романа Достоевского, оказались «работоспособными» в руках другого исследователя и хотя бы отчасти помогли открыть ему новые стороны в творчестве другого художника.
Но самое главное, на мой взгляд, состоит в том, что автор ничего не привносит в произведения Акутагавы, ничего в них не «вчитывает», а все лишь «вычитывает» из них самих.
Доказано, что тема самообмана – лейтмотивная для Акутагавы и что она стала такой особенно под влиянием Достоевского.
Доказано, что значение этой темы очень остро осознано им. Акутагава сам засвидетельствовал это в «Словах пигмея»: «Самообман распространяется не только на любовь. Лишь в редких случаях мы не окрашиваем действительность в те тона, что нам хочется… Самообману подвержены, как правило, и политики, которые хотят знать настроения народа, и военные, которые хотят знать состояние финансов. Я не отрицаю, что разум должен это корректировать. Но в то же время признаю и существование управляющего всеми людскими делами “случая”. И, может быть, самообман есть вечная сила, управляющая мировой историей».
Наконец автор очень осторожно касается тайны самоубийства Акутагавы (1892–1927) и показывает, что если бы все дело сводилось только к страху перед душевной болезнью, наследованной от матери, то это было бы действительно недопустимым упрощением и снимало бы, в сущности, всю проблему. Акутагава совсем еще молодым задумался над поистине «непосильными вопросами», как называли их русские классики. В свои 20 лет он мог задуматься над ними, потому что другие поставили их до него. Но, вероятно, все-таки не было у него той вкорененности в жизнь, которая спасала Достоевского из, казалось бы, совершенно безнадежных ситуаций. Не потому ли он так заклинает себя за полгода до самоубийства: «Акутагава Рюноске! Акутагава Рюноске! Вцепись крепче корнями в землю! Ты – Тростник, колеблемый ветром. Может быть, облака над тобой когда-нибудь рассеются. Только стой крепко на ногах ради себя самого, но не принижай себя. И ты воспрянешь».
И вот «японский Достоевский» кончает с собой в 35 лет, в том примерно возрасте, когда русский Достоевский, после смертного приговора, после помилования за минуту до расстрела, после каторги, но еще находясь «на поселении», пишет: «Я был похоронен живой и закрыт в гробу. <…> В несчастии яснеет истина. <…> А не терять энергию, не упадать духом – это главная потребность моя».
Достоевский и Акутагава. Влияние Достоевского. Признавал это влияние сам Акутагава. Признавали все изучавшие его. «Японский Достоевский» – это в Японии и родилось… Все так. «Я впервые читаю Достоевского, и он меня захватил…»
Но приходится с глубочайшим сожалением признать, что на самом деле влияние это оказалось слишком, слишком слабым. Несравненно сильнее – слишком, слишком сильным – в действительности оказалось влияние героев Достоевского. Не он «захватил», они – «захватили».
Акутагава спутал, смешал, отождествил влияние героев и самого творца. Это вообще какой-то роковой этап в познании Достоевского. Почти никто его не избежал. Так поступали (невольно, неосознанно) многие, но для художника, особенно молодого, особенно гениально одаренного и восприимчивого, для художника, полюбившего героев Достоевского какой-то болезненной любовью, такое смешение не могло не оказаться роковым. И тут не столько в душевной, сколько в духовной болезни дело, в той болезни, которой заразился он от героев Достоевского, не заразившись могучей жизненностью от самого их творца.
Акутагава писал: «Я вспомнил Раскольникова и почувствовал желание исповедаться…» Но не мог он вспомнить Достоевского (не знал!), того Достоевского, который дал бы ему желание «не терять энергию, не упадать духом» – как «главную потребность».
