Текст книги "Номах. Искры большого пожара"
Автор книги: Игорь Малышев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Игорь Малышев
Номах. Искры большого пожара
Список финалистов Национальной литературной премии «Большая книга»-2017
Шкура
Перед штабом толпились солдаты роты Остапчука, которых согнал сюда Аршинов.
– Ждите Нестора Ивановича. Пусть он решает, что с вами делать. Был приказ, Тарасовку удержать во что бы то ни стало. Вы это знали, – сказал Аршинов, глядя в лицо ротному.
Тот выдохнул густой, словно бы грязный дым, бросил самокрутку под ноги, раздавил её медленно и с неприязнью.
– Командиров много, – процедил. – Шкура одна.
– Одна, говоришь? – Аршинов покачал головой, сверкнул колючими глазами. – Вот пусть теперь батька решает, что с твоей шкурой делать.
– Я своей шкуре сам хозяин, – заявил рябой, словно расстрелянный дробью в лицо ротный. – Сам. Понял?
– Дохлое твоё дело, Остапчук, веришь мне? – приблизился к нему. – Как у борова на бойне дела твои. Вот так.
– С чего вдруг «дохлое», а? – Оспины у Остапчука налились сизым. – Ты был там? Под Тарасихой? Был? Как по нам из гаубиц садить начали, видел? Как у нас с первого залпа половина роты клочьями к архангелам отправилась, видел? С первого залпа! Белые удачно прицел выставили. Думаешь, ежели б я людей не увёл, тут хоть один стоял бы? Ни один! Ни единый не стоял бы! Ты понимаешь это? Ты, мурло штабное!..
Аршинов стукнул кулаком по открытой ладони.
– Заткнись, а то прям тут порешу!
– Порешалка не выросла.
– Жди батьку, – выдавил из себя штабной. – Он тебе всё пропишет.
Остапчук похлопал себя по карманам, словно бы враз забыв об исходящем ненавистью Аршинове.
– Братцы, есть у кого табак? – обратился к своим бойцам. – Кажись, кисет посеял.
Штабной отвернулся, провёл языком по шершавым губам, пытаясь успокоиться.
– Жди батьку, – прошептал как о решённом.
Аршинов свернул нервными пальцами цигарку. Руки дёргались, не слушались, цигарка вышла кривая, неровная, похожая на дубовый сучок. Хотел было бросить себе под ноги, но подумал, что увидят бойцы, смял и сунул в карман.
– Будешь, сука, землю грызть, – хрустнул он кулаками. – Не отгрызёшь.
Аршинов своей гражданской одеждой резко выделялся из батькиного войска, но менять её упорно не желал, поскольку видел свою роль не в военной, а в идеологической работе.
Рота Остапчука стояла, нешумно переговариваясь, дымила, как подожжённое поле, позвякивала оружием, тревожно и виновато поглядывала по сторонам.
Чего ждать, было неясно. Характер батьки знали, всё могло вывернуться и к полному прощению, и к расстрелам. Но солдат, как правило, не расстреливали, и бойцы чувствовали себя, в целом, спокойно. А вот Остапчук… С ним могло произойти всё, что угодно. И не сказать, чтобы рота была настроена против своего командира, скорее он был ей безразличен. И Остапчук это чувствовал. Он внутренне собрался, улыбался бойцам, пытался шутить с ними, несмотря на ощутимый ледок отстранённости, сквозь который они смотрели на него. Ротный кхыкал, излишне громко и развязно смеялся, пытаясь доказать людям, с которыми не раз ходил в атаку и выживал под пулями, что он свой, что он за них и поэтому они тоже должны быть за него. Но рота смотрела спокойно и отчуждённо, и в их молчании отчётливо сквозили и стыд от того, что они под Тарасовкой ушли с позиций, где им было приказано стоять насмерть, и желание найти виновного в собственной трусости, и жажда жизни – «сдохни ты сегодня, а я завтра», и много ещё чего виделось в их взглядах и опущенных глазах.
