Текст книги "Время и место"
Автор книги: Юрий Трифонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Антипов, какая муха вас укусила?
Антипов повернул измученное, слепое лицо и улыбнулся.
– О Борис Георгиевич! Видели этот бред?
– Что это значит? И кто этот господин, на кого вы набросились?
– Ах… – Антипов махнул рукой. – Долго рассказывать… Они выкинули мою рукопись из плана.
Борис Георгиевич думал: ну вот, я так и знал, выкинули рукопись, значит, надо бить по мордасам. Все хотят взять силой. Недаром старик Тростянецкий жаловался – они все нахалы. Сидел, говорит, в приемной, ждал редактора, а ваш ученик Антипов проходит без очереди. Но все же его жаль. Он не без способностей. И драться не умеет. По-видимому, дошел до края.
И, вновь тронув Антипова за плечо, сказал:
– Послушайте, Антипов, принесите мне вашу рукопись. Посмотрим, может быть, что-нибудь…
Никаких средств для жизни в ближайшее время у Антипова не предвиделось, поэтому он взял командировку, получил командировочные и уехал. По дороге на вокзал заехал на Большую Бронную и отдал Костину папку с повестью.
Вечереющим днем Антипов сидел на откосе, смотрел на реку, на отлогий противоположный берег с желтой каймой песка, на свинцово-голубой простор, разделенный тенью от крутояра пополам – дальняя сторона голубая, а ближняя – темный свинец, – и слушал ленивую речь Лукичева, пожилого, сохлого и больного на вид мужика, чей домик стоял поблизости, на яру. В домике было темно, сыро, поэтому Антипов вышел на солнцепек, сел на траву, а Лукичев лег рядом. Громада ясного и бездонного голубого воздуха окружала Антипова. Ему хотелось слушать, думать, вспоминать, забыться. От домика вела к реке деревянная, грубо сколоченная лестница, внизу чернели две лодки. Рядом с Лукичевым сидел на корточках пастушонок с веревкой через плечо, на веревке болталось ведерко с дымящимся коровьим дерьмом – от мошки или, как ее тут называли, вохры. Лукичев говорил: «Нынешний год вам повезло, гада мало… Мошки этой, комара, одним словом, насекомца…» А рассказ был такой.
– Я тоже в Москве побывал в тридцать третьем годе… Свиней привез по железной дороге. Загнали меня в Сызрани в тупик, трое суток стоял. Потом один парень научил: сходи, говорит, к беспетчеру, скажи, дескать, корм кончился, свинья свинью ест… Так я и сделал… Пришел к беспетчеру, говорю: я тут с живностью, корм кончился, одна другую ест… Через двадцать четыре часа, говорит, немедленно отправить! Так и доехал до Москвы.
Лукичев был бакенщик. А в тридцатые годы работал директором совхоза. Почему так вышло и он из директора стал бакенщиком, Антипову было не совсем ясно, но и спрашивать не хотелось. Мысли его были в Москве, которую он покинул неделю назад и вернуться куда должен был не скоро. Вдруг он понял, что смертельно влюблен и что все дальнейшее путешествие будет мукой.