И вот еще, совсем незадолго до смерти: «Разумеется, я любил Достоевского еще десять лет назад». Это из повести «Зубчатые колеса» (март – апрель 1927 г.). Далее он рассказывает, как вдруг почему-то просит у знакомого старика «Преступление и наказание», с тем чтобы перечитать роман и рассеять страх перед безумием, преследовавшим его. Но в роман о Раскольникове случайно оказался вплетен фрагмент из «Братьев Карамазовых»: «В ошибке брошюровщика и в том, что я открыл именно эти вверстанные по ошибке страницы, я увидел перст судьбы и волей-неволей стал их читать. Но не прочитал и одной страницы, как почувствовал, что дрожу всем телом. Это была глава об Иване, которого мучит черт…»
Раскольников – в самом начале творчества Акутагавы, Раскольников – и в самом конце, да еще вместе с Иваном Карамазовым, да еще с Иваном в лице черта.
По-видимому, Акутагава обладал поистине уникальной духовной артистичностью – гениальной способностью переживать жизнь таких героев, как Раскольников и Иван Карамазов, духовно вселяться, вживаться в них, становиться ими, болеть их самообманом как своим, а их самообман – это был страшнейший омут. Если бы так же он умел вживаться в жизнь их творца, в 22 декабря 1849 года («Жизнь – дар, жизнь – счастье…») или в 31 января 1873-го («Несмотря на все утраты, я люблю жизнь горячо, люблю жизнь для жизни, и, серьезно, все еще собираюсь начать мою жизнь… Вот главная черта моего характера; может быть, и деятельности»). Но эта сторона была, повторим, ему абсолютно неизвестна…
Его герои в отличие от героев Достоевского не мыслят в мировых масштабах. «Ему не надобно миллиона, ему надобно вопрос разрешить…» – это не о них. Но сам Акутагава так мыслил, и это – о нем.
Обо всем этом глубоко, целомудренно, с болью и любовью размышляет Л. Сараскина и заключает так: «Вряд ли, наверное, стоит доводить до абсурда нашу мысль и утверждать, что, знай Акутагава больше о судьбе Достоевского, чувствуй он острее могучее жизнелюбие и жизнетворчество писателя, разгляди основное свойство его личности и художественного дара (“люблю жизнь для жизни”), путь Акутагавы сложился бы иначе. Но ведь и сам Достоевский позволял себе фантастические мечтания вроде знаменитого – «Жил бы Пушкин долее…». И тем не менее, окидывая взглядом все творчество Акутагавы под углом зрения русского читателя и почитателя Достоевского, невольно ощущаешь какую-то роковую невстречу: художник, так глубоко и самобытно, так проникновенно доверившийся идеям и образам одного из главных своих учителей в искусстве, непременно должен был стать и самым талантливым его учеником в жизни».
Он гениально сыграл до конца трагическую роль героя Достоевского (какие произведения пишет Иван Карамазов!). И – не подозревал о роли творца этих героев: «роковая невстреча»… Я ни в коем случае не хочу задеть чувство национальной гордости японского читателя, и, честное слово, будь Достоевский – Акутагава, я сказал бы то же самое и о Достоевском. Но и Акутагава, как он есть, – родной нам художник. Тайна самоубийства Акутагавы – остается тайной. Не медицинско-психиатрической, а духовно-социальной. Какой-то страшный, заранее подготовленный эксперимент над самим собой. Да, похоже, он сам в чем-то оговорил себя (как его герой из «Сомнения») – в чем? Похоже, сам заболел, заразился самообманом как «вечной» (и страшной) силой, но – каким? каким именно самообманом?..
Л. Толстой: «Первое: не лгать перед самим собой»…является потребность обманывать себя.
Я был огорчен, когда один критик назвал проблему самообмана Раскольникова – «легковесной» (как и вообще всю проблему самообмана). Критик этот считается специалистом по Толстому, и я вдруг подумал, что у Толстого не может не быть о самообмане. И так получилось, что как раз в этот момент мне и попалась на глаза статья «Для чего люди одурманиваются». Должен признаться, что прежде я ее не читал. Открыл, и вдруг мелькнуло: Раскольников! Читаю: «Истинная жизнь Раскольникова совершалась не тогда, когда он убивал старуху или сестру ее <…> а тогда, когда он не действовал, а только мыслил, когда работало одно его сознание и в сознании этом происходили чуть-чуточные изменения. <…> Изменения чуть-чуточные, а от них самые громадные, ужасные последствия <…> от чуть-чуточных изменений, которые совершаются в области сознания, могут произойти самые невообразимые по своей значимости последствия, для которых нет пределов. <…> И как в часах пуще всего надо блюсти то, чем удобнее двигать серединный механизм, так и в человеке пуще всего надо блюсти чистоту, ясность сознания, которым удобнее всего двигать человеком. Сомневаться в этом невозможно, и все люди знают это, но является потребность обманывать себя. Людям не столько хочется, чтобы сознание работало правильно, сколько того, чтобы им казалось, что правильно то, что они делают…» (Курсив мой. – Ю.К.)
«Самообман? Да это же все слишком просто, это упрощает все дело. На самом деле все куда сложнее…» Тысячу раз я слышал этот «неотразимый» довод и в данной ситуации, и в других. Он, конечно, безупречен и, главное, абсолютно беспроигрышен. Всегда и обо всем можно сказать: «Все куда сложнее», а сказав, еще больше понравиться себе и другим своей «сложностью» и «глубиной». И я заметил еще, что он, этот довод, большей частью не только самодоволен, но и бездеятелен, бесплоден, то есть равнодушен («горячатся просто так»).
Но все же учтем и этот довод. Действительно, было бы упрощением считать, что человек обманывает себя точно так же, как он обманывает других: знает, что белое, а говорит – черное… Но в том-то и дело, что самообман не знает, что белое – это белое, а видит его – черным. Самообман – необходимое звено в механизме самосознания Раскольникова, но это такое звено, которое именно не осознается, не хочет осознать себя и, более того, боится такого осознания. Это как испорченное духовное зрение, как поврежденный хрусталик духовного глаза. Человек видит вещи (себя в первую очередь) так, как ему хочется видеть. Но если ему показывают вещи так, как они есть на самом деле, то есть если он уже не может не осознать свой самообман, то здесь самообман и кончается. Самосознание самообмана – это конец самообмана. И тогда остается лишь в самом деле отказаться от самообмана или – культивировать его уже вполне сознательно, а это уже не что иное, как разврат и цинизм (или в лучшем случае безволие). Я думаю, недоразумения с самообманом (дескать, упрощение) большей частью основаны как раз на том, что меряют самообман на аршин обмана. Так мерить – это действительно упрощение. Но кто меряет?..
«Является потребность обманывать себя» – это сказано прямо о Раскольникове (и о человеческой природе вообще). Выходит, первым (вслед за Достоевским, конечно) о самообмане Раскольникова заговорил как раз Толстой – еще в 1890 году.
А как в других его произведениях? Почему-то прежде всего вспомнились «Посмертные записки старца Федора Кузьмича», конечно, «Исповедь», «Так что же нам делать?», «Воскресение», «Крейцерова соната», «Смерть Ивана Ильича»… А его собственный Дневник?..
«Посмертные записки». Вот уж где, наверное, происходит беспощадная борьба с самообманом. Действительно – происходит, и даже кажется, что одолевается он окончательно и бесповоротно. Однако и здесь – не окончательно: «Я родился и прожил сорок семь лет своей жизни среди ужасных соблазнов и не только не устоял против них, но упивался ими, соблазнялся и соблазнял других, грешил и заставлял грешить. Но Бог оглянулся на меня. И вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и свалить на других, наконец открылась мне во всем своем ужасе и Бог помог мне избавиться не от зла – я еще полон его, хотя и борюсь с ним, – но от участия в нем».
А дальше меня ждал сюрприз, о котором я и не смел мечтать.
Читаю: «Спал мало и видел нехорошие сны. <…> Наяву можно себя обманывать, но сновидение дает верную оценку той степени, до которой ты достиг».
Прочитав это, я, конечно, очень обрадовался, да и как не обрадоваться, если раньше сам написал: «Самообманное сознание, успокаивающее совесть человека наяву, во сне разоблачается. В кошмаре снов и срываются все и всякие самообманные маски. Самообманных снов у Достоевского не бывает. Это наяву “ум” может сколько угодно развивать теорию “арифметики”, теорию “преступления по совести”, может сколько угодно заниматься переименованием вещей, – зато во сне все выходит наружу, хотя и в кошмарном виде».
И вот: сам Толстой думал, писал так же! Если б я знал об этом раньше, как бы я укрепил эту мысль. Но стоп! Я ведь хорошо помню, что читал «Посмертные записки», читал лет тридцать назад, перечитывал, поразился ими, полюбил их (не потому ли и вспомнил?), стало быть, прочел и эти строки: «Наяву можно себя обманывать, но сновидение дает верную оценку той степени, до которой ты достиг». Выходит: прочел и – забыл? Да и в самом деле – забыл: прочитал сейчас эти строки как впервые. Но все-таки: забыл ли? Вероятно, где-то в тайниках сознания эта мысль жила. Не могла же она исчезнуть абсолютно бесследно. Значит? Значит, потом вдруг – забытая и не узнанная – она родилась уже как своя, и, может быть, именно она-то, неосознанно, и заставила меня, когда я сосредоточился на проблеме – Толстой о самообмане, – начать именно с «Записок старца»? Не знаю, я описал все как было. Но одно, по-моему, очевидно: насколько неисследим путь нашего собственного сознания, путь наших собственных мыслей. Так что за одним сюрпризом тут скрывался другой, посложнее, и я должен признаться в своем неосознанном плагиате, хотя все равно ему рад.
А кстати: я теперь вдруг сделался не уверен, что не читал раньше и эту статью – «Для чего люди одурманиваются». Что не помню – это точно, а вот что не читал – уж и не знаю.
Вообще Толстого я начал читать раньше и читал его в молодости несравненно больше, чем Достоевского. Однажды поставил себе задачу: прочитать за год 90 томов. Без цели, просто так – прочитать. Все, конечно, не одолел, но уж не меньше трети прочел, за это ручаюсь. Каждый том в руках подержал, каждый открыл, в каждом что-то узнал, все вместе – видел, и много раз, и – осталось навсегда это физическое ощущение невероятной духовной силы, остался живой образ небывалой вершины духа, уже покоренной человечеством в лице этого титана, вершины, которую снова достичь в одиночку – значит быть равным ему, но которую можно достичь – всем вместе, можно, если только сама действительность, сама жизнь заставит это сделать, чтобы спасти самое себя. Вздор, что мы побывали на вершинах духа Данте и Сервантеса, Шекспира и Гёте, на вершинах Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого. Вон они – стоят, все еще неприступные, в виде полных собраний сочинений, а мы все еще не можем, боимся познать познанное… Если б побывали, разве такими были бы мы сейчас? И не чисто филологическая, литературоведческая тропка туда ведет, не стремление к эрудиции, не потребность «повышать культурный уровень», а одна только жизненная кровная необходимость и даже неизбежность.