«Была б моя воля, – подумал о них Остапчук, – каждого второго бы зубами к стенке поставил».
Во двор медленно въехал Номах. Остановился, оскалившись и глядя сверху вниз на Остапчука. Верхняя губа у него подрагивала.
– Почему побежали? – крикнул он, и глаза его сверкнули бешенством, как бывало перед припадком.
Остапчук молчал.
– Ну? – натянув до дрожи голосовые связки повторил Нестор.
– Жить захотели, – нехотя отозвался ротный и поднял на батьку тяжёлый насмешливый взгляд. – Жить-то, поди, все хотят.
– Жить? – наклонился к нему с коня Номах. – Жить?
– Да! Жить. Я из-под тех гаубиц отступил, сорок человек спас. Вот так!
– Ты отступил, а Гороховцу в тыл казаки зашли и две сотни его ребят положили. Что?!
– А то… – Остапчук отвернулся и нехотя выдавил из себя. – Что мне своя шкура ближе.
Никто не успел опомниться, как батька рванул из-за пояса револьвер и выпустил в закрывшегося рукой командира пять пуль.
Остапчук снопом обвалился в пыль.
– Своя шкура ближе? – заорал потерявший над собой контроль Номах и метнулся с коня вниз. – Вот тебе твоя шкура! Вот чего она стоит!..
Опустился возле хрипящего, перемазанного землёй ротного, выхватил шашку и принялся полосовать ещё живого человека вдоль и поперёк. Кровь, клочья мяса и одежды летели в стороны, батька лупил, будто кнутом, забыв обо всём и распаляясь всё больше и больше.
Стоящие неподалёку солдаты отворачивались, кривясь, смолили крепкий самосад, поплёвывали в землю, не одобряя и не осуждая ни батьку, ни Остапчука, мол, война, на ней всякое бывает. И ротный знал, чего хотел, и батька в своём праве.
Махно выдохся, остановился, оглядел блуждающим взглядом разбросанные по двору останки, бывшие когда-то человеком, который ходил по земле, ел, пил, может, любил кого-то. Батька продышался, плюнул без слюны и, шатаясь, пошёл в хату.
Остапчука унесли хоронить.
– Приберись тут. Батька не любит, чтоб воняло, – бросил на ходу Аршинов коренастому бойцу в шинели, густо усеянной репьями. – И себя в порядок приведи. Весь, как б…, в кожурях.
Он не привык и не любил ругаться матом, это вырвалось у него неожиданно для него самого. Смутившись, Аршинов пошёл в штаб.
– Сробим, – не обидевшись ответил боец.
Боец пошёл за ближайшую хату, пригнал пинками двух упирающихся, с узкими, как у монголов глазами, свиней, и те с оживлённым хрюканьем подъели всё, что отлетело от изрубленного взводного.
Соловей
Батька объезжал поле боя. Всюду шевелились, ругались от боли и нерастраченной злости люди, перевязывали раны, курили, перекликались.
Свежий арбузный дух раздавленной травы мешался с запахом крови и смерти, и от этой смеси по затылку прокатывалась волна мурашек.
– Молодцы, хлопцы, – похлопывая коня по литой шее, говорил бойцам Номах. – Прищемили белым хвост. Долго юшка течь будет.
Бойцы кивали, приветствуя батьку, смолили самосад, стонали, отхаркивались.
– Славно, славно, – шептал батька, разъезжая по полю, где только что тысячи людей дырявили и рубили пластами человечье мясо. – Славно…
У края поля конь его встал над убитым номаховцем лет восемнадцати с прозрачными усиками-пёрышками, нежной кожей и чем-то похожим на самого Номаха в юности.
Батька, прикусив край нижней губы, смотрел на него, скользя взглядом по светло-русому чубу, новенькому френчу-керенке, раскинутым, словно в танце, рукам.
Возле щеки парня что-то шевельнулось.