Конец зимы на Трубной
Лет сто сорок назад, после пожара Москвы, этот дом, криво поставленный на излуке Рождественского бульвара, был выстроен неким Савичевым, человеком богатым и таинственным, который устроил тут какую-то закрытую ложу и нечто вроде гостиницы для членов ложи, приезжавших из далеких поместий и даже из Европы, в середине века наследники продали дом князю Урусьеву, пожелавшему превратить его в доходное здание, для чего был воздвигнут третий этаж в виде мелких комнаток, сдававшихся внаем, но дело почему-то не оправдалось, князь Урусьев оказался игрок, дом был проигран, пошел с молотка, затем лет тридцать гулял из рук в руки, пока не попал во владение к московскому негоцианту Сургутову, который переделал его на свой лад – в нижнем этаже устроил конторы, второй предоставил под квартиры солидным людям, стряпчим, коммерсантам, а третий сдавал людям попроще, но тоже не шушере. И вот в начале века в одной из квартир наверху поселился Веретенников, управляющий завода гирь и весов, заняв с большой семьей восемь комнат. До девятнадцатого года Веретенниковы жили хотя и в ужасных тревогах, но без помех, потому что сам хозяин остался на заводе кладовщиком и новая власть смотрела на него терпеливо. Только произвела, разумеется, уплотнение и забрала из восьми комнат шесть. Однако в конце девятнадцатого, не вынеся голода и еще худшего уплотнения, чем грозил сосед товарищ Ираклиев, близкий к комиссариату, – Веретенников собрался единым духом и отбыл с домочадцами неведомо куда, скорее всего на юг. Изо всей семьи осталась в доме одна Полина, дочь Веретенникова, больная ногами, и с нею вместе старушка Фелицата, чуть живая, ее ветром качало, а все же прожила с тех пор еще двадцать с лишним лет, померла в войну. Им оставили крайнюю комнату с крохотным балкончиком, на котором прежде стоял вазон, а теперь Полина сидела часами и глядела вниз, на бульвар. И радовалась тому, что балкончик такой махонький, уютный, как футлярчик для драгоценностей, а драгоценностью в нем кресло. Был бы он больше, радовалась Полина, его бы непременно Ираклиевы уплотнили, пробили бы дверь в стене, не пожалели и половину бы уплотнили. А так уж это ее, веретенниковское, до самой смерти. Когда Антипов два года назад въехал сюда вместе с Таней и трехмесячным Степкой, он увидел рыхлую громадную старуху с багровым лицом, сидевшую в шубе и в мужской шапке-ушанке на балконе, и услышал: «Бабка Веретенникова гуляет».
На бульваре плешинами белел снег, деревья темнели сиво, голо, и по черному асфальту, по трамвайному пути и по середине бульвара бежали к Трубной площади люди. Зима кончалась, воздух был ледяной. И ледяной ветер гнал людей к Трубной. Говорили, что в Дом союзов, где лежал покойник, будут пускать с двух, но люди тянулись уже теперь. Антипов, наверное, побежал бы со всеми, то, что случилось, волновало его страшно, ледяная стынь пробирала до дрожи, но он не мог отойти от дома, ждал Ивана Владимировича, доктора, и от нетерпения вышел на улицу. Боялся, что Иван Владимирович заплутает, не найдет дом, а сутолока на улицах такова, что старик мог и вовсе не добраться сюда из Замоскворечья, где находилась больница. Центр, говорили, закрыт, в метро не пускают, ехать он мог только через Павелецкий и Таганку. Антипов еще надеялся утром, что удастся взять такси и, отвезя Степку к бабушке, то есть к матери, что сделать необходимо, он заедет в больницу и заберет Ивана Владимировича, но такси пропали, трамвай по Бульварному кольцу не ходил, пришлось бежать со Степкой на руках до Сретенки, оттуда на Покровку, где жила мать, и ровно к половине одиннадцатого, как договаривались, задыхаясь, едва не валясь с ног, страшась, что опоздал, Антипов примчался домой, однако не опоздал. Доктора не было и теперь, спустя два часа.
Антипов стоял на обледенелом тротуаре, слушал говор людей, шедших быстрым шагом группами и поодиночке к Трубной – некоторые шли шеренгами, взявшись за руки, как на демонстрации. Лица одних были скорбны, значительны, даже торжественны, другие были заплаканы, третьи мрачны, иные громко разговаривали, на них шикали, – где-то слышался смех, где-то рыданья, мальчишки шныряли в толпе, во всех чувствовалось то, что испытывал Антипов, какое-то темное полубезумие, охватившее всех как хмель, – и думал о том, что люди, которые будут жить через сто лет, никогда не поймут нашей душевной дрожи в тот ледяной март и того, что в такой день можно нервничать из-за такси, из-за того, что доктор опаздывает, сын капризничает, мать спрашивает подозрительно: «С чего это взялись натирать полы?»
Антипов крикнул старухе Веретенниковой, чтобы она, если увидит высокого старика в длинном черном пальто, показала бы, как пройти в дом, ворота заколочены, надо обходить соседним двором; все это Антипов накануне разъяснил по телефону, но доктор был рассеян. Веретенникова кивнула квадратной, как у медведя, в черном кожаном треухе башкой. Она разговаривала редко, все больше кивала, мотала головой или же смотрела сурово, неодобрительно.
