Электронная библиотека » Юрий Трифонов » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Время и место"


  • Текст добавлен: 25 мая 2022, 16:33


Автор книги: Юрий Трифонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Белобрысый и его друг помогли Антипову подняться в дом, посадили за стол, Гортензия поставила новую бутыль наливки. Белобрысого звали Лавром, он оказался братом Гортензии. Он ненавидел некоего Николая, с которым не был знаком, но прослышал, что он обижает Гортензию. «А кто сеструху обидит, тому не жить. Я твоего Николая когда-никогда покалечу». У Лавра были голубенькие, глубоко вбуравленные медвежьи глазки, не имевшие выражения: ни злого, ни доброго, ни теплого, ни холодного. Работал Лавр шофером, в войну был разведчиком, приволок сорок восемь «языков», а сколько зарезал – не счесть. Главная страсть Лавра – защищать справедливость и наказывать нарушителей. «Вчера в продуктовом в очереди один стал выражаться громко, я ему раз по-хорошему сказал, два, он ни фига, тогда жду на улице, заталкиваю во двор и давай метелить: «Будешь знать, как выражаться в общественном месте!» В таком духе Лавр рассказывал долго. Гортензия поглядывала на брата с каким-то глубоким, давно задавленным ужасом. Она не смеялась больше, ничего не говорила, молча подавала, уносила, и Антипов ловил ее просительный взгляд. О чем-то она его умоляла. «Тут тоже: иду озером, гляжу, трое на берегу водочную посуду колотят. Что же вы, скоты, делаете? Люди здесь босиком ходят, пацаны бегают, а вы посуду колотите. А ну, говорю, собирай осколки! Чтоб все, говорю, до единого мне собрать. Они меня на смех, ну я и пошел м е т е л и т ь. Уж очень злой сделался. Метелил-метелил, публика набежала, стала их вырывать, одного повредил, двое сбегли. За справедливость я глотку порву…» Вторую бутыль наливки прикончили, огурцы с помидорами доели дочиста, и Лавр со своим другом сели на мотоцикл, затрещали, исчезли.

Ливень давно кончился. Был поздний вечер, звездное небо. Идти на станцию Антипов не мог. Гортензия заплакала и сказала: «Вот представь, все детство была у него как рабыня. Одни росли, ни отца, ни матери, ни бабки, ни деда. Страшно, а? – И вдруг перестала плакать, улыбнулась. – Нет, а все же, когда чего-нибудь не хотела, чего он требовал, я стояла насмерть и он не мог ничего, как ни истязал, ни бил. Я не поддавалась». Антипов смотрел на беловолосую женщину со смуглым, при электрическом свете мулатским цветом лица и думал: ее отец был ботаником. Он рано умер. Он собирал гербарии. В доме сохранилось много никому не нужных старых, ветхих гербариев. Это было опасно, и пленительно, и пугало, и тянуло. Гортензия мучилась от ожога. Наверно, у нее поднялась температура. Она попросила помазать обгоревшие места кислым молоком, разделась до пояса, легла на топчан, и он стал ладонью осторожно – у нее все горело, каждое прикосновение приносило боль – обмазывать кислым молоком ее плечи, спину, поясницу, все длинное, пылавшее жаром тело. Кончилось тем, что не спали всю ночь. Любовь пахла кислым молоком. Заснули на рассвете, а в семь надо было везти девочку в детский сад электричкой, и они вместе пошли на станцию ясным холодноватым утром.


В конце августа Антипов приехал на жаркую, мглистую от зноя, с жемчужными гребешками гор Кубань, ездил по станицам, сидел в дымных зальцах на колхозных собраниях, мотался в степи на линейках, исписал две записные книжки именами, цифрами, названиями, диковинными просьбами в заявлениях на листочках из школьных тетрадок, речами на собраниях, руганью на базах, спорами о суперфосфате, кориандре, закладке силосных ям, разведении карпа, добывании запчастей, поговорками и словечками вроде «кони как слепленные», или «кобыла была, как печь», или «это осенью мы такие богачи, а весною такие старцы, что крышу разбираем», или «возьми хорошую косу, они ее так затрынкают», или «мы, колхозники, не должны бросать их в грязь лицом», или «как я пошел ходаковать», или «ежедневно при клубе работает р ощ а» и тому подобными неслыханно прекрасными выражениями: он похудел, обуглился, надышался горьким и пыльным простором, накурился махры, выпил незнамо сколько самогона из бурака, наелся арбузов до конца жизни, побывал в Усть-Лабинской, в Лабинской и в окружающих Лабинскую станицах, повсюду спрашивал о Наташе Станишевской, москвичке, но следов ее не было. Он потерял надежду. Но не слишком огорчался, потому что увиденное ошеломило его и к середине сентября он забыл о том, что его сюда занесло.