– Мышь? – пригляделся батька.
Он наклонился и увидел маленького соловья. Рядом валялось сбитое то ли пулей, то ли взрывной волною гнездо. Птенец, не робея, сидел под нависающей громадой всадника и зыркал по сторонам глазёнками с искрой солнца внутри. Не раздумывая, клюнул красную каплю, одну из многих, забрызгавших здесь траву. Раскрыл клюв, клюнул ещё раз, пытаясь распробовать вкус.
Номах вытащил покрытую зазубринами шашку, поднёс острие к птенцу. Тот, будто только того и ждал, вскочил на лезвие, вцепился в стальную кромку тонкими, как травинки пальцами. Батька поднял его, улыбнулся и, словно сбросив вдруг половину прожитых лет, сам стал похож на того парнишку, что лежал перед ним в истоптанной, избитой траве. Солнце отразилось в шашке, разгорелось в глазах птахи. Соловей подобрался, выпятил грудь. Шевельнул крыльями, открыл красный от крови клюв.
– Ай, ты хороший! – восхищённо произнёс Нестор, разглядывая его. – Слов нет! Каких же ты, красивый такой, песен нам напоёшь, когда вырастешь? Таких, поди, что склоны логов стонать будут? А? Таких, что бабы в коленках прослабнут и любить будут, злобно, будто волчицы? И дети, что под твои песни зачнутся, не иначе как сразу с лезвием в кулаке рождаться будут. Так, что ли, соловейко?
Тот сидел на самом конце шашки и гордо обозревал поле боя, словно во всём, что он видел перед собой, была и его заслуга.
– Ах, хорош! – любовался батька.
Соловьёнок всплеснул крыльями и замер, раскинувшись, будто крохотный, гордый бог войны.
Номах подсадил его на ветку дуба. Подцепил шашкой, пристроил рядом в развилке сбитое гнездо.
– Вот и дом твой на месте, – сказал Нестор, убирая шашку в ножны.
Лезвие, всё в бурых разводах и с присохшими комочками, шло неохотно.
– Надо было сразу о траву отереть, – сказал себе.
Развернул коня, дал шпор.
– Щусь, Каретников! Видел кто Каретникова? – крикнул.
И понёсся к переполненным санитарным повозкам.
Бинты раненых белели, словно свежевыпавший снег.
Вишня цветёт
Вечерело.
В просторной, как сельский выгон, зале трёхэтажного дворца князей Остроградских люстра отбрасывала на потолок причудливую, похожую на паука, тень, и казалось, будто это он ткёт тот мягкий полумрак, что заполонил всё вокруг.
Темнота скрывала углы мебели, покрывала чернью серебро зеркал, дышала в уши теплом и тишиной. Узоры лепнины на потолке и стенах превратились в таинственные письмена. Тяжёлые шторы застыли потоками чёрного камня, люди на портретах глядели призраками, кресла походили на сидящих на полу вурдалаков.
Номах тронул гармошку. Тонкий, похожий на щенячий скулёж звук пронёсся по зале.
Ты меня не любишь,
Ты моё сердечко…
– пропел Нестор.
Мелодия, улетевшей по ветру косынкой пересекла залу и смолкла, поглощённая без остатка шторами, креслами и портретами.
В тёмный омут бросила Ты моё колечко.
Номах чуть нажал голосом, и эхо валом прокатилось по паркету, разбилось на осколки, зазвенело по углам.
Нестор замер, ожидая, пока утихнут отголоски.
Рывком, с силой растянул гармошку. Зала отозвалась сотней звуков и призвуков.
Вот тебе на шею
Камень в полсажени.
Сыщешь на дне речки
Ты моё колечко.
– пропел он громким надтреснутым голосом и тёмные стены рявкнули хором самых неожиданных звуков: высоких, низких, дребезжащих, как скрипичная струна под плохим смычком, гулких, будто исходящих из погреба, чистых, словно хрустальные подвески на люстре.
