Автор книги: Юрий Попов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Кликни, и вспомнится
Пересвет любил иногда связывать отдельные эпизоды собственного прошлого и особенно детства с какими-нибудь большими прошлыми делами. Заговорят телевидение или радио о каких-то нашумевших в отдаленные времена событиях – выступление правителя, катастрофа на море, – и ему тут же являлся вопрос: «А что, интересно, я тогда и в тот момент делал? В школу, должно быть, добирался и от мороза руки в рукава засовывал. В наших краях как раз утро в тот момент было». И невольно поеживался, как от мороза. Образы забытых участников повисали прямо в воздухе – живые выразительные глаза и контуры лица вокруг них. И разговоры с ними у него велись не как с воображаемыми собеседниками, а как с реальными.
Данная ему пацанами кличка Пересвет появилась благодаря словечку «перебор», которое у него заменяло много всяких выражений, начиная от «иди-ка ты» и кончая одобрительным «негрубо́». Им же, как водится, стали окликать и самого. А как-то при игре в прятки вместо «и так видно» вырвалось «пересвет». Достаточно было потом пару раз пересказать словесный сбой среди прочих насмешек, и пустячный эпизод породил его пожизненное прозвище. Когда стал писателем, ему не пришлось придумывать себе псевдоним, все равно лучше не придумаешь. Не то что у его коллег по литературному цеху Трясогузки и Гузнотряски. Впрочем, их псевдонимы он придумал сам.
Кот Булька сосредоточенно мурлычет себе под нос. Медленно листая старый толстый и увесистый том, сохранившийся каким-то неведомым образом на полках с той эпохи, Пересвет беспечно подумал: «Где-то тогда я был Кликни, и вспомнится еще только зачат. В поезде они как-то познакомились». Однажды он поймал себя на том, что помнит своих стариков почему-то уже в их преклонном возрасте, вернее сказать, в памяти сохраняется их образ уже сильно постаревших, даже если всплывают события времен его детства. «Наверно, потому, что самые последние встречи самые памятные». А вот дядька отца, наоборот, так и остался навсегда неунывающим шутником. Встреченный лишь однажды в последние годы, он выглядел сильно постаревшим и в общем-то уже совсем другим человеком. «А когда он принес эту книжищу? Помнится, поставлю ее на ребро с раздвинутыми корками – домом служила. Зверюшки под ней между листами помещались. Я еще тогда подумывал, что хорошо бы половину листов выдрать, чтоб не мешались, когда в дом клал что-нибудь».
– И-и-и сколько у тебя гербовой-то. Подарил бы листок. А то, случись прошение писать, и нету, – прозвучал вдруг скрипучий старушечий голос, на который он даже не скосил глаза и не прекратил перебирать страницы. Он знал, что это рядом с его плечом нарисовался в воздухе образ гоголевской помещицы Коробочки с лицом одной известной старой артистки. Кот Булька даже усами не пошевелил и вообще ничего не заметил. Для него, серьезного и самостоятельного животного, пустяки даже и не существует. Слова персонажа из классического романа как-то сами собой застряли в памяти и то и дело всплывали без всякого повода, будто сами были хозяевами своего поведения, и теперь, замеченные мельком между строк, моментально ожили в полновесную картину. «Она, помнится, показалась утром перед закупщиком мертвых душ, кажись, в палевом платье. Интересно, что это такое – палевое? Ткань? Или, может, фасон?» – лениво размышлял он. Мысли сами собой и неторопливо переместились с помещицы и ее платья на полузабытые разговоры о моде и тканях той же эпохи, когда под книгой прятались игрушечные зверята.
* * *
Отец подтрунивал всегда с серьезным видом и был великий дока изобретать придирки. Ненастье легко превращалось у него в повод попенять верной спутнице жизни: «На дворе у хорошей хозяйки всегда хорошая погода, когда стирать, когда сушить, когда полоть, когда окучивать. А что у тебя за окном делается? И не надо мне, дорогая, – отчеканивал он слово за словом, внимательно высматривая мух на потолке, – отговорками голову морочить». Было и немало других. «Заботливая жена называется. Муж у ней стареет каждый год. Вон уже и тридцать четыре. Не удивлюсь, если через год и тридцать пять стукнет. Сама так тонкая, как гимназистка». «Посуду заставляет нас с сыном помыть, пока дрова в печке не прогорели и вода на плите горячая. А чего ее мыть? Завтра опять есть будем».