И вот незадолго до возвращения домой он сидит в комнате правления в «Красном кавалеристе», слушает разговоры, бредни, жалобы, просьбы, кое-что записывает – не так жадно, как в первые дни, он и этим насытился, как арбузами, – и наблюдает за слепцом, дядькой Якимом, как тот удивительно терпеливо закуривает. Разомнет фитиль, начнет отбивать искру на кремне, ударит трижды, поднесет к губам, раздувает, огонька нет. И так раз пятнадцать размеренным, спокойным движением, а губы все не чуют жара. Наблюдает Антипов с почти исследовательским и возрастающим азартом – когда иссякнет терпение? И когда мужики заметят бедолагу и придут на помощь? Однако терпение не иссякает, а мужики захвачены шумным спором о постройке бани. «На кой три окна? В бане не надо, чтоб видать было. Сделаем два… Котел где-то вот здесь. В женской помене котел, они любят не дюже париться, в мужской поболе… А размеры какие вы ракумендуете? Я ракумендую пятнадцать метров на пятнадцать… Цокиль сделаем в полтора кирпича… Районный инженер не ракумендует строить мужскую и женскую, а обчую…»

– Тебе что, дед?

– Улик у меня есть, роечку бы мне…

Слепой все стукает методически огнивом по кремню. Молодой парень просит выписать помидоров. Нету помидоров. Ну как же? Что ж я исть буду в зиму? Я с теткой живу, на квартире стою. Председатель, смуглый, с усами, как у Чапая, вскидывается грозно: «А вы почему не в степи?» Старик просит денег на кухвайку. Денег нема. Я тебе брюки куплю. Заявление Чумакова – сто три дня сторожевал в бане, а ничего не начислили. «Так он там все дрючки стащил!» Другой старик: у меня воспитанница, отец и мать побиты немцами, она не достигла совершенных лет, но заработала сто семьдесят трудодней. Правительство теперь говорит: проводить ласковую культуру в крестьянском нашем крестьянстве. Прошу вернуть ей пшеницу за сорок пятый, сорок шестой годы…

Слепой все стукает и стукает по кремню, наконец его замечают, поднесли огонь. Тебе чего, Яким? Три кошелки соломы. На покрытие крыши. Эх, Яким, у нас для всех едино – хочешь соломы, давай сена. Накоси три кошелки – получишь солому. Кому ж косить? Бабка, сами знаете, ноги пухлые, племянница не умеет, не деревенская, за спасибо солому не дают, отказ решительный, и можно бы уходить, но слепой не уходит, сидит, слушает, соображает, неожиданно вступает с дельными замечаниями. Память у него, как книга. «Где ж этот Гринин работает?» Молчат, вспоминают. «Да в первой он!» – вдруг говорит слепой. «А почем нынче капуста была на Лабинском базаре?» Опять замешательство, никто толком не знает, слепой подсказывает: «Бабка Маревна говорит, по четырнадцать! И то назахватки берут…»

Антипову рассказали: немцы палили хутор, Яким людей спасал, а у самого глаза пожгло. Вернулся в сорок третьем, семьи нет, жену полицаи убили, ненавидели ее, потому что все им поперек делала, не страшилась, и за то, конечно, что муж партизанил. А детей угнали то ли в Германию, то ли здесь куда-то в трудовой лагерь, так что пропали бесследно. Осталась одна бабка, живут вдвоем на птицеферме за станцией, в балочке. И загорелось Антипову узнать про дядьку Якима побольше, расспросить про партизанскую жизнь, потому что чувствовал: тут кроется превосходнейший материал. Героизм, самопожертвование, страдания и одиночество – что может быть благодатней для прозы! Это гораздо важней всего, что Антипову удалось узнать и записать до сих пор, и как удачно, что он встретил слепца, хотя бы за три дня до отъезда. Вечер, желтеет закат, прохлада сходит с небес, сушью и жаром дышит раскаленная за день степь, двое бредут пыльным проселком; впереди, постукивая палкой, не слишком быстро, но уверенно шагает слепой. За ним Антипов; слепой рассказывает, Антипов запоминает.