Антипов побежал наверх. Его беспокоила Таня, он знал, что она держится из последних сил, нет ничего хуже ожидания, тем более ожидания муки, а Таня – человек нехрабрый. Так и есть, лежала бледная, левую руку положив на сердце, всем видом вызывая жалость и сочувствие, смотрела остановившимся взглядом в потолок. И, когда Антипов влетел, не изменила позы, не отвела взгляда от потолка. Нет, никто не звонил. Какая-то катастрофа, что делать? Больница не отвечает.
– Дай, пожалуйста, сердечное. Накапай двадцать пять капель, – сказала слабым ровным голосом.
Он накапал и дал. Рука Тани была холодная. Антипов трепетал от сострадания, сжал ее пальцы, сказал как можно более ласково и спокойно:
– Танюша, давай еще раз… А вдруг не надо? А? Я смотреть на тебя не могу.
– Надо, – сказала еле слышно и закрыла глаза.
В коридоре отдаленно топали, стукали дверью. Раздались рыдания. Антипов вышел в коридор. Кто-то рыдал на кухне. Было не так уж интересно знать, кто рыдает, но Антипов не мог ничем себя занять, томился, решил ждать еще полчаса и поплелся на кухню. Рыдали две женщины: Анна Артемовна, жена Варганова, горбила громоздкую спину возле окна, жирные плечи сотрясались, рыдание получалось грубое, хриплое, как у мужика, при этом Анна Артемовна бормотала невнятное, а Бэлла, жена Ираклиева, вертела в мясорубке мясо, крошила туда хлеб и при этом тоже рыдала, но как-то задушенно, кусая губы. Слезы текли по щекам Бэллы. Женщины рыдали каждая сама по себе, повернувшись спинами и даже как бы не замечая друг друга. Антипов потоптался на кухне, торкнулся зачем-то в шкаф, в другой, наполнил водою чайник и поставил его на газ. Обе женщины были мало симпатичны ему, поэтому не стал с ними заговаривать. Была бы тут Зоя Тихомолова или Тонечка, приходившие к бабке Веретенниковой, был бы даже Сенька Ираклиев, он бы непременно заговорил, но эти две не располагали. Особенно неприятна Анна Артемовна с ее вечно щупающим, остреньким, каким-то п р о м ы ш л е н н ы м взглядом из-под вислых бровей. Брови у нее, как и голос, мужские. Женщина с таким басом должна быть грубоватой, откровенной, простецкой, а эта ядовита, льстива, постоянно чем-нибудь п р о м ы ш л я е т, где что плохо лежит… Антипов и Таня снимали комнату у Таниной тетки Ксении Васильевны, овдовевшей несколько лет назад, тетка отдала им дальнюю комнату, в конце коридора, сама осталась в соседней, где часто принимала гостей: подруг гимназических лет, стареньких преподавательниц, унылых вдовиц; чаще других приходила в гости, даже жила неделями Екатерина Гурьевна, женщина лет пятидесяти, настрадавшаяся в местах отдаленных, потерявшая мужа, сына и квартиру в Москве, скитавшаяся по домам, живя где чужой добротой, где своим трудом, ибо была портниха. Эта Екатерина Гурьевна Антипову нравилась: замечательно умела рассказывать о своих скитаниях и как-то странно, без горечи, без нытья, даже весело, то вспоминала шутки, то хороших людей, а люди ей попадались непременно хорошие, редко про кого скажет кратко, с неудовольствием: «Это был тип». Или: «Это была плохая женщина». И не хочет о таких распространяться. Человек она была полезный: то шила, латала, перелицовывала что-нибудь, а то и в магазин сходит и суп сварит. Знакомые Ксении Васильевны давали ей заказы на шитье с радостью, брала она недорого. Только Таня и Ксения Васильевна не решались ни о чем попросить, потому что знали, Екатерина Гурьевна не возьмет ни копейки. Но она сама им делала, без просьб. Жизнь у Екатерины Гурьевны получалась несладкая – прописки московской нет, всегда будь начеку, чуть что, собирай манатки и сматывайся от одних добрых людей к другим. Разговоры с участковым – приятного мало.