Скрипнула, открываясь, высокая белая дверь.
Вошёл Щусь. В сумраке светились шнуры, которыми был расшит его австрийский мундир.
– Батька, ты здесь-нет? – вгляделся он.
– Здесь, здесь. Закрой дверь и не шуми.
Феодосий, озираясь, встал у двери.
– Слушай, пустота какая, Федос.
Он снова пискнул гармошкой. Звук, едва родившись, задрожал и исчез, словно пустота залы поглотила его.
– Эй! – негромко сказал Номах, и слово его также растворилось в тёмном пространстве.
– Чуешь? Был звук, и нет его. Так и мы с тобой, Федос, исчезнем когда-нибудь без остатка.
Номах снова положил пальцы на кнопки гармошки, намереваясь сыграть, но неожиданно поднял голову.
– Достань водки, что ли. Душа просит.
– О чём вопрос!.. Я, честно сказать, и сам предложить собирался. Всё лучше, чем в пустом доме эхо слушать.
Федос и повернулся к двери, готовясь идти.
– Стой, – приказал Номах. – Разведка вернулась? Что говорит?
– Да что она нового скажет? – ответил Щусь. – Вымотались белые, отдыхают. А то мы сами того не знали? Основные силы в Беседовке стоят. На окраине выставили в охранение пять пулемётов, но даже пулемётные гнёзда толком не обустроили. Устали…
– А мы что, лучше? Тоже устали.
– Куда там… Сил у людей, на донышке едва плещется. Семь дней в седле без передыху. Часовых ночью проверять надо, заснут, как пить дать.
– Верно. Распорядись.
– Всё будет, батька.
С радостным «эх!» Щусь впечатал небольшой, но крепкий, как обух топора, кулак в дверь. Та отлетела, ударилась о стену. Эхо удара пробежало по стенам, качнулся паук на потолке, звякнули подвески.
В зале снова установилась тишина. Номах подошёл к окну, с трудом выдрал из гнёзд прижившиеся там задвижки и распахнул створки. Снаружи хлынули плотные, округлые, словно камни-голыши, звуки вечернего села: звяканье вёдер у колодца, делано суровый бабий окрик, грубый многоголосый хохот, мычание волов, редкий собачий брёх…
В саду рассыпал трель соловей.
Ветер донёс едва уловимый запах цветущей вишни, швырнул в лицо Номаху горсть лепестков.
Номах закрыл глаза, руки вцепились в подоконник, челюсти сжались.
– Как же хорошо! – почти со сладострастием подумал он. – Вот она, воля! Вот чего я все свои тюремные годы хотел!
Веки его вздрагивали, ноздри раздувались, словно у хищника на охоте.
Соловей рассыпал новую трель, будто разорвал над вечером связку бус.
Вдали отозвался другой.
Номах забылся, заслушался…
Дверь распахнулась и внутрь с подсвечниками, закуской и самогонкой, гогоча и смеясь, ввалился штаб повстанческой армии: Аршинов, Щусь, Каретников, Лёвка Задов, Гороховец, Тарновский и ещё с десяток человек.
Эхо заметалось по залу и вдруг, словно напуганное светом и количеством гостей, истончилось, съёжилось и пропало.
А потом лился рекой самогон и крепкие, как молодые дубы, голоса выводили под гармошку русские, украинские, солдатские, каторжанские песни. Махорочный дым поднимался к потолку и собирался там в туманности, переплетаясь с изгибами лепнины, размывая паучью тень люстры и затуманивая лица на портретах. Влетающий в открытые окна ветер приносил с собой облака лепестков и они усеивали пол, головы и плечи сидящих за столом, попадали в стаканы, на хлеб, ломти сала. Анархисты ели их и пили, не замечая, как не замечают люди, живущие в приморских городах растворённую в воздухе соль.