Когда пришли немцы, в станице сразу обнаружились и стали главными худшие люди. Фашизм – приход худших людей. Не требуется других объяснений. Худшие по качеству люди – они и есть разносчики заразы. Запомнить историю с девушками, которых держали в подвале. И как людей побросали в карьер и завалили камнями. Все это было недавно, четыре года назад, здесь, где сейчас тишина, звенят цикады, слабо рокочет трактор, боронят пашню под озимые, и Яким вдруг хватает Антипова за руку, останавливает его.

– Слухайте! – Ничего не слыхать, кроме тихого гула, какой звучит в тишине всякого знойного вечера в степи. – Та пчела же! Слухайте лучше! Летают же, как бомбовозы!

Антипов замечает: невдали пасека, едва уловимо доносится оттуда гуд пчел. Некоторые долетают сюда, проносятся над дорогой, как пули. Они собирают с подсолнуха и маленького белого цветка, называемого «зябрик», который растет, как сорная трава, на пустых полях.

– И приходит теперь Пантелей, конюх, – продолжает Яким, – они его взводным сделали, фуражку дали германскую, только без орла…

Фашизм еще вот что – безнаказанность. Почему-то полагают, что им все дозволено. Что для них нет пределов. А как это заманчиво для бедного человечества! Но тут ошибка – предел есть. Он вот в таких, как этот седой, с обгорелым, в синеватых пятнах лицом, со светло-рыжими вислыми усами. Они бросаются в огонь, спасают других, спасают человечество, и это то, чего фашизм не предвидит. Предел есть. Когда Яким вернулся ослепший в станицу, в первый день попросил отвести его на бахчу, нагнулся, стал арбузы трогать: «Дай я их хочь пощупаю…»

С вершины холма видны два крытых соломой домика, вокруг домиков по зелени рассыпались белые крошки – птицеферма. Кроме бабки Якима тут работает еще одна женщина, сейчас больная малярией. Девчонка лет двенадцати, дочка больной, кличет тоненьким голоском: «Поля-поля-поля!» Антипов сел на неведомо откуда взявшуюся тут старинную садовую скамейку, вынул книжку, карандаш, торопливо чиркает, чтоб не забыть.

– Ну, ну? И немец, значит, вас сразу признал?

Интересно, как за три недели чуть изменилась речь, проскальзывают словечки, которых раньше Антипов не применял – «признал» вместо «узнал», – и не нарочно, не подлаживаясь, а как-то само собой. Привык к этим словечкам, как к махорке, а о папиросах забыл. Яким рассказывает, Антипов строчит, откуда-то выскочила белая, с куцым задком собачонка и запрыгала, закружилась, гавкая по-дурному на небо.

– Гоняй, гоняй их! Умница, Бельчик, – говорит Яким. – Гоняй их, чертей.

Над низинкою кружат коршуны, медленные, светло-коричневые, с темными крыльями. Девчонка несется с трещоткой, крича весело:

– Шугай, шугай, шугай!

Коршуны нехотя, делая обширные петли, отдаляются ввысь, пропадают. Яким говорит, ненадолго, они висят тут, над фермою, целый день, и кое-что им порой перепадает. Из домика вышла девушка с черными распущенными волосами до плеч, несет таз с бельем, и Антипов видит – Наташа.

Вскакивает, роняя наземь книжку и карандаш.

– Ты? – говорит Наташа и подходит, улыбаясь, трогает его спокойной рукой. – А я знала, что ты появишься. Только думала, раньше.

Он ошеломленно молчит. Ведь почти забыл про нее. Нет, не забыл, но она там, давно, в неизмеримо далеком. Забыл о том, что она здесь и что приехал из-за нее. С изумлением глядит на нее: худую, почти тощую, обожженную грубым загаром, кожа облупилась на носу, на резких скулах; в прорехе короткого сарафанчика видно темное от загара тело. И видно, что под платьем нет ничего. Как же она тут ходит, при мужчине? Да ведь слепой…

– Я стала некрасивая?