И вот Анна Артемовна, щука толстозадая, выследила и догадалась про Екатерину Гурьевну и коварным способом дала понять: заказала ей халат из какой-то линялой, столетней давности байки, Екатерине Гурьевне не хотелось для этой бабищи шить, она тянула, отлынивала, но Ксения Васильевна, подумавши, рассудила здраво: «Надо, Гурьевна! Никуда не денешься». Екатерина Гурьевна возилась с халатом недели две – то примерки, то переделки, наконец отдала, и вечером приготовились пить чай с тортом, с бутылкой кагора, как обычно бывало, когда заказчики расплачивались и Екатерина Гурьевна угощала всех ужином. На этот раз Екатерина Гурьевна пришла без торта, без кагора и, улыбаясь смущенно, сообщила: «Сегодня, дорогие, я без гостинцев. Вот какие-то карамельки подвернулись. Говорят, хорошие, сливочные». И высыпала из бумажного кулька карамельки на блюдце. Спрашивать не стали, сама потом рассказала. Варганова надела халат, покрасовалась перед зеркалом, сказала: «Благодарю, милая. Сейчас хорошо», – и все. Когда Екатерина Гурьевна заикнулась про деньги, та сказала, наставив на Екатерину Гурьевну палец: «Запомните, не я вам должна платить, а вы мне. Понимаете, милая?» Антипов, услыхав, пришел в такую ярость, что кинулся на кухню, где обычно обреталась эта тварь, но Таня бросилась вдогонку, повисла на нем, увела от греха. Екатерина Гурьевна и тетя Ксеня всполошились: не надо, мол, шума, скандала, плюнуть на это дело и забыть, с плохими людьми не связывайся, а у Екатерины Гурьевны и вообще-то привычка – Антипов заметил то же у матери – не противиться, а смиряться. Рукой махнут и промолчат там, где он станет кипятиться. И, может быть, правы, оттого, может, и вернулись живыми. Однако смиряться в квартире делалось все труднее – Варганова потребовала, чтоб Екатерина Гурьевна сшила ей блузку, потом чтоб переменила подкладку на старой шубе, потом вовсе обнаглела, принесла мужнину трикотажную пижаму, нуждавшуюся в штопке, и Екатерина Гурьевна покорно исполняла заказы, но делала это теперь втайне, главным образом втайне от Антипова. Он все же узнал – варгановская пижама выдала, этот червячок с землистым личиком бегал в ней по коридору каждое утро, – и тут Антипов не вынес, подкараулил Варганову в коридоре, затолкал в ванную и, закрывши дверь, сказал: «Если не перестанете эксплуатировать Екатерину Гурьевну… Я предупреждаю… Здесь же, в этой ванной…» Разумеется, глупость – что в ванной? Топить ее, что ли? Анна Артемовна перепугалась смертельно, базедовы глаза едва не вывалились, рот раскрылся, дар речи пропал. Антипов оставил ее и тут же ушел, уверенный, что, когда вернется, его будет ждать милиция, повестка к прокурору или в суд, однако вернулся в тихую, благостную квартиру. Екатерине Гурьевне больше не давали заказов, но вряд ли она была этим довольна – прежде чувствовала себя гораздо спокойней! Антипов торжествовал, а Екатерина Гурьевна как-то призналась: «Знаете, Шура, шут бы с ней, я бы ей тряпки шила, лишь бы не иметь ее врагом. Я к вам сейчас ходить боюсь…» И правда, стала приходить реже, а ночевать совсем избегала. Зато Анна Артемовна и землистый червячок, прежде мало замечавшие Антипова или, может быть, сторонившиеся его, теперь смотрели на него с опаской и некоторым недоумением. Они, видно, никак не могли уразуметь, что Антипов за птица: вроде он и писатель, и, как говорила одна соседка, и з в е с т н ы й, но площади своей не имел, снимал жалкую комнатенку в их клоповнике, хотя, если бы настоящий писатель, должен бы иметь квартиру; иногда за ним присылали машину и увозили куда-то на в ы с т у п л е н и я или вызывали по телефону из важных р е д а к ц и й и у ч р е ж д е н и й, а то приплетался под дождем пешкодралом, как бродяга, и по неделям сидел безвылазно, никому не нужный; то Татьяна жарила утку, пила чай с тортом из кулинарии «Националь», а то пустой бульончик да картошка на подсолнечном масле. И еще – то разговаривал как образованный, употреблял научные слова и поминутно «извините», «разрешите», а то ругался по телефону грубо и, если был выпивши, мог нахулиганничать. Словом, человек путаный, и лучше от него быть подальше. Поэтому Антипова удивило то, что Анна Артемовна, вдруг перестав рыдать, обернулась и спросила твердым голосом:
– А вы почему не плачете, молодой человек?
– Вас это не касается, – ответил он ненаходчиво и вышел из кухни. Вышел оттого, что устыдился ненаходчивости. Обуревали другие заботы. Было ощущение, будто все летит куда-то в яму без дна – все то, что ими построено, к чему пришли в результате долгих колебаний. И виною не только отсутствие доктора, несчастный случай, бог знает что, но и грозный шум за окнами, тысячеголосый рокот: там что-то дыбилось, корчилось, сползало куда-то, как ледник, обнажая камни, голую почву, кровоточащую плоть.
Две женщины, тетя Ксеня и Екатерина Гурьевна, сидели в комнате, объятые страхом. Антипов ощутил это безошибочно. Екатерина Гурьевна штопала, тетя Ксеня раскладывала пасьянс, обе молчали, но по согнутым спинам, подавленным лицам, по тому, как они посмотрели на него, он почувствовал всей кожей – как чувствуют холод – присутствие страха в комнате. Да он был повсюду – на улицах, в воздухе. Один только Николай Ефимович, Танин отец, пришел вчера тепленький, под мухой, голубые глаза блестели, и все что-то подмигивал, шептал неслышное, показывал пальцем то в потолок, то в пол, то по шее проводил с лукавым видом. Женщины смотрели на него неодобрительно. Теперь они не спросили про доктора, хотя знали, что Таня и Антипов ждут. И знали зачем. Это обсуждалось долго, тетю Ксеню не хотели подводить, пытались найти другое место, не находилось, тогда, поборов страх и выказав немалое благородство, тетя Ксеня сама стала уговаривать остановиться на ее квартире – и уговорила. Да ничего иного не оставалось. Все иное было хуже.
Доктор Иван Владимирович был сед, космат, громаден ростом, держался прямо, двигался медленно, чем-то напоминал чучело, но не страшное, а смешное, лицо было красное, будто с мороза, большой рот всегда улыбался, глаза в темных впадинах как бы налиты водой, но видел он хорошо. И всем говорил «деточка». Антипов знал его давно, Иван Владимирович был дружен с отцом, они происходили из одной деревни. Когда отца не стало, Иван Владимирович один из немногих не оставил семью Антиповых, помогал чем был в силах, потом вышла разлука лет на шесть: Иван Владимирович работал хирургом во фронтовых госпиталях и после войны еще долго оставался военным врачом.
Антипова поражали два качества Ивана Владимировича: его постоянная улыбчивость и способность напевать, вернее, мурлыкать в самые роковые минуты жизни. Никогда не забыть: наутро после того как попрощались ночью с мамой, он позвонил, ничего не подозревая, по голосу сестры все понял и немедленно приехал. И сразу в коридоре, еще не сняв галош и своего долгополого черного пальто с мерлушковым воротником – он и сейчас в нем, – н а п е в а я ч т о – т о, сказал, что, если Антипов и сестра хотят, он их усыновит. Но Антипов и сестра тогда мало что понимали и ничего не хотели.
Вот и теперь, качаясь в дверях громадною черною башней, в мерлушковой шапке, улыбаясь и мурлыча, он медленно объяснял, какими путями пробирался сюда из Замоскворечья, как его везли на военном грузовике, на Солянке одной женщине стало дурно, он принял участие, внесли в дом, оказалось, на пятом месяце…
– Я говорю: деточка, вы в своем уме? Можно ли в вашем положении идти на египетские похороны? А она говорит: дедушка, я про себя вообще забыла, целиком и полностью. Я как чумовая от горя сделалась. Да, Шурочка, народ у нас замечательный, бескорыстный, все, как дети, на улицу высыпали, плачут… – И без перехода: – А я материалы подготовил, документы нашел, свои старые дневники, тетради университетские, так что за тобой дело, Шурочка. Насчет журнала «Огонек». Я в любой момент готов.
Старик давно уже намекал – не то что намекал, а робко и простодушно настаивал, – чтобы написать про него очерк в какой-нибудь журнал. Антипов однажды, когда Иван Владимирович был в гостях у матери, пообещал сглупу, да не находилось времени. И охоты, конечно. Он уже и договорился с приятелем из «Огонька», что-нибудь вроде «Верный страж здоровья» или «Сорок лет для блага людей», но постоянно откладывал. Антипов все еще оставался не профессионалом, а любителем, то есть умел писать только то, что было ему интересно. Все прочее требовало неимоверных усилий. И теперь он испытывал стыд и мысленно давал себе клятву: в ближайшее же время непременно, обязательно, черт бы меня побрал…
– Помню, – сказал он. – Сделаем, Иван Владимирович.
Таня держалась изо всех сил. Она улыбалась Ивану Владимировичу, предлагала ему чаю, что было ни к чему. Иван Владимирович, бормоча сквозь мурлыканье: «Нет, деточка, после, после…» – вынимал из чемоданчика инструменты и раскладывал на столе. Улыбка не сходила с его красногубого громадного рта. Инструменты выглядели заурядно, но именно в заурядности, в какой-то домашней обыкновенности заключался ужас. Антипов чувствовал, как его охватывает дрожь. Он не мог заставить себя взглянуть на Таню. Взял ее руку и сжал. Она ответила легким пожатием и шепотом: «Не волнуйся!» Никогда прежде он не испытывал такой силы любви, как в секунды, когда услышал звон стальных ножей, увидел крупные узловатые пальцы, которые перебирали ножи бережно и спокойно. Как-то чересчур бережно и слишком спокойно. Иван Владимирович продолжал мурлыкать. И мурлыканье делалось невыносимым. Хотелось сказать: «Иван Владимирович, да перестаньте же петь, бога ради!» Если мука для него, то каково же Тане? Покорно делал все, о чем просили, побежал на кухню, налил в две кастрюли воды, принес одну, поставил на плитку, другую понес в комнату тети Ксени и поставил на другую плитку. Кипятить иначе было нельзя. Иван Владимирович, сидя в кресле, положив одну длинную ногу на другую, покойно беседовал с женщинами; тетю Ксеню он видел впервые, но все равно называл ее деточкой, а с Екатериной Гурьевной был знаком, встречал у Антиповых. С матерью Антипова Екатерина Гурьевна сошлась на короткое время в Казахстане, потом судьба разбросала: мать попала в совхоз, Екатерина Гурьевна осталась в Долинке. А в Москве столкнулись у общей подруги, ею оказалась Танина тетя Ксеня. Но об этом Антипов узнал уже после знакомства с Таней, после Лихова переулка, после того, как оказались здесь, на Рождественском, тоже в марте, два года назад, когда все текло, бежали ручьи к Трубной и Володька, сын Тихомоловых, смиренный безумец, который не умел говорить, только мычал и сиял глазами, швырял с чердака в сырое небо голубей. Тогда Антипов забрел сюда впервые, еще не жильцом, а гостем. Увидел сборище: трудяг вроде Ивана Никитича Тихомолова, рабочего химзавода, и его жены Зои, уборщицы; доцветающих Ираклиевых с их странными сыновьями, шпанистого вида Валюшей и Борей, аспирантом, печальным и серым, как ночной мотыль, загадочную старуху Веретенникову, которая жила неведомо на какие шиши, нигде не работала, днями «гуляла» на балконе, однако ей всегда кто-нибудь помогал, и супругов Варгановых, ближайших соседей, которые соперничали с Ираклиевыми из-за того, кому царить в этом государстве пропахших супом обоев, старого паркета, бездействующей ванны, тусклых лампочек в коридоре. И, конечно, увидел тетю Ксеню, которую полюбил. Полюбил, потому что стала для Тани – нет, не матерью, но близкой душой. Отец был сам по себе, сестра жила своей жизнью. И чуть ли не в первое же утро столкнулся возле дверей ванной с седенькой, черноглазой. «Екатерина Гурьевна!» – ахнул в изумлении. «Шура!» – прошептала она. И обнялись радостно и бесшумно, испытав вдруг