– …Человек должен быть свободным! И он будет таким! – говорил Номах, распаляясь и глядя куда-то вдаль, сквозь стены и потолок. – Анархия даст человеку свободу. Мы построим общество без государства, без механизмов угнетения и принуждения. Общество, где каждый возьмёт столько воли и счастья, сколько примет его душа. Мы исполним мечты всех идеалистов и утопистов, что жили со времён Платона и до наших дней. Выпьем за то!
Стучали стаканами. Выкрикивали здравицы в честь Номаха, анархизма и воли. Лица раскраснелись, голоса звенели, словно у детей в преддверии праздника, глаза светились молодостью и верой.
– Аэропланов бы нам! – пересиливая гомон, кричал Номаху мордатый Задов.
– Куда они тебе? – спрашивал практичный Аршинов, расстёгивая жилетку гражданского костюма.
– Летать хочу. Как птица.
– Птица… Аэропланы твои, по слухам, керосин жрут, как лошади. Где брать будем, подумал?
– Да ну тебя. У человека, может, душа поёт, а он про керосин.
– А ты как хотел? На голом энтузиазме далеко не улетишь.
– Отстань, – махнул рукой Лёвка. – Будет у нас аэроплан, а, Нестор?
– Всё будет, Лев, дай срок. И летать будем, и на поездах за тысячи вёрст ездить.
– Во! – ткнул пальцем Задов в Аршинова. – А ты говоришь, керосин…
Аршинов усмехнулся и обратился к Номаху:
– Давай, Нестор, за трудовой народ стопки поднимем. И за крестьянина, и за рабочего. Чтобы увидели они, наконец, счастье. Чтобы не было над ними этих кровососов, что в шелках по набережным гуляют и в автомобилях катаются. Притом, что каждая ниточка того шёлка потом и слезами трудового человека пропитана, а в двигателе автомобиля живая кровь пролетариата сгорает. Выпьем за это. За свободных детей и внуков наших.
– Федос, – позвал Номах, – ты чего так далеко сел? Иди, выпей с нами.
Щусь подошёл со своей неизменной волчьей улыбкой, которую то ли из-за молодости его лица, то ли ещё по какой причине легко было принять за застенчивую. Бескозырка съехала на затылок, красный мундир распахнут, на перекинутых крест-накрест через плечи ремнях, висели маузер и черкесский кинжал. Безымянный палец на левой руке украшал серебряный перстень с крупным тёмным камнем.
– Щусь, а правду говорят, ты на флоте боксом занимался? – спросил Номах.
– Чемпионом был.
– Ты смотри. А говорят, ещё какую-то хреновину умеешь… Название забыл.
– Джиу-джитсу. Да, знаю.
– И что, полезная штука?
– Человека голыми руками задавить могу. Как цыплёнка.
– Да ты ж сам, как цыплок, – с деланным пренебрежением Номах.
– А это как сказать, Нестор, – заметил Щусь.
– Ладно, не журись, не барышня. И что, доводилось людей руками давить?
– Так война же, всякое бывает.
– Видал? – повернулся Номах к Аршинову. – А на вид пацан пацаном.
– А что на вид смотреть? На войне взрослеют быстро.
– Ты сам-то, Нестор, сильно меня старше? На пять годков всего, – подал голос Щусь.
– В тюрьме, Федос, год за пять идёт. А я, считай, десять отсидел.
Щусь пожал плечами.
– Батька, вопрос имею, – взгляд его, только что пьяноватый, отвердел.
– Ну? – пригласил Нестор.
Федос отодвинул в сторону стакан, обломки хлеба, наклонился к Номаху, дыша луковым перегаром.
– Пошли сейчас белых резать, а? – жар от него шёл, как от печки. – Хорошее дело выйдет!
– Ты сдурел, что ли? – искоса посмотрел Номах. – Сам же говорил, люди устали. Неделю в седле…
– Наплюй, что я говорил. Белые нас не ждут сейчас. Так?
Номах потёр небритую щёку.
– Может, и не ждут. Они мне не докладываются, – ответил с неизвестно откуда взявшимся раздражением.
– Да брось! Уверены, что выдохлись мы. Потому и пулемётные гнёзда толком не обустроили. Ну? Разведка ведь что сегодня доложила?
– Разведка, случалось, только что второго пришествия не обещала…
– Да, нет же! Батька, слушай меня! Дело говорю.
– Ты и под Рыбацкой неплохие песни пел.
– И что? Ну, было. Забыли.
– Забыли? Что забыли? Как ты чуть в окружение не попал? Как ты три сотни хлопцев у белых под пулемётами оставил? Это забыли? Забыл, я те напомню! Уйди, Щусь, слышать тебя не хочу! – распаляясь, крикнул. – Уйди к бесу!
Аршинов тронул его за плечо.
– Спокойней, Нестор.
– Да спокойный я… – дёрнул тот рукой.
Помолчали, глядя в стол.
Номах потёр слипающиеся глаза.
– Батька, пошли белых резать, – предпринял ещё одну попытку Щусь. – Христом-богом прошу, пошли! Не ждут сейчас они удара! Чем хочешь тебе клянусь. Памятью матери-покойницы!..
Он порывисто вытащил из-под рубахи медное кольцо на чёрном шнурке.
– Её кольцо. Когда от тифа померла, сам с её руки снял. На шее вместо креста ношу.
Он поцеловал тусклый медный изгиб.
– Самое время сейчас, клянусь, – почти умоляюще посмотрел на Номаха.
– Закончили разговор, – твёрдым голосом сказал Номах.
– Эх, батька…
Щусь, не скрывая недовольства, пошёл на своё место.
Снаружи на подоконник запрыгнула трёхцветная, похожая на имперский флаг, кошка. Повела чёрным носом, сморщилась от табачного дыма.
Номах выудил из глиняной миски куриную кость с остатками мяса, бросил в сад. Кошка, извернувшись в прыжке, на лету поймала её и исчезла в окне.
– Нет зверя ловчее кошки, – сказал Каретников, провожая её глазами и переводя тяжёлый и внимательный взгляд на Номаха. – Никогда своего не упустит.
– Угу. Налей мне, Карета, последнюю, да я спать пойду.
– Что так рано?
– Устал. А ты не устал, что ли?
– А это смотря для чего. Если хорошо гулять, так и месяц не спать можно.
– Да я уж вижу…
Номах опрокинул стопку, закусил разомлевшим в тепле обрезком сала.
На улице он собрал сохнущие на перилах крыльца попоны и пошёл в сад.
Облетающие лепестки вишни падали на его лицо, лёгкие, словно прикосновения девичьих пальцев, не давали уснуть.
Со всех концов села доносились смех и визгливые голоса гармошек.
– Сил у них на донышке… – подумал Номах, вспоминая слова Щуся. – Гуляют, черти! Дорвались.
Он закинул руки под голову. Сквозь паутину веток, большие, будто лампы, светили звёзды, перемигивались, меркли, разгорались. Он привычно нашёл Ковш Большой Медведицы, Полярную звезду.
Накрыл лицо рукой.
Перед глазами встала синяя, как вена, линия фронта. Она трепыхалась, вздрагивала, словно пыталась сменить местоположение.
– Стой, – сказал ей Нестор.
Остановил дёргающуюся перед внутренним взором картину.
Рывком поднялся. Не смахнув с волос вишенного цвета, надел папаху и трезвый, будто неделю водки не нюхал, зашагал к штабу.
– Что? Пьёте? – заорал весело удивлённым его возвращением хлопцам.
– Пьём, батька. Мимо не льём.
– Не падаете ещё? В седле удержитесь?
– Это ты к чему? Наступать что ли решил? – спросил Каретников, который словно бы вообще никогда не пьянел.
– Решил, – с азартом согласился Номах. – Бить надо, когда не ждут. Так, Федос?
– Да ладно! Пьяные ж все.
– Не такие уж и пьяные. А по холодку прокатятся, и вовсе трезвые станут.
– Да мне что… Я не против, – согласился Каретников.
Щусь вытащил и со звонким цоканием снова вогнал в ножны кинжал.
– Ах, ты ж люба моя!..
– Дело батька говорит!.. – послышались нетрезвые весёлые голоса. – Бить надо, когда не ждут…
– Ну, давай спробуем…
– Потычем ножичком тёпленьких…
– Полюбуемся на дворянские потроха…
Через час четыре тысячи клинков, которые белые считали выдохшимися и ни на что не способными, двинулись по весенней глубокой распутице в сторону Беседовки.
Разведчики Щуся перерезали дремлющие посты, ни единым звуком не потревожив тишины.
Атака повстанцев расшвыряла белых, как ветер палую листву. Смешала их с грязью и пеплом. Шесть тысяч человек были рассеяны и перебиты меньше чем за час. Восемьсот попали в плен. Офицеров расстреляли на месте, солдаты влились в армию Номаха. Захваченные орудия оказались редкой французской марки, с ними даже не стали связываться, бросили в стволы по гранате без чеки и пушки превратились в бесполезное железо. Двадцать захваченных пулемётов установили на телеги, превратив их в тачанки.
Номах остановил коня на краю села. Слез, не выпуская поводьев из рук, устало опустился на редкую траву возле плетня. Сощурился на взошедшее солнце.
– Ты смотри, выгорело дело… – сказал себе, отваливаясь на плетень. – Молодец Щусь. Как момент прочуял!
Ахалтекинский жеребец склонил голову, потянулся к тонким, похожим на зелёные иглы, былинкам.
Номах вытащил из кармана хлебный обломок, посыпанный белой, как снежное крошево, солью, протянул коню. Тот осторожно взял его мягкими губами, дохнул теплом в ладонь.
Ветер мёл по улицам бело-розовые лепестки вишни, совсем такие же, что недавно мешали ему спать. Взгляд Номаха двинулся, наблюдая, как ветер несёт их по сохнущей улице, рассыпает бездумно по округе, теряет в молодой траве.
Неподалёку на земле сидел контуженный немолодой офицер с седыми висками, со слезящимися, пустыми глазами. Трясущейся непослушной рукой он вытащил из кармана белый с вышитой монограммой платок, вытер глаза.
– Это к-к-конец. Ка-к-конец, – прошептал он и зарыдал.
Невысокий номаховец с вислыми хохлацкими усами тронул его концом штыка.
– Вставай, ваше благородие. Нечего на сырой земле сидеть, простынешь.
– Ишь, заботливый, – подумал Номах, поглядывая на них.
– Не мо-мо-могу, – визгливым дребезжащим голосом с трудом выговорил тот, невидяще и непонимающе глядя перед собой. – У меня очень бо-болит г-г-голова.
– Вставай! – хохол снова ткнул офицера штыком.
Тот пошатываясь, с трудом поднялся.
– Пойдём, укажу тебе местечко, где вашего брата в гурт собирают.
– Ты-ты кто? Отойди! Я не м-могу идти. Мне п-п-плохо, – он схватился за виски.
– И что ж? Совсем не пойдёшь, что ли?
– У меня б-болит г-голова!.. – истерично закричал тот.
Хохол с размаху вонзил ему штык глубоко грудь, так что китель натянулся на спине, вытащил с негромким чавканьем, закинул винтовку за спину и неторопливо пошёл по улице.
Из раны ударила кровь. На землю офицер упал уже мёртвым.
Несколько лепестков легли в вишенного цвета лужу и закружились в ней.
Номах отстранил продолжавшего тянуться к нему коня, «ну, будет, будет!», вскочил в седло, и понёсся к центру села.
С подков его ахалтекинца летели комья жирной весенней земли, готовой рожать и цвести.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?