Он покачал головой.

– Глупо! Как будто была красавицей… Ты смотришь на меня, как собака на жука, озадаченно… Повернув голову набок.... – она показывает.

Он видит смеющийся рот, белые зубы. Берет его за руку и ведет в дом. Большая старуха сидит на мятой постели, должно быть, лежала, сейчас поднялась, села и кивает, трясет космочками, шепчет добродушное, у нее коричневое, в керамических складках, широкое книзу лицо и узкий, непроглядно черный кавказский глаз. Такой же, как у Наташи. Она ее прабабушка. Наташа говорила, кто-то у нее из черкесов. И откуда все это? И надолго ли? Прабабка плоха, и невозможно уехать. Еще недавно, год назад, она ходила за птицей, была совсем ничего, а теперь ноги как чурбаки. Прабабке семьдесят восемь лет.

А Яким – вот он вползает, стуча палкою по порожку – прабабкин внук, точнее сказать, внучатый племянник. Наташе он двоюродный дядя. И ему, как и бабке, помощи ждать неоткуда, родные погибли. Ему жениться надо, он не старый еще, здоровенный, рука у него, как капкан. Поймает пальцами – не вырвешься. Сила неимоверная, девать некуда. А жениться не хочет.

Слепой сидит на лавке, слушает про себя, головой никнет, соглашается.

– Сватают за него одну девушку старую. Почему не хочешь, дядя Яким?

– Потому нельзя меня полюбить, – быстро произносит Яким привычный ответ. – Меня пожалеть можно. А таких-то мне не надо.

– Она говорит – может, говорит, полюблю.

– Ха! Жди! Полюбит кобыла хомут…

Голос у Якима почему-то веселый, в пшеничных усах улыбка. И какая-то в нем нервность и нетерпение – сидит неспокойно, все палкою в пол тихонько колотит. Вдруг спрашивает:

– А вы, товарищ Антипов, когда в Москву думаете вертаться?

– Дня через три.

– Так скоро? – удивляется Наташа.

– Ха! – говорит Яким. – В гостях, скажи, хорошо, а дома лучше…

Наташа ведет в птичник. Он за ней, как во сне. Рассматривает, плохо соображая, небольшой базок, где пищат за невысокой огорожей цыплята, ныряет в полутьму, оглядывается, дышит тяжелым воздухом зоопарка. Пол птичника заляпан пометом. На жердях прохаживаются, выжидательно косясь на Антипова, куры. Несушки забрались на верхние желоба, сидят там, невидимые в охапках соломы. И голос Наташи в этой сутеми, в птичьей вони, в ворошении, шуршании:

– Не могу вернуться туда… Когда-нибудь смогу, а сейчас нет… В октябре поеду в Саратов, там место нашли в детском театре. А может, никуда.

– Здесь останешься? С курами?

– С бабкой. Она лучшая из всей моей родни. И как жаль, что встретились под конец жизни…

Пошаркивание, постукивание, и дядька Яким влезает в душную полутьму.

– Я что хочу сказать, товарищ Антипов: волки мучают, а лисы особенно. Так что сон у петухов, как говорится, смутный…

Быстро меркнет день. Сидят при свече, в чугунке яйца, хлеб пшеничный кисловат, молоко густое, тяжелое, Антипов привык к такому, запах от молока – телесной свежести. Разговаривают до мрака, до поздних, ночных звезд, и Яким сидит тут же, хотя его не слышно, дела до него нет, он зевает, сопит, то ли дремлет, то ли сторожит что-то, не уходит. Живет он во втором домике, там, где женщина, что больна малярией. Прабабка давно заснула. Разговаривают о каких-то пустяках, о московских забытостях, ненужностях, но думает он о другом: что соединило их ненадолго? И что разбросало? И теперь зачем-то опять? И есть ли во всем этом летучем и странном смысл? Зачем-то выпал из громадного мира слепой и, постукивая палкой, привел в зеленую котловину. Расспрашивая о пустяках, Наташа думает: смысла нет. Она разрушена смертью. И нету сил восстанавливать то, что разрушилось, поэтому смысла нет. А нашли ли того, кто убил Бориса? Того н е ч е л о в е к а, который ударил по голове, как по мячу? Она искала одно время сама, рылась по всей Пресне, среди жулья и в закусочных, у пивных ларьков, на бегах и в бильярдных, и, если б наткнулась на его след – конец. А потом поняла вдруг: сходит с ума, надо бежать. И убежала. Но убежать нельзя.