тайное единство – оба были тут н е з а к о н н о. Все готово. Нет, не готово. Еще несколько минут, и все будет готово, готово окончательно, навечно, на все времена. Возникла какая-то новая необходимость – что-то прокипятить. Подготовка к нечеловеческой пытке любимого существа, к кромсанию плоти, к убиванию жизни. И это должно пасть ножом гильотины лишь оттого, что в р е д а к ц и и о д н о г о ж у р н а л а о т в е р г л и р у к о п и с ь в в о с е м н а д ц а т ь с т р а н и ц. Нет, не рукопись, отвергли судьбу, надежду, отвергли отчаянный выкрик в глубину вселенной – как поступать тем, кто домогается счастья, ибо люди не хотят ничего другого. Только понимают по-разному. Антипов думал: счастье – это конец муки. Это то, что наступит примерно в половине шестого. Был месяц судорожных решений, колебаний, неизвестности, ночных разговоров шепотом, невозможности ни с кем поделиться, сокрытия всего ото всех, мечтаний, слез, невыносимости вида невинного Степки и страха. То, к чему склонялась их робкая душа, было избавлением от страха. Страха того, что новое существо будет мучиться тою же неизвестностью и теми же судорогами. Его спросят о том же самом. Он то же самое будет пытаться скрыть. В поту от внезапного жара будет сидеть над листом бумаги, и рука бессильно замрет над строкой: писать или нет? Он услышит слова сочувствия и слова, выкованные из стали, – те, что услышала Таня недавно: «Нет, принять на работу не можем. И в нашей системе вас не примет никто». У нее вырвалось: «Что же мне делать?» – «Не знаю». Вот от страха, что услышит «Не знаю», и никто не сможет помочь, и их не будет на земле, а Степке дай бог выбраться на белый свет самому, они все более склонялись… Иван Владимирович – друг, он не скажет «не знаю», он знает, он может, он исцеляет от страха, он не берет денег… И тогда, измучившись, не в силах решиться, отдались во власть судьбы. Как она ответит, так и будет. Спросили: примет ли судьба жалкую рукопись в восемнадцать страниц, рассказ «Високосный год», посланный в журнал три месяца назад? Должны бы уже прочесть, но ответа не было. Антипов откладывал неприятный звонок, нет хуже нарушать редакционное молчание и напоминать о себе. Сказали так: ясности пока еще нет, мнения разделились, все решит заседание редколлегии. Состоится тогда-то. Этот срок подходил к последнему сроку, назначенному Иваном Владимировичем, и вдруг спроста решили: как будет, так будет. Судьба ответила: нет. Замглавного, человек более влиятельный, чем сам редактор, голосом судьбы изрек: рассказ написан под Бунина, это никуда не годится. Бунин эмигрант и враг. Ах, нет! Не Бунин виною, не тупость редакторов, а – февраль со смертными холодами. Какой-то бред с убийцами в белых халатах. Приходят люди в гости, пьют чай, уходят, прощаются, благодарят, утром звонок: такой-то выпрыгнул из окна и – насмерть. Как же так? Ведь вчера пил чай? Этого по телефону никто не объяснит. Мы сообщаем факты, а вы делайте выводы. Ну что ж, такого-то очень жаль. Нищий калека на культяпках сидит у ограды парка, в картуз собирает монеты, кричит: «А ты, очкастый, проходи мимо! У очкастых собачья кровь!» Будет кричать: «А ты, полуочкастый, проходи мимо! У полуочкастых кошачья кровь!» Перепутаны крови, перепутаны времена. Но день гильотины перепутать нельзя, он выбран давно. Две недели назад. Когда истекал воздух. Ни дня позже не мог ждать Иван Владимирович, уезжавший куда-то. Совпадение с похоронами случилось, однако, кстати: вся квартира, за исключением Бэллы, Варгановой и, конечно, старухи Веретенниковой, бросилась на улицу. И кухня почти пуста. Но Иван Владимирович рисковать не мог, поэтому электроплитка, разговоры вполголоса, занавешивание одеялами тамбура, затыкание подушками всяких щелей, чтоб никуда не проникла звериная боль.
– Эту штуку ты будешь держать в руке, Шурочка, – сказал Иван Владимирович. – Будешь мне помогать. Вот так, эдаким манером, вниз.
– Где… держать? – задохнулся Антипов.
– Я покажу где. Вот смотри, как нужно. – Он показывал пока что в воздухе. Таня лежала в соседней комнате.
– А может, кто-нибудь… лучше? Екатерина Гурьевна?
– Нет, деточка, у тебя рука крепкая. Ты будешь держать лучше. Это совсем не страшно… Поверь мне. Ничего дурного мы Танечке не сделаем. И боль вовсе не такая ужасная, как многие полагают. Боль терпимая… – Разговаривая, Иван Владимирович натягивал перчатки. Затем двинулся не спеша в комнату, где лежала Таня. – Сегодня утром, Шура, я вспомнил интереснейший эпизод, очень хорош будет для твоего очерка: как я бросил губку в министра просвещения Кассо… В девятьсот одиннадцатом году… – Тут он зашептал: – Но, разумеется, не сейчас, не сейчас! Ты напомни, я расскажу…
Таня лежала, накрывшись простыней. Живот у нее был не заметен, но сейчас под простыней он выделялся холмом. Таня смотрела на Ивана Владимировича неподвижным холодным взглядом.
За окном кричала женщина. Крик был настолько пронзителен, что Таня вздрогнула, побелев, и все будто очнулись: услышали тяжкий шум толпы. Теперь было совсем не то, что час назад – тогда шаркали, топали, разговаривали, теперь же снизу поднимался глухой, зыбкий гул, точно там не люди шли, а текла вода, может быть, лава, что-то подземное, в этом потоке текли крики, невнятные, захлебывающиеся. Но крик женщины был пронзительно ясен: «Спасите!» Подойдя к окну, Антипов увидел месиво шапок, воротников, простоволосых голов, сбитых в такую плотную гущу, что все это от густоты никуда не двигалось, а стояло. Он увидел застывшую реку камней, заледенелый поток. Остановилось движение крови. Там, где ограда бульвара кончалась, черным вспучивались грузовики, бортами к толпе, вал из военных грузовиков. Закупорились сосуды. Еще немного, и остановится сердце. Нет, толпа не стояла мертво, она качалась, перемещалась, мялась и гнулась внутри себя, чьи-то головы, руки выплывали из темного месива, и толпа все же еле заметно двигалась. Страшно медленно. Почти стояла. И все же двигалась! Светлый платок женщины качался под окном, но вот уже чуть ниже. Черным варом продавливалась толпа к площади. Мелькнуло пятном опрокинутое лицо. Слабые, как будто детские, крики неслись снизу. Антипов рванул окно, в комнату влетел холод, и стал слышен нечеловеческий вой. Нет, кричали не дети, взрослые мужчины и женщины. Кричала кровь, разрывая сосуды. Солдаты тащили кого-то через борт грузовика. И на другой грузовик втаскивали людей. Антипов смотрел вниз и не видел или, может быть, не понимал того, что видит. Что-то случилось с глазами: они выхватывали и отмечали все в отдельности, но не соединяли в картину. Сердце Антипова колотилось. Вдруг он стал догадываться; то, что открылось внезапно из окна, было вовсе не тысячною толпой, не бульваром, не криком раздавленных, не сумерками с холодным ветром, а – оползающим временем. Это время громоподобно катилось вниз, к Трубной. То, чего никогда увидеть нельзя. И время выло нечеловеческим воем. Антипов оглянулся. Таня сидела на диване в простыне, поверх простыни пальто, и дрожала от озноба, а Иван Владимирович смотрел на Антипова и что-то говорил, блямкая губами, но Антипов не понимал его.
– Я тебя люблю, Таня, – сказал Антипов. – И ничего не нужно. Будем жить дальше.
Он сел рядом на диван. Таня взяла его руку, прижала ладонь к губам и, вдруг привалившись к нему, зарыдала. Тетя Ксеня взмахивала ручками, приседая смешно: «Ой! Ой!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.