Текст книги "Время, бесстрашный художник…"
Автор книги: Юрий Левитанский
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Второе тревожное отступление
Ну вот и вернулись твои журавли.
И ветер охоты подул на листы.
И пороховницы твои не пусты.
Ну что же, прекрасно!
И ход твоих мыслей сегодня таков,
что можешь с богами соседствовать ты.
Да что там – с богами! Ты сам из богов!
Ну что же, возможно.
А все же давай разберемся сперва –
с чего закружилась твоя голова?
Всего-то с того, что умеешь слова
писать на бумаге?
Что можешь придать им порядок такой,
чтоб строки стояли строка над строкой
и чтобы одна отвечала другой
своим окончаньем?
Что вместо, к примеру, весна и сосна
ты нынче рифмуешь весна и весла –
и в этом ты зришь своего ремесла
прогресс несомненный,
как если бы рифма весна и весла
уменьшила в мире количество зла,
хотя б одного человека спасла
от пули, от петли?
А ты не подумал, садясь за стихи,
что, может быть, это и есть пустяки –
уменье писать на бумаге стихи,
стихи на бумаге?
И разве тебе не казалось порой,
что ты занимаешься детской игрой,
в бирюльки играешь во время чумы,
во время пожара?
Что все эти рифмы – безделица, вздор,
бубенчики на шутовском колпаке,
мальчишки, бегущие с криками вдоль
рядов похоронных?
Ну что ж, опровергни, отбрось, отмети
все знаки вопроса один за другим,
предай осмеянью, сотри в порошок,
чтоб камня на камне…
А все же ты должен пройти этот круг
сомнений, неверья, опущенных рук,
пускай не сегодня, не сразу, не вдруг,
а все же, а все же…
Время раскрывающихся листьев. Фрагменты сценария
Клавиши рояля, чей-то палец,
пробежавший по клавиатуре,
и сейчас же тысячи сосулек
с грохотом летят на тротуар.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
где сейчас творится чудо,
чудо непрерывности творенья,
сотворенья ветки и куста,
чудо воссозданья,
повторенья,
завершенья круга,
воскрешенья
линий изначального рисунка,
формы прошлогоднего листа.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
переполненном грачами,
их высокомерными речами,
вздорностью грачиных пересуд.
Черные пасхальные старухи
с древними рублевскими очами
белые платочки с куличами
мимо сквера бережно несут.
Человек сидит в весеннем сквере,
улыбаясь грусти безотчетной,
смотрит,
как в песке играют дети,
хлебцы выпекают на доске,
как они песок упрямо роют,
на песке
песочный домик строят,
крепость воздвигают на песке.
А весенний гром,
еще несмелый,
первый,
еще робкий,
неумелый,
тихо погромыхивает где-то,
громыхает,
душу веселит.
А весенний дождик все смывает,
облегчает,
очищает душу,
обещает радужное что-то,
что-то неизвестное сулит,
что-то позабывшееся будит –
что-то будет,
что-то еще будет,
что-то еще здесь произойдет.
И тогда в дожде,
как наважденье,
возникает давнее виденье –
женщины забытые глаза,
два бездонных,
два бессонных круга,
и сквозь них,
сквозь дождь,
неторопливо –
человек по улице идет,
и навстречу женщина идет,
и они
увидели
друг друга.
Воспоминанье о шарманке
В высоком и тесном дворе,
как в глубоком колодце,
на дне
появлялся шарманщик,
появлялась шарманка,
появлялся мотивчик,
наивный и грустный,
и тогда открывались окошки,
и двор оживал,
и в окне проступало лицо,
проступала рука,
проступала ладонь под щекой,
из окна вылетала монетка,
завернутая в бумажку,
и летела на дно колодца –
летела копейка,
летела слезинка,
летела улыбка,
летела ромашка,
летела синица,
жар-птица,
райская птица,
ах, спасибо, шарманщик!
Но кончался мотивчик,
уплывала шарманка,
удалялся шарманщик,
унося в кармане копейку,
слезинку,
улыбку,
ромашку,
синицу,
жар-птицу,
райскую птицу,
и колодец двора
наполнялся,
как дождевою водой,
тишиной,
и она
расходилась кругами,
расходилась
кругами,
расходилась
кругами…
«Еще апрель таился у запруд…»
Еще апрель таился у запруд,
еще была пуста его купель,
а он не почитал уже за труд
усилья капель
складывать в капель –
в копилку,
по копеечке,
копил,
как скряга,
а потом на эту медь
себе рубаху синюю купил –
ни мне, ни вам подобной не иметь.
В рубахе синей,
конопат и рыж,
пустился в пляс,
как молодой цыган,
и все сосульки,
виснувшие с крыш,
запели,
как серебряный орган.
И тут уже поехало,
пошло,
а на вторые или третьи сутки,
в один из этих дней,
произошло
самоубийство мартовской сосульки,
которая,
отчаявшись,
упала
с карниза
и покончила с собой,
чего никто, конечно,
не заметил.
Апрель был юн,
он весел был и светел
и щеголял
в своей рубахе синей,
которая казалась голубой.
Птицы
Когда снега земли и неба
в окне смешались заодно,
я раскрошил краюшку хлеба
и бросил птицам за окно.
Едва во сне, как в черной яме,
рассвет коснулся век моих,
я был разбужен воробьями,
случайной трапезою их.
Они так весело стучали
о подоконник жестяной,
что показалось мне вначале,
что это дождик за стеной.
Потом их стук о подоконник
родил уверенность во мне,
что по дороге скачет конник
морозной ночью при луне.
Что это кто-то,
по ошибке
встав среди ночи, второпях
строчит на пишущей машинке
смешной рассказ о воробьях.
А птицы шумно пировали
и, явный чувствуя подъем,
картины эти рисовали
в воображении моем.
Как будто впрямь благодарили
меня за что-то воробьи,
они на память мне дарили
произведения свои.
Они давали безвозмездно,
а не за пищу и за кров,
по праву бедных и безвестных
и все же гордых мастеров.
Они творили, словно пели,
и, так возвышенно творя,
нарисовали звук капели
среди зимы и января.
И был отчетливый рисунок
в моем рассветном полусне –
как будто капало с сосулек
и дело двигалось к весне.
Человек с транзисторным приемником
Вы еще привыкнете к нему,
к этому звучанью резковатому!..
Человек идет по эскалатору.
Он стоит от вас невдалеке.
Ящичек свистящий и грохочущий,
ящичек поющий и хохочущий
держит, как воробушка, в руке.
Он таскает ящичек по городу,
по бульварам бродит
да по скверикам.
К морю выйдет –
ходит по-над берегом,
собственною музыкой томим.
Кто ж он,
этот странник,
очарованный
ящичком играющим своим?
Эту вещь, недавно уникальную,
хитрую шкатулку музыкальную,
на себе несет он, как печать
времени,
которое молчать
разучилось,
да и не желает.
– Эй, – ему кричат, – убавьте звук!
– Сделайте, – кричат ему, – потише!
Прекратите шум!.. –
Да вот поди же,
шум не прекращается никак.
Спящие в домах раздражены.
Сколько раз его ни унимали –
всяческие меры принимали –
так и не добились тишины.
Продолжает ящичек звучать –
петь,
кричать
и всякое другое.
Потому что время не такое –
не такое время,
чтоб молчать!
Воспоминанье о санках
Мама везет меня куда-то
на санках,
нас обгоняет извозчик,
а мне, должно быть,
года четыре,
и мама идет впереди,
а я смотрю в ее спину,
уставился в одну точку
и думаю о чем-то.
– О чем ты там думаешь, мальчик? –
говорю я ему,
сидящему в санках.
Я хочу забежать вперед,
заглянуть в глаза
и сказать ему что-то,
предупредить его, что ли, о чем-то,
предостеречь
от каких-то опасных поступков,
но санки
все дальше и дальше,
все гуще падает снег,
и вот уже санки пропали из виду,
и на снегу остается
лишь след
их узких полозьев,
а потом и его заметает
снегом.
Как показать весну
Я так хочу изобразить весну.
Окно открою
и воды плесну
на мутное стекло, на подоконник.
А впрочем, нет,
подробности – потом.
Я покажу сначала некий дом
и множество закрытых еще окон.
Потом из них я выберу одно
и покажу одно это окно,
но крупно,
так что вата между рам,
показанная тоже крупным планом,
подобна будет снегу
и горам,
что смутно проступают за туманом.
Но тут я на стекло плесну воды,
и женщина взойдет на подоконник
и станет мокрой тряпкой мыть стекло,
и станет проступать за ним сама
и вся в нем,
как на снимке,
проявляться.
И станут в мокрой раме появляться
ее косынка
и ее лицо,
крутая грудь,
округлое бедро,
колени,
икры,
наконец, ведро
у голых ее ног засеребрится.
Но тут уж время рамам отвориться,
и стекла на мгновенье отразят
деревья, облака и дом напротив,
где тоже моет женщина окно.
И тут мы вдруг увидим не одно,
а сотни раскрывающихся окон,
и женских лиц,
и оголенных рук,
вершащих на стекле прощальный круг.
И мы увидим город чистых стекол.
Светлейший,
он высоких ждет гостей.
Он ждет прибытья гостьи высочайшей.
Он напряженно жаждет новостей,
благих вестей
и пиршественной влаги.
И мы увидим –
ветви еще наги,
но веточки,
в кувшин водружены,
стоят в окне,
как маленькие флаги
той дружеской высокой стороны.
И все это –
как замерший перрон,
где караул построился для встречи,
и трубы уже вскинуты на плечи,
и вот сейчас,
вот-вот уже,
вот-вот.
Сон об уходящем поезде
Один и тот же сон
мне повторяться стал.
Мне снится, будто я
от поезда отстал.
Один, в пути, зимой,
на станцию ушел,
а скорый поезд мой
пошел, пошел, пошел.
И я хочу бежать
за ним – и не могу,
и чувствую сквозь сон,
что все-таки бегу,
и в замкнутом кругу
сплетающихся трасс
вращение земли
перемещает нас –
вращение земли,
вращение полей,
вращение вдали
берез и тополей,
столбов и проводов,
разъездов и мостов,
попутных поездов
и встречных поездов.
Но в том еще беда,
и, видно, неспроста,
что не годятся мне
другие поезда.
Мне нужен только тот,
что мною был обжит.
Там мой настольный свет
от скорости дрожит.
Там любят лечь – так лечь,
а рубят – так с плеча.
Там речь гудит, как печь,
красна и горяча.
Мне нужен только он,
азарт его и пыл.
Я знаю тот вагон.
Я номер не забыл.
Он снегом занесен,
он в угле и в дыму.
И я приговорен
пожизненно к нему.
Мне нужен этот снег.
Мне сладок этот дым,
встающий высоко
над всем пережитым.
И я хочу за ним
бежать – и не могу.
И все-таки сквозь сон
мучительно бегу,
и в замкнутом кругу
сплетающихся трасс
вращение земли
перемещает нас.
Прощание с книгой
Нескончаемой спирали бесконечные круги.
Снизу вверх пролеты лестницы – беги по ним, беги.
Там, вверху, под самой крышей, в темноте горит окно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я люблю сюжет старинный, где с другими наравне
я не первый год играю роль, доставшуюся мне.
И, безвестный исполнитель, не расстраиваюсь я,
что в больших твоих афишах роль не значится моя,
что в различных этих списках исполнителей ролей
среди множества фамилий нет фамилии моей.
Все проходит в этом мире, снег сменяется дождем,
все проходит, все проходит, мы пришли, и мы уйдем.
Все приходит и уходит в никуда из ничего.
Все проходит, но бесследно не проходит ничего.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности достойно доиграть свое хочу –
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
Воспоминанье о цветных стеклах
Первое воспоминанье,
самое первое,
цветное,
цветная веранда,
застекленная красным,
зеленым и желтым,
красные помидоры в тарелке,
лук нарезан колечками,
звук приближающейся пролетки
по булыжной мостовой,
кто-то, должно быть, приехал,
кованый сундучок
и орехи в зеленых скорлупках
с желтым запахом йода,
золотые шары у крылечка,
звук удаляющейся пролетки,
цоканье лошадиных подков
по квадратикам звонких булыжин,
кто-то, должно быть, уехал,
может быть, я,
ну конечно,
это я уезжаю,
засыпая под звук пролетки,
и только цветная веранда
мигает вдали
красным, зеленым и желтым,
игрушечным светофором
на том перекрестке,
куда мне уже не вернуться.
«Отмечая времени быстрый ход…»
Феликсу Светову
Отмечая времени быстрый ход,
моя тень удлиняется, что ни год,
что ни год удлиняется, что ни день,
все длиннее становится моя тень.
Вот уже осторожно легла рука
на какие-то пастбища и луга.
Вот уже я легонько плечом задел
за какой-то горный водораздел.
Вот уже легла моя голова
на какие-то теплые острова.
А она все движется, моя тень,
все длиннее становится, что ни день,
а однажды, вдруг, на исходе дня
и совсем отделяется от меня.
И когда я уйду от вас в некий день,
в некий день уйду от вас, в некий год, –
здесь останется легкая моя тень,
тень моих надежд и моих невзгод,
полоса, бегущая за кормой,
очертанье, контур неясный мой…
Словом, так ли, этак ли – в некий час
моя тень останется среди вас,
среди вас, кто знал меня и любил,
с кем я песни пел, с кем я водку пил,
с кем я щи хлебал и дрова рубил,
среди вас, которых и я любил.
Будет тень моя тихо у вас гостить,
и неслышно в ваши дома стучать,
и за вашим скорбным столом грустить,
и на вашем шумном пиру молчать.
Лишь когда последний из вас уйдет,
навсегда окончив свой путь земной,
моя тень померкнет, на нет сойдет,
и пойдет за мной, и пойдет за мной,
чтобы там исчезнуть среди корней,
чтоб растаять дымкою голубой, –
ибо мир предметов и мир теней
все же прочно связаны меж собой.
Так живите долго, мои друзья.
Исполать вам, милые. В добрый час.
И да будет тень моя среди вас.
И да будет жизнь моя среди вас.
«Когда земля уже качнулась…»
Когда земля уже качнулась,
уже разверзлась подо мной
и я почуял холод бездны,
тот безнадежно ледяной,
я, как заклятье и молитву,
твердил сто раз в теченье дня:
– Спаси меня, моя работа,
спаси меня, спаси меня! –
И доброта моей работы
опять мне явлена была,
и по воде забвенья черной
ко мне соломинка плыла,
мой тростничок, моя скорлупка,
моя свирель, моя ладья,
моя степная камышинка,
смешная дудочка моя…
День такой-то (1976)
«Давно ли покупали календарь…»
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой,
новый календарь,
три сотни с половиной,
чуть поболе,
страниц надежды,
радости и боли,
спрессованная стопочка листков,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода
и часы захода,
рожденья чей-то день
и день ухода
туда,
где больше нет календарей
и нет ни декабрей,
ни январей,
а все одно и то же время года.
Ах, государь мой,
новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист,
что будет мне подарен,
за каждый день такой-то и такой
из тех, что мне
бестрепетной рукой
отсчитаны и строго, и бесстрастно.
…И снова первый лист перевернуть –
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.
Пробужденье
Просыпаюсь – как за полночь с улицы в дом
торопливо вбегаю
и бегу через сто его комнат пустых,
в каждой комнате свет зажигаю –
загораются лампочки, хлопают двери,
тяжелые шторы на окнах
легко раздвигаются сами,
постепенно весь дом наполняется шумом и шорохом,
шелестом, шепотом, топотом ног,
суетой, беготней, голосами,
с этажа на этаж – суетой, беготней – все быстрее –
обрывками фраз
о вчерашних делах и событьях,
о том, о другом,
о делах, о погоде,
с этажа на этаж, из пролета в пролет –
все быстрей – коридорами
– дайте пройти! не торчите в проходе! –
сто звонков, сто машинок – звенят телефоны,
трещат арифмометры,
щелкают счеты,
с этажа на этаж – все быстрей –
резолюции, выписки,
списки,
расчеты, подсчеты,
дом гудит уже весь, он гудит, словно улей,
и все его окна сияют,
раскрыты навстречу встающему солнцу,
поющим синицам,
идущему мимо трамваю.
…Это я просыпаюсь. Проснулся. Глаза открываю.
Проторенье дороги
Проторенье дороги, предчувствие, предваренье.
Тихое настроенье, словно идет снег.
И хочется написать длинное стихотворенье,
в котором сошлись бы на равных и это и то.
Что-нибудь вроде – гнев, о богиня,
воспой Ахиллеса,
Пелеева сына, – и дальше, строка за строкой,
где будут на равных провидящие и слепые
и нищий певец, скорбящий о тех и других.
И чтобы в финале – семь городов состязали
за мудрого корень – и несколько еще слогов,
слагающихся из звуков паденья снега
и короткого звука лопающейся струны…
Проторенье дороги, евангелье от Сизифа,
неизменное, как моленье и как обряд,
повторенье до, повторенье ре, повторенье мифа,
до-ре-ми-фа-соль одним пальцем сто лет подряд.
И почти незаметное, медленное продвиженье,
передвиженье, медленное, на семь слогов,
на семь музыкальных знаков,
передвиженье
на семь изначальных звуков, на семь шагов,
и восхожденье,
медленное восхожденье,
передвиженье к невидимой той гряде,
где почти не имеет значенья до или после
и совсем не имеет значенья когда и где,
и дорога в горы,
где каждый виток дороги
чуть выше, чем предыдущий ее виток,
и виток дороги – еще не итог дороги,
но виток дороги важней, чем ее итог,
и в конце дороги –
не семь городов заветных,
а снова все те же, ощупью и впотьмах,
семь знаков, как семь ступенек едва заметных,
семь звуков, как семь городов на семи холмах…
Проторенье дороги, смиренье, благодаренье.
Шаг, и еще один шаг, и еще шажок.
Тихий снежок, ниспадающий в отдаленье.
За поворотом дороги поющий рожок.
И как отзвук той неизбывной светлой печали,
в сумерках, одним пальцем, до-ре-ми-фа-соль,
и огарок свечи, и рояль, и опять, как вначале, –
до-ре-ми-фа-соль,
до-ре-ми-фа-соль,
до-ре-ми-фа-соль…
«Всего и надо, что вглядеться, – боже мой…»
Всего и надо, что вглядеться, – боже мой,
всего и дела, что внимательно вглядеться, –
и не уйдешь, и никуда уже не деться
от этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, – боже мой,
всего и дела, что помедлить над строкою –
не пролистнуть нетерпеливою рукою,
а задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка – она со временем прочтется,
и перечтется много раз, и ей зачтется,
и все, что было в ней, останется при ней.
Но вот глаза – они уходят навсегда,
как некий мир, который так и не открыли,
как некий Рим, который так и не отрыли,
и не отрыть уже, и в этом вся печаль.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
за то, что суетно так жили, так спешили,
что и не знаете, чего себя лишили,
и не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело после было, после было дело,
и в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел –
покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
каких сокровищ под ногами не заметил,
каких созвездий в небесах не разглядел!
Попытка убыстренья
Я зимнюю ветку сломал, я принес ее в дом
и в стеклянную банку поставил.
Я над ней колдовал, я ей теплой воды подливал,
я раскрыть ее листья заставил.
И раскрылись зеленые листья,
растерянно так раскрывались они,
так несмело и так неохотно,
и была так бледна и беспомощна бедная эта
декабрьская зелень –
как ребенок, разбуженный ночью,
испуганно трущий глаза
среди яркого света,
как лохматый смешной старичок,
улыбнувшийся грустно
сквозь слезы.
«Не руки скрещивать на груди…»
Не руки скрещивать на груди,
а голову подпереть руками,
смежить ресницы,
сидеть и слушать,
пока услышишь, –
и ты услышишь.
И ты услышишь неясный шорох
и ветра легкое дуновенье,
неясный шорох,
шуршанье крыльев,
шаги неслышные за спиною,
и чьи-то легкие две ладони,
почти прозрачны и невесомы,
тебе на глаза осторожно лягут,
и ты прозреешь –
и ты увидишь.
…И ты увидишь в кромешном мраке,
как кружится ворон над спящей Троей,
и ты разглядишь в коне деревянном
ахейских воинов смуглолицых,
ты разглядишь их лица и руки,
их оружье и их доспехи,
и различишь печальные очи
каменной девы в пустынном храме…
…И ты услышишь однажды ночью
звездного неба зов отдаленный,
и ты услышишь в полночном небе
лунного света звонкие льдинки,
тонкое теньканье лунных капель,
тайную музыку лунной ночи,
ее пассажи,
ее аккорды,
ее сонатное построенье…
Не руки скрещивать на груди,
а голову подпереть руками –
вот жест воистину величавый,
и он единственно плодотворен.
Голову подпереть руками,
ждать спокойно и терпеливо,
и ты увидишь,
и ты услышишь,
во всяком случае –
есть надежда.
Вещая птица и мертвый камень.
Девы скорбящей печальны очи.
Тонкое теньканье лунных капель.
Вечная музыка лунной ночи.
Гибель «Титаника»
Желтый рисунок в забытом журнале старинном,
начало столетья.
Старый журнал запыленный,
где рой ангелочков пасхальных
бесшумно порхает
по выцветшим желтым страницам
и самодержец российский
на тусклой обложке журнальной
стоит, подбоченясь картинно.
Старый журнал, запыленный, истрепанный,
бог весть откуда попавший когда-то ко мне,
в мои детские руки.
Желтый рисунок в журнале старинном –
огромное судно, кренясь,
погружается медленно в воду –
тонет «Титаник» у всех на глазах, он уходит на дно,
ничего невозможно поделать.
Крики, стенанья, молитвы, проклятья, отчанье,
вопли отчаянья, ужас.
Руки и головы, шляпы и зонтики, сумочки, доски,
игрушки, обломки.
– Эй, не цепляйтесь за борт этой шлюпки! –
(веслом по вцепившимся чьим-то рукам!) –
мы потонем,
тут нет больше места!..
Сгусток, сцепленье, сплетенье страстей человеческих,
сгусток, сцепленье, сплетенье.
С детской поры моей, как наважденье,
все то же виденье,
все та же картина встает предо мной,
неизменно во мне вызывая
чувство тревоги и смутное чувство вины перед кем-то,
кто был мне неведом.
…Крики, стенанья, молитвы, проклятья, отчаянье,
вопли отчаянья –
тонет «Титаник».
Тонет «Титаник» – да полно, когда это было,
ну что мне,
какое мне дело!
Но засыпаю – и снова кошмаром встает предо мною
все то же виденье,
и просыпаюсь опять от неясного чувства тревоги,
тревоги и ужаса –
тонет «Титаник»!
Попытка оправданья
О, все эти строки, которые я написал,
и все остальные, которые я напишу, –
я знаю, и все они вместе,
и эти, и те,
не стоят слезинки одной у тебя на щеке.
Но что же мне делать с проклятым моим
ремеслом,
с моею бедою, с постыдной моей маетой!
И снова уходит земля у меня из-под ног,
и снова расходится слово и дело мое.
Так, может быть, к черту бумагу, и перья на слом,
и сжечь корабли бесполезной флотилии той!
Но что же мне делать с проклятым моим
ремеслом,
с моею старинной, бессонной моей маетой!
Все бросить, и броситься в ноги, прийти, осушить,
приникнуть губами –
все брошу, приду, осушу –
дрожащую капельку, зернышко горькой росы,
в котором растет укоризна и зреет упрек.
О да, укоризна, всемирный разлад и разлом,
все бури и штормы пяти потрясенных морей…
И все-таки что же мне делать с моим ремеслом,
с моею бедой, с бессонною мукой моей!
И вновь меня требует совесть на праведный суд.
И речь тут о сути самой и природе греха.
И все адвокаты на свете меня не спасут –
я сам отвечаю за грешную душу стиха.
И вот я две муки неравных кладу на весы,
две муки, две боли, сплетенные мертвым узлом.
Но капелька эта,
но зернышко горькой росы…
И все-таки что же мне делать с моим ремеслом!
О слово и дело, я вас не могу примирить,
и нет искупленья, и нет оправданья греху.
И мне остается опять утешать себя тем,
что слово и есть настоящее дело мое.
Да, дело мое – это слово мое на листе.
И слово мое – это тело мое на кресте.
Свяжи мои руки, замкни мне навечно уста –
но я ведь и сам не хочу, чтобы сняли с креста.
О слово и дело, извечный разлад и разлом.
Но этот излом не по-детски сведенных бровей!..
Так что же мне делать с проклятым моим
ремеслом
и что же мне делать с горчайшей слезинкой
твоей!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?