Электронная библиотека » Ольга Сконечная » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 17 февраля 2016, 13:00


Автор книги: Ольга Сконечная


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Заметим, что «Записки чудака», в которых звучит имя Стриндберга, воспроизводят мрачное сияние «Ада» и «Легенд», которые задают и предваряют текст Белого. Предваряют бесконечным убеганием от эфемерных преследователей