Разговоры же о тканях и нарядах всегда были поводом только для безобидных насмешек, да и насмешек в общем-то над собой. Всерьез обсуждать такие темы ему было не дано природой.
– Помнишь, я говорила про крепдешин с ажурным рисунком? – начинала мать. – Посмотри. Сейчас я тебе покажу. – Расхваливать пышными эпитетами расцветку он принимался еще только когда она направлялась к комоду, тяжеловесному резному сооружению в углу, способному противостоять танку.
– Цвет на этот раз, прямо надо сказать, твой, ну просто твой, и все. Чудо как хорош! Кто бы мог подумать, что так разбираешься. Обычно-то у тебя все как-то наперекосяк, а тут… – И, довольный тем, что та остолбенела с опущенными руками перед дверцей, вперил взгляд в потолок, старательно изливая комплимент за комплиментом. – Ты знаешь, такой утонченный, оказывается, вкус у тебя. Восторг, да и только. – Та еще раздумывает, взяться за ручку дверцы или швырнуть в него чем-нибудь. Ему-то, конечно, предпочтительнее было бы, чтобы в него что-то полетело, однако ей нужен серьезный разговор. Он же именно в тот момент, когда предмет обсуждения извлекается на свет, сосредоточивается на пепельнице, в которой вдруг обнаруживаются какие-то невидимые изъяны, и демонстрирует всем своим видом, что про цвет сказано уже все исчерпывающим образом. – Можно блузку с кокетливой бейкой по воротнику и манжетами, а можно платье с коротким рукавом, – выговаривает он, сосредоточенно вертя перед глазами увесистое изделие из толстого стекла. И оказывается уже просто спиной к ней и ее ткани, будто собирается с пепельницей удалиться. – Можно…
– Посмотри сюда! – слышит он строгий нетерпеливый оклик.
– А, что?
– Вот. Смотри.
– Ну что я тебе могу сказать? Это крепдешин. Рисунок, я бы сказал, ажурный, – старается он припомнить, что еще она ему про него говорила. – Вот так, я думаю, будет хорошо, а вот так еще лучше. – Имеется в виду, конечно, не приложенная к ней ткань, а попутные вольности руками.
– Я вот думаю – блузку и к ней мою сиреневую косынку. – Но останавливается. – Мама на днях должна быть. А нет, так и сама к ней на той неделе наведаюсь. Главное, теперь он у меня есть, я на этот крепдешин давно глаз положила. Есть, есть и есть! – скорее пропела, чем продекламировала она, когда ткань уже снова отправлялась в шкаф.
* * *
Кот Булька, никогда не свободный от служебных обязанностей – потому что люди глупы и беспомощны даже против мух, – подремывает. Он и на этот раз располагается под портретом, но только не посреди рабочего стола, а немного в отдалении от кресла, занимаемого хозяином.
Писатель еще оставался там, в череде реальных событий прошлого. Но потом вздохнул, скользнул взглядом по портрету, поизучал несколько безмятежно дремлющего собрата и, окончательно стряхнув с себя воспоминания, стал погружаться в тот мир творчества, мир, про который нельзя сказать, что был или есть в нем. В этом призрачном, лазурно чистом мире нельзя просто быть. В нем можно только пребывать и только воспарять.
Умей, дюймовочка, быть беззаботной
«Мы сидим под большой развесистой клюквой», – слова выдающегося враля, которому пришло однажды в голову убеждать всех, будто добрался до холодных российских просторов. Они всегда ввергали ее в неудержимые фантазии, и она легко и с удовольствием воображала себя под высоким, далеко выше головы травянистым стеблем толще руки, и высоко над головой густо красный плод размером с тыкву; дорисовывались сюда воображением и мясистые листья фикуса, но только еще более распростертые, чем сам увесистый плод. Сама она оказывалась Дюймовочкой, а соломинки, соответственно прочнее бамбуковой палки, вздымаются еще выше, а чуть поодаль – сказочно-диковинный оранжевый бутон, напоминающий по форме только что начавший набирать силу кочан, и вокруг пестрое разнообразие мелких цветов и ярких бабочек.
Дюймовочка была, разумеется, вовсе и не Дюймовочка.
Так, мелькнуло как-то среди застольных разговоров и само собой закрепилось за склонной к озорству и редко пребывавшей в задумчивости девчонкой. Ей, однако, понравилось быть героиней замечательно красивой сказки, откликалась с удовольствием. А раз понравилось персонажу книги, то чего вдруг писатель будет менять? Впрочем, и называть ее феей тоже было бы неплохо, однако по возрасту рановато.
Феи в сказках – женщины с жизненным опытом и весом.
Когда-то, еще в ту свою пору, когда она начала обретать мягкие формы, ее стали одолевать какие-то смутные порывы и позывы, неодолимые и неутолимые. Комок слез сдавливал тогда ей по временам горло, и она погружалась в мир грез, выстраивавшихся по известным романтическим шаблонам. Какие-либо эпизоды из книг знаменитых писателей получали в ее подогретом мечтами воображении обязательное счастливое продолжение. И Каренин у нее заполучал какую-нибудь сухопарую и правильно воспитанную спутницу, и Анна оказывалась в вековечном союзе с Вронским; любимый поэт Лермонтов обретал в ее лице надежного друга, готового быть рядом даже и при дуэли и заслонить, и Есенин, такой беспомощный, такой беззащитный, в ее присутствии, ощущая – нет, не заботу, одно только ее восхищение, – начисто забывал свои ресторанные развлечения и думал теперь только о поэмах. Иногда всплывали и обсуждавшиеся по временам полушепотом среди подруг детали, какие допустимо ожидать от мужчин; но не опускаться же самой до их переживания.
* * *
Сквозь покрытые изморозью стекла широкого и высокого окна из мощного громкоговорителя на столбе прорывается частушка: «Мы по радио вчера слушали Калинина», – и расплывается над заснеженными крышами, огородами, такими же заснеженными стогами или копнами сена, близлежащей улицей и проулком. Сегодня разудалая Дюймовочка пребывала в прекрасном настроении и изрядно всех распотешила. Их начальница, вошедшая с мороза, лучась уличной стужей, сразу же поддалась ее задорным разглагольствованиям и нарочно подзадержалась у зеркала, чтобы не помешать. Увенчанная двумя кругами туго сплетенных и аккуратно уложенных кос, она, поправляя заколки, видела в зеркале девчонку, украшенную двумя простыми косами в переплетении с шелковыми лентами. А та – со вскинутыми, как у декламатора, руками перед светившимися весельем женщинами, взявшись переиначивать проведенную у них райкомовским распоряжением беседу на антирелигиозную тему.
– …Сотворил сначала всяких скотов и гадов, потом мужика, – излагала она, стоя прямо под планкой с портретами лидеров, – и только потом женщину, чтобы она сделала из него человека. – Девчонки дружно заулыбались. – И пошло, – декламировала рассказчица. – Она его для познания к райскому дереву, а ему дай познать совсем другое. Знай себе тянется, как телок к титьке, не устает. – Легкое веселье переросло в смешки. – И теперь что человеку за похабщину, ему прямо-таки за первейшую радость. – Забористый хохот щедро вознаградил бойкого конферансье. Посыпались насмешливые продолжения, подхваченные остальными под взрывы нового веселья.
Вернувшаяся из уборной соседка по рабочему столу продвигалась между рядами, недоуменно поглядывая на разгул веселья.
– Где это ты шастать изволила? – Официально-требовательный тон, но с пренебрежительным обращением на «ты» прозвучал с нешуточной серьезностью. Та растерянно хлопнула ресницами:
– Да с прической провозилась. А что?
– С прической, говоришь, в туалете. А ты где прическу-то делаешь? – Уже достаточно разогретая юмором аудитория на этот раз уже просто взорвалась хохотом. Послышались задорные добавления насчет укладки и завивки, сопровождаемые новыми вспышками.
* * *
– Ты знаешь, не успела Зойка уехать к родителям на время отпуска, а ее муж тут же по девкам шастать.
– А твоя Зойка, – получила она немедленный ответ, – пусть не ездит, скажу я тебе.
– Вышла замуж, так и живи, Мужику же надо, – добавила еще одна, – на ком-то валяться.
– Да живи с ними. Вон наша-то с тобой подружка и жила, и не уезжала, а теперь вон что.
– Что верно, то верно, но ты ведь и другое не забывай. Она ведь, бывало, на мужчину даже и не посмотрит. С утра у нее блузка с юбкой, к вечеру уже платье с жакетом. А сколько у ней сережек, колечек, помнишь? Я так думаю, она потом и дома ничего другого и не знала. Да еще и собаченция, нашла забаву: «Песик ты мой любимый, песик ты мой ненаглядный». Ну кому это понравится? – Взгляд, обращенный к еще одной собеседнице, тут же нашел и поддержку:
– Конечно.
– Ну, это-то верно, – не стала спорить и эта, но тут же добавила: – Ты помнишь, как он приехал в сорок четвертом в командировку из Польши и стал просить, чтоб ему разрешили жениться, подружка, дескать, у него там. И что, женился? Для виду только потыкался в какие-то конторы, пыль в глаза пустить. Думаешь, нет?
– Чего это ты за ихних подружек так уж обеспокоена?
– Да что мне подружки? Только если он там, так и здесь тоже. Коль ты бездушный, так ты везде бездушный.
– Ну, ты забыла, тогда ведь указ вышел: браки с иностранцами запретили.
– Да, да, было, запретили, я тоже помню, – снова нашла она поддержку у другой. – А это-то кому еще надо было?
– Ну, не скажи. Все-таки. Ты вот десятилетку закончила, из твоего класса много вернулось с войны?
– Да все вернулись. Их сразу в один заход всех на авиабазу дальнего действия призвали. Туда ведь только с образованием брали.
– Ну, это у тебя так. А сколько девок не дождались своих женихов и теперь уж никогда их не дождутся? Вон в нашей школе в сорок седьмом учительница от ученика забеременела, так даже с работы не уволили. А что вы хотите, ребенок ведь!
– Ну зато помните, как он нарвался на твою соседку по столу, – отвлекла всех от темы лихолетья помалкивавшая большей частью собеседница. – Эта ведь и не хуже мужика сказануть может.
– Ну да, – и все три дружно ухмыльнулись.
– Ой, погодите, какой мне анекдот рассказали! Пока не забыла. Привела женщина домой приятеля, и только он к ней – стук в дверь. Не бойся, говорит она ему спокойно, берись за утюг и делай вид, будто ты из комбината бытового обслуживания на дому и работаешь по вызову. Пришлось тому все перегладить и уйти. На следующий день рассказал о своей неудаче приятелю, тот поинтересовался, где все это было, и просветил: я, говорит, то белье за день до тебя точно так же стирал.
– Вот это да! И что это никто и раньше не додумался.
– Ага, договорилась с мужем, чтоб вовремя появлялся, и устраивай постирушки.
– Конечно, вот вам и наша советская система бытового обслуживания. Так отныне и будем. Крутится вокруг тебя жеребец, а ты тут же прикидываешь, сколько стирки он потянет.
– Погодите, погодите, еще анекдот. Приходит одна в магазин тканей. Сама тощая пигалица, а семь метров просит отмерить. Куда тебе столько, спрашивают, тебя же муж не найдет среди такого вороха тряпок. А мой муж, отвечает, творческая личность, ему главное сам процесс.
Период полураспада
– Ты, Буля, себя просто-напросто спроси: кто мы и кто она? То-то. Мы с тобой элита, раса господ, а эта, с позволения сказать, труженица кто? У нее, видите ли, работа, заботы и труды, так сказать, трудолюбием страдает. А у нас с тобой? У нас с тобой служба, у нас с тобой призвание, я бы сказал, предназначение. У нас с тобой высокий долг! Разве может она, как мы, бесстрашно в засаде высматривать, выслеживать, караулить. Муха не пролетит, сейчас же зубами клацнем. Ты на коврике, я на диване. Неустанно несем караульную службу, я бы даже сказал, неусыпно. – И тыльная сторона ладони тянется прикрыть собиравшийся было позевывать рот. – Мы с тобой бойцы невидимого фронта. И пущай эта труженица свое место знает. Так-то.
В экране телевизора – бурление новой жизни с многообещающими видами на будущее. Тут денежный туз с непременным уголовным прошлым: «Для чего я тебя на Лонг Айленд поселил?» – терпеливо распекает облагодетельствованного им растяпу. Другой такой же с удовольствием рассказывает о «моей вилле в Калифорнии» и скромной яхте экстра-класса при ней. Там юморист Петросян старательно изощряется насчет нищих с протянутой рукой: у них мерседесы за углом. Еще где-то сообщается про многодетную семью, как дети с родителями отправляются на кладбище пособирать принесенные на могилы подношения давно истлевшим обитателям загробного мира. Дети, оказывается, шагают весело и бодро, обсуждая прошлые находки. И звучит сообщение заливистым голосом диктора, будто речь идет о занимательных подробностях из поведения бездомных собак. Еще один вдумчивый аналитик размышляет над тем, что численность Период полураспада населения сокращается со времени перехода к рынку примерно на миллион в год. Соответственно возрастает обеспечение граждан жильем. Отжившее свое в великой скудости и тесноте поколение бабушек и дедушек довольно быстро освобождает место своим внукам, желая, очевидно, тем самым принести им хоть какую-то пользу.
В общем, перемены воспринимаются с восторгом, и еще больший восторг вызывают перспективы.
* * *
– Ну вот, дорогая докторша, мы с вами и добрались до места. А теперь сознавайтесь честно: сколько диагнозов успели мне поставить, пока беседовали?
– Ну а как же, конечно, – нашлась та. – Совершенно не умеете молчать, и неудержимая склонность заводить интересные разговоры. Вы, должно быть, очень начитаны.
– Читаем много и даже все подряд, – посчитал нужным сообщить Пересвет. – Массажный кабинет, услугами которого он пользовался, – рядом с процедурным. Разговоры ожидающих пациентов слили всех присутствующих в одну компанию, и довольно скоро.
– Сестричка, мне бы безалкогольного спиртику для успокоения души и давление после вчерашнего застолья понизить.
– Безалкогольным только пиво бывает, а у нас спирт – самый что ни на есть алкогольный.
– Ну ладно, наливайте, раз так, алкогольный, что с вами поделаешь.
– Поворачивайся лучше своей мадам Сижу. Коль что не так, то это вообще-то уколом называется.
– Да что вы, ваш укол не укол, а чистый кайф! Моя нерыжая так переполнена восторгом, что готова прямо-таки взорваться словами благодарности, на какие только способна.
– Вылетай-ка ты лучше отсюда пулей вместе с твоими благодарностями, пока тебе пару пинков к уколу не прибавили. Освобождай свято место, ты не один тут.
– Поостерегитесь, ребята, мне раньше всех, я душевнобольной. Мы за себя не отвечаем.
– Ага, душевный. Сам с мочевым пузырем по больницам шастает.
– А душа-то где располагается? Сообрази-ка, голова-то, надеюсь, имеется.
– А как же, на своем месте.
– Это у тебя-то голова. Тебе даже в аптеке надо просить не от головы, а от места для шляпы. Забыл, чему тебя в школе учили? Сходил отлил – вот на душе и легче. На душе, понимаешь, душе. Стало быть, и болезнь душевная. Так что будете, мужики, возникать – замочу вас всех. Даже при женщинах.
– А тебе потом еще и путевку в санаторий. Все понятно.
– Скажите, ребята, спасибо, что у меня только что патроны иссякли.
– Ладно, твоя взяла, победил, сейчас тебе орден Победы нарисуем.
– Не обмочись только от радости, а то это, знаешь, похуже, чем накрыть пулемет грудью.
– У меня ныне приятель и подельник чуть было не окочурился, но только со страху, как потом выяснилось.
– Нервы подвели, небось.
– Да может, и нервы. Только просится вдруг в больницу, и вид кислый, помятый то ли с похмела, то ли с приступа какого. Нашей же паленки хлебанул впопыхах, а у самого и почки слабые, и печень барахлит.
– Так вы паленкой промышляете?
– Но только сами-то не делаем. Кореша у нас – золотые ребята, у них и падаль не пропадет. Свою шашлычную на углу держат. К врачу мне, говорит, и трясется. А я ему что, социалистическое предприятие? Может, говорю, тебе еще и отпуска, и выходные дни захочется? Вон ты же сам говорил: у тебя знакомый врач есть, уйму бабок на учение затратил.
– Квалификация стоит денег, это верно.
– Да вот в том-то все и дело, что студентом он все бабки на то и тратил, чтобы оценки покупать. Потом это выяснилось. Через те свои университетские старания начисто забыл даже и то, что знал. В итоге именно благодаря образованию основательно поглупел. Деньги считать – единственное, чему он научился в институте.
– Ох, ничего себе! И как же твой приятель выжил?
– Дальше то, что называют коловращением жизни. Назначение шарлатан сделал, и приятелю одно только это помогло. Оно ведь и только поговорить с врачом, и уже жить легче, приободрился.
– Да-да, кровопускание и пиявки веками назначали даже и при травмах. Помогало неизменно и всем. Одной только надеждой, что раз врач, значит, польза.
– Вот-вот. И слушай дальше. Фальшивый эскулап приноровился, оказывается, выписывать какую-нибудь безвредную туфту. Благо, рынок на дворе, а сена у нас всегда хватало.
– Ну да, выписывать ныне у нас вдоволь.
– Больше всего он доверялся снадобьям отечественной фирмы «Big aнус корпорейшн», потому что точно знал, что тут тоже шарлатаны работают, и травяная труха, которую они спрессовывают в таблетки, расфасовывают и пускают в продажу, совершенно стерильна в смысле совершенного отсутствия какого бы то ни было эффекта.
– А-а, ну понятно. Надо же, лихачи!
– Так и это еще не все. Выяснилось в конце концов, что плохо очищенная от сивушных масел паленка для организма скорее лекарство, и он зря перепугался с похмела. Сивуху в рот только трудно взять, а вообще-то она немного даже лечит. Хочешь не хочешь, а водку чем лучше очищают, тем вреднее делают, стало быть, у нас чем хреновее работаем, тем меньше напортачим.
– У-у, в России хочешь быть здоров, не лечись! Ну а как приятель после всего этого, ожил?
– Носится теперь с затеей самому паленку производить и шашлычку завести. Чем не доход шашлыки из барашка, который не успел гавкнуть? Не просто ожил, другим, можно сказать, человеком стал, бодрость из него так и прет.
* * *
– Жену бригадира, кажется, Глашей звали?
– Нет, Галей. Глафира – красиво, но чересчур уж старомодно. Писатель потом передумал и переделал. Вот что у нашей с тобой, Булька, хозяйки действительно есть, – обращается его внимание уже к закадычному единомышленнику, – так это умеет она радовать своим обликом! Тут уж ни дать ни взять. – И, потянувшись чмокнуть, вроде как непроизвольно заскользил руками по юбке. Впрочем, заговаривать на такие темы в высшей степени непристойно, и потому спешим подчеркнуть: нет на самом деле в нашей высоконравственной повести тех слов и не может быть также и далее хотя бы только упоминания об этом. А если все же встретите, то, значит, читаете вы не нашу повесть.
И вдруг прямо на стене объявился угольно черный дрозд, впорхнув по изящной траектории, будто стена для него – мираж или туман. Плавные уверенные движения изобличали в нем хранителя всего доброго, справедливого, разумного. В то же время необыкновенно выразительные глаза-бусинки полыхали гневной укоризной. Пересвет глянул на текст. Последнее написанное слово – «повесть». «Вот что ему не понравилось, – мелькнуло в голове. – Пожалуй, заменить на «новеллу», что ли?» Когда он снова поднял голову, стена уже снова была голой и непроницаемой, Державин, как и положено портрету, не дрогнул ни одним мускулом. «Из чьей же он сказки? – стал напряженно вдумываться писатель. – Ведь это чьи-то мечтания». Но все никак не мог вспомнить, сколько ни силился.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.