Да, я читал Толстого, но о самообмане – проглядел, не запомнил, хотя о нем – буквально на каждом шагу. На столе истина сто лет открыто лежала, огненными письменами начертана. А точнее, вероятно, не то что не заметил, а сам вопрос – отрицал, самой постановке его – сопротивлялся («самокопание», мол), сопротивлялся по молодой смелости, которая на самом деле была – неосознанным страхом, была отвлеченностью от реальной жизни, той отвлеченностью, которая и порождает жестокость, нетерпимость и верхоглядство. Да, читал, но как не о себе, как не о нас (да и школа «помогла» не понять). Да и как я мог тогда постигнуть проблему самообмана, как мог загореться ею, если сам был погружен в самообман с головой? Это уж потом, когда пришел час, уже в огне Достоевского, и начали (неосознанно, незаметно для меня самого) проступать письмена Толстого, где-то как-то записанные в моем сознании, в моем сердце, записанные и, оказывается, не сгинувшие, оставшиеся, как бы я ни старался их стереть, вытравить, забыть. Это уж потом вдруг ударило: самообман-самоубийство… Не в слове «самообман», конечно, дело, а в сути, в самой проблеме (как бы ее ни называть), в художественном, то есть непосредственно «заразительном» ее изображении и исследовании. Но ведь и само слово, даже частота его – знаменательны. Когда наконец будут составлены словари языка Достоевского и Толстого, несомненно, «самообман» (особенно с синонимами) займет там огромное место (у Толстого даже большее, чем у Достоевского). А вот в четырехтомном «Словаре языка Пушкина» «самообмана» нет как нет, равно как и слова «самооправдание», хотя проблема – есть (вспомним беспощадную исповедь лирического героя его поэзии). И все же: почему нет слова? Задумаемся над этим. Потому что сама проблема эта в жизни общества еще не так созрела, обострилась, накалилась, как позже? А почему еще?.. А как у других писателей?
Но вернемся к «Посмертным запискам». Здесь говорится и о самом первичном, еще невинном, непорочном – детском – самообмане, причем – о самообмане при первой встрече со смертью. Умерла главная няня, Софья Ивановна. «Я долго плакал и скучал и не мог опомниться. Все думали, что я плакал об Софье Ивановне, а я плакал не о ней, а о том, что люди умирают, что есть смерть. Я не мог понять этого, не мог поверить тому, чтобы это была участь всех людей. Помню, что тогда в моей детской пятилетней душе восстали во всем своем значении вопросы о том, что такое смерть, что такое жизнь, кончающаяся смертью. Те главные вопросы, которые стоят перед всеми людьми и на которые мудрые ищут и не находят ответы и легкомысленные стараются отстранить, забыть. Я сделал, как это свойственно ребенку и особенно в том мире, в котором жил: я отстранил от себя эту мысль, забыл про смерть, жил так, как будто ее нет, и вот дожил до того, что она стала страшна мне».
(Ср. пушкинский Странник: «И вот о чем крушусь: к суду я не готов, И смерть меня страшит»…)
А потом эта – невыносимая для детского сознания – мысль о смерти и жизни, кончающейся смертью, все больше отстранялась, застилалась каким-то туманом: «Жизнь моя, вся, от рождения моего и до самой теперешной старости, напоминает мне местность, всю покрытую густым туманом…» Но этот туман (образ лейтмотивный у Толстого) и порожден постоянным отстранением от себя той страшной мысли, порожден настойчивым (сознательным и бессознательным) забыванием ее. Это и есть туман самообмана, который вдруг развеялся перед неотразимой уже встречей со своей смертью, но и тут развеялся, оказалось, не до конца…
Перед нами – настоящий очерк самообмана, очерк истории его – от первого невинного самоспасительного шажка до почти полного духовного самоубийства, очерк истории одоления его. Другой вопрос, что в этом рассказе Толстой сам находился в самообмане, надеясь на чудо духовного подвига царя. Уж он-то как мало кто знал царей, знал их неспособность вернуться за черту, которую они переступили и за которую ушли так далеко, что возврата назад не было, знал все это и все-таки – надеялся. Но такой запоздалый, к счастью, финал «Войны и мира» (мысль Э. Бабаева), конечно, иллюзорен. Мог ли Александр I, которого мы знаем по «Войне и миру», переродиться в старца Федора Кузьмича?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?