– Милый, ты не поймешь, кем он был мне. Мой первый во всем… И сейчас без него я стала другой. Даже не другим человеком, другим существом…

Ему хочется сказать, что и он стал другим за время разлуки – он напечатал рассказ и узнал, что такое любовь. Стал настоящим мужчиной во всех смыслах. Но говорить об этом вслух неловко, к тому же тут сидит слепой и слушает. Антипову слепой нравится все меньше. Нахальный! Явно показывает, что имеет на Наташу права – уж не права ли отцовства?

– Я тоже стал другой, – говорит Антипов. И добавляет со значением: – Совсем другой, можно сказать.

Взяв Наташину руку, прижимает к своему рту, она не сопротивляется. Смело потянул ее всю к себе, она гибко и тихо передвигается к нему на лавке, и он обнимает ее, приникает губами к худой, солнцепеком каленной шее, к губам, на них горечь, они стали сухими и твердыми, но они не сопротивляются, ничто не сопротивляется, ее тело послушно и вяло и спокойно принимает его беззвучные ласки. Слепой ворохнулся, поднял голову, его настораживает наступившая тишина.

– А что, товарищ Антипов, – говорит он. – Какой ныне час?

– Ты иди, дядя Яким. Спокойной ночи. Я сейчас стелиться буду.

– А товарищ Антипов?

– Нет его. Ушел товарищ Антипов. Иди, иди, Яким Андреич!

Слепой сидит минуту или две, замерев, голову опустив на грудь, вслушивается напряженно, потом поднимается с лавки и говорит:

– Здесь он. Я его дух слышу. Брехать зачем? Да по мне, хоть тут десять останься…

И медленно выбирается из комнаты. На дворе лает собака. Холодная ночь течет в дверь. Они выходят под звезды, потом возвращаются. Наташа задувает свечу; Антипова бьет дрожь, наворачиваются слезы, и то, что происходит, совсем не похоже на то, что было с той женщиной и с Сусанной, ч т о – т о д р у г о е переполняет его. И на глазах слезы оттого, что бесконечная жалость, невозможно помочь, надо прощаться, жить дальше без нее. Утром прабабка шепчет песню, а он записывает: «За речкой за Курой, там казак коня пас, напасемши, коня за чимбур привязал, за чимбур привязал, ковыль-травушку рвал, ковыль-травушку рвал и на золу пержигал, свои раны больные перевязывать стал…» Пройдет много лет, и он поймет, что ч т о – т о другое, переполнявшее его три ночи в степи, было тем, не имеющим названия, что человек ищет всегда. И в другое утро, когда председателева бричка стоит на бугре, ездовой Володька скалится сверху, делает какие-то знаки, а слепой Яким стоит навытяжку, как солдат, и держит в руках крынку с медом, и жизнь рухнула, и томит боль то ли в сердце, то ли в животе, и Наташа сидит рядом, глядя на него с улыбкой, он записывает последнюю прабабкину песню: «А я коника седлаю, со дворика выезжаю. Бежи, мой коник, бежи, мой вороник, до тихого Дунаю. Там я встану, подумаю: или мне душиться, или утопиться, иль до дому воротиться…»

Тверской бульвар – IV

В феврале 1950 года в будний день Антипов взял на Зубовской такси, пригласил сесть на заднее сиденье Мирона и Толю Квашнина, который подвернулся случайно – Антипов и Мирон стояли в очереди на стоянке, а Толя шел мимо, и Антипов внезапно от полноты чувств пригласил и его, хотя горячей дружбы между ними никогда не было, – сам сел к водителю и громко, бойко, счастливо возгласил: «На Сущевскую!» Проклевывалась весна. Дымились на пригреве тротуары. Голубизна то пропадала, то сверкала вновь, и солнце озаряло старый добрый желток домов, кучи синеватого снега и пешеходов с бледными зимними, неулыбающимися лицами, на которых было написано одно: н е з н а н и е. Никто из них не знал, зачем Антипов катит на Сущевскую. А им было бы так важно, так безумно интересно узнать!! Ведь никто в целом свете, кроме, может быть, матери и в какой-то степени сестры, которая, однако, тоже проявляла временами нестойкость, не верил в то, что это случится, что когда-нибудь он возьмет маленький фибровый чемоданчик, сядет в такси и поедет на Сущевскую. Зачем чемоданчик, он сам твердо не знал. То, что он должен был получить на Сущевской, могло вполне поместиться в кармане пиджака. Но чемоданчик зачем-то был нужен! От кого-то он слышал, что кто-то приехал за своим первым гонораром с чемоданчиком. Для Квашнина все это было полной неожиданностью – он так привык к тому, что он один процветает! – да и Мирон был всегда доброжелателен не всерьез, в них так много путаницы, невероятной путаницы, нет существ более запутанных, чем друзья, и вот он назначил им это испытание – ехать вместе и радоваться за него. Впрочем, они быстро о нем забыли и тут же, в такси, затеяли спор о какой-то рецензии, которую напечатал Квашнин на книгу общего знакомого. Мирон упрекал его:

– Ты не имел права! Ты себя унизил!

Квашнин вяло оправдывался. Но, пока доехали до Сущевской, разговор стал нервным – Мирон толкал к тому, – и они кидали друг другу резкие фразы:

– А с какой стати ты делаешь замечания?

– Да по дружбе!

– А я не желаю слушать!

– А я не желаю читать похабель!

– Ну и не читай, только не строй из себя гимназистку…

Машина остановилась возле бетонированной лестницы. Антипов спросил:

– Вы тут не разбежитесь?

– Нет, нет! – сказал Квашнин.– Иди спокойно.

– Куда ж разбежимся, когда ты обещал кормить?

Прыгая через ступени, потом поднимаясь в лифте, битком набитом – сегодня был выплатной день, авторы спешили на шестой этаж, где помещалась бухгалтерия, – Антипов весело размышлял о себе, о друзьях, об изнурительном деле, которым они занимались на свой страх и риск и которое делало их нетерпимыми, раздражительными, мучающимися от неуверенности и чужих успехов. Это были невеселые мысли. Но в такой день он не мог ни о чем думать мрачно. И он думал о мрачном весело. Даже громадная очередь, свившаяся кольцами в полутемном зале перед кассой и грозившая поглотить не менее часа, не поколебала настроения. «Сбегать вниз и отпустить такси!» – подумал Антипов весело. Но тут возник Виктуар Котов, узнать его было нельзя – в черном кожаном пальто, в зеленой шляпе, лицо разъел, разрумянил, невиданные черные усики аккуратно подстрижены, – нагло всунул Антипова впереди себя, и через пять минут оба получили деньги. Это была удача. Немного снижало ее лишь то, что Котов теперь привяжется и до вечера его не отодрать. Но очень скоро он догадался, что знаменитая котовская п р ил и п ч и в о с т ь так же видоизменилась, как все прочее в Котове: физиономия, одежда, ботинки, усики, походка. Он ходил теперь иначе, не торопливой побежкой, а степенно. И разговаривал как-то в нос и не очень внятно. Подумать, что делает с человеком даже махонькая должность и ничтожная власть – редактор на киностудии! Нет, он не собирался п р ил и п а т ь. Хотя, когда вышли на улицу и он увидел такси, знакомые лица за стеклом да еще стоявшего возле машины и разговаривавшего с Толей Квашниным поэта Пряхина – тоже прискакал за гонораром, – Антипов почуял, как Виктуар скрытно дернулся от привычного рывка п р и л и п н у т ь, тут же подавленного. Он издали сделал приятелям приветственный жест, но с верхней ступеньки парадного входа не сдвинулся. П р и л и п н у т ь хотелось, но ждал, чтоб позвали.

Он что-то бормотал о сценарном портфеле, бормотал, бормотал, не двигаясь с места, и Антипов не выдержал, спросил, не хочет ли тот присоединиться. А вы что? Да так. А куда? Да еще не знаем. Кот помялся немного для вида и дал согласие, поглядев предварительно на часы, как деловой человек. Пряхин побежал за деньгами. Мирон спросил:

– Надеюсь, ждать его не будем?

– Его и посадить некуда, – сказал Квашнин.

– Поехали в шашлычную, – предложил Котов. – Шеф, к Никитским!

– Он и там найдет, – хихикнул Квашнин.

– Кто?

– Федька Пряхин. Он же обещал: я вас найду.

– Шиш ему! – сказал Мирон. – Антипыч его не приглашал. У нас сегодня Антипыч хозяин.

– Ничего, он без приглашений. Он не гордый.

– Меня Антипыч пригласил, – сказал Котов веско, – так что я среди вас законно.

– Про тебя никто не говорит, – ворчал Мирон. – А я не желаю эту харю видеть… Он мне противопоказан…

– Да не придет он, – сказал Антипов. – Почему он должен прийти?

Однако часа через два, когда поели, выпили, надышались табачным чадом, запахами шашлыков в тесном зальчике, где столы стояли впритык, как на вокзале, когда поговорили о многом, поспорили, поорали всласть, отводя душу, ибо не виделись друг с другом по неделям и месяцам, когда Квашнин уже похвалялся своей второй книжкой и тем, что р у б а е т р о м а н, для чего ведет спартанский образ жизни – не пьет, не встречается с женщинами, гуляет по вечерам по два часа, а Мирон похвалился тем, что военная вещь, которую он уже пятый год п и л и т, будет ни на что не похожа, будет о смысле жизни, судьбе науки и что ни у кого нет такой биографии, как у него, писатель – это биография, так что он за себя спокоен, ему есть о чем писать до конца жизни, а Котов успел похвалиться влиятельностью своего положения и тем, что он может оказывать благодеяния, давать на отзыв сценарии, дребедень из самотека, и что «мы платим прилично», а Антипов уже успел насладиться мыслью о том, что никто из них, проедающих аванс за его книгу, не говорит об этой книге ни слова, ее еще нет, надо писать, но дело не в том, у них просто язык не поворачивается говорить о его книге, и он думал об этом без раздражения, а весело, с любопытством к человечеству; когда уже заказали коньяк и кофе и когда Мирон опять затеял распрю с Квашниным по поводу его рецензии на роман Сибирякова, внезапно в дверях возник Пряхин и, не мешкая, твердым солдатским шагом направился к столу Антипова. Объяснил, что увидел их в окно. Спросил дружелюбно:

– Пропиваем аванс?

И оглядывался, ища свободный стул, Антипов был, в сущности, не против, Котов обрадовался брату-пьянчужке, Квашнин торжествовал по поводу своей прозорливости и намеренно суетился, вскочил, стал искать стул, а Мирон помрачнел. Почему он так не любил Пряхина, было неясно. Оба были на фронте, в партизанах, Мирон недолго, а Пряхин партизанил два года, но какая-то глубоководная неприязнь разделяла их. «Ты с ним поосторожнее», – говорил Мирон Антипову. Но он так говорил про многих. Официант принес стул. Пряхин, севши, спросил:

– Я не помешаю?

Мирон хмыкнул. Антипов сделал жест рукой, означающий: о чем речь? Пряхин взял чей-то пустой фужер, плеснул туда коньяку и выспренне, но с чувством произнес, обращаясь к Антипову:

– Сашенька, за тебя! Очень рад. Лиха беда начало. Я читал твои рассказы и уверен, что и повесть будет великолепная…

Он потрясал фужером. Возник какой-то новый именинный тон. Но Антипов растрогался. Пряхин тянул руку, они чокнулись. У Антипова мелькнул даже позыв расцеловаться с лохматым, похожим на добродушного медведя Федькой Пряхиным, но Мирон прервал намечавшуюся идиллическую сценку:

– Праздновать аванс? Что за вздор? По-моему, так же глупо, как праздновать известие о том, что женщина забеременела. Надо еще родить, создать. – Мирон презрительно отмахнулся от пряхинского тоста. – Мы собрались по другому поводу. А что до тебя, мой милый, – тут он повернулся к Толе, – то оправдания тебе нет, как хочешь.

– Мироша, послушай…

– Не принимаю!

– Да не было выхода, черт бы вас взял! Он же меня изнасиловал: напиши да напиши о Сибирякове. А он мне – начальник. Куда денешься?

– Писать об этом типе…

– Это было насилие! Я уступил силе. В конце концов, все так или иначе подвергаются насилию. Ты думаешь, ты избежал?

– Избежал.

– Ха-ха. Не смеши людей.

– Повторяю: избежал.

– Заблуждаешься.

– Братцы, есть большая мудрость в английском военном уставе, – сказал Пряхин. – Знаете? Про совет женщинам? Если, говорят, вы подвергаетесь насилию и не можете спастись, то расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие.

– Сила! – хохотал пьяный Котов.

– Опять вздор, – сказал Мирон. – Если хотите рассказывать пошлые анекдоты, не надо тут садиться.

– Мироша, заткнись, – сказал Антипов.

Пряхин встал, улыбаясь всем своим широким, здоровенным лицом.

– Братцы, прошу прощения. Один из вас чем-то раздражен, так что во избежание того-сего я пойду. Саша, еще раз приветствую! – Он поднял сжатые руки и потряс ими. – Я к тебе забегу на днях, кое-что покажу.

Он отставил в сторону стул, подняв его с необыкновенной легкостью двумя пальцами, и поклонился корректно, а Антипов вдруг вскочил.

– Федор! Стой! – закричал он. – Почему уходишь? Ты мой гость! Я тебя пригласил! Садись немедленно обратно и выпей с этим Собакевичем. Он не такой дурной, как кажется. В сущности, он золотой человек. Ты тоже золотой, Федор… – Антипов схватил Пряхина за руку, стремясь притянуть его к столу, но тот стоял, как скала. – Садись! Толя, дай стул. А ты веди себя пристойно, Собакевич. Право, не знаю, кто ты: Собакевич или Ноздрев? Какая-то смесь…

– Да пускай сидит, – пробурчал Мирон. – Только без пошлостей…

– Федор, садитесь, пожалуйста, – сказал Толя.

– Нет, нет, я пойду. Зачем же? Я сяду вон там, хочу поужинать. – Пряхин опять сделал поклон. – Желаю вам, братцы, всего самого прекрасного.

И он ушел. За столом стали говорить о нем, говорили долго. Заказали еще коньяку. Пряхин был человек странный: много старше, лет почти сорока, он лепился к их компании, приходил в Литинститут в дни выплаты стипендии, как другие бывшие студенты, сидел с молодыми в баре, учил их уму-разуму, а то и участвовал в драках, где снискал славу. Известен был не столько как поэт – у него было три или четыре сборника стихов, – но и как заядлый книжник, собиратель, каждый год мотался в Ригу и шуровал там по магазинам, по старым квартирам. Книжки у него бывали редчайшие, и он давал их легко. Так что он был нужен, но зачем они-то, Антипов с приятелями, ему нужны? Антипов предположил: от одиночества. Мирон сказал: ни черта! Толя, как большой писатель, смотрел вглубь: тут какой-то скрытый порок. А Котов все восторгался английской военной мудростью: «Ах, умницы! Ах, подлецы! Ведь про всех!»

Вечер кончился плохо. Все сильно накачались, и, когда какие-то люди за соседним столом попросили спичек, обращаясь к Мирону вежливо, но почему-то называя его Моисеем, им было отвечено грубо и спичек не дали; люди вели себя мирно, однако через некоторое время опять стали вежливо окликать Мирона: «Моисей, нельзя ли у вас попросить?..» Мирон не откликался. Драки никто не хотел. Но те продолжали тихонько завывать: «Моисей, а Моисей! Мы тебе вернем коробок, не сомневайся, ей-богу вернем!» Мирон сказал, что даст коробок на улице. Антипов расплатился, вышли на улицу, было часов одиннадцать, перешли через трамвайные пути на бульвар, совершенно безлюдный. И милиционера не было видно. Драка началась сразу, но шла как-то вяло, не драка, а толкотня. Ребята были наглые, молоденькие, студенческого облика. Вдруг появился Пряхин, и все переменилось – драка завертелась с диким ожесточением, с криками. Пряхин приговаривал: «Эк! Эк!» Одного парня он положил с маху, другого, который говорил Мирону «Моисей», схватил за шею, стал бить головой об угол скамейки, ударил раза три, приговаривая «эк!», и тот свалился, а двое других бросились бежать назад в шашлычную. Пряхин хрипел, задыхался, блестя впотьмах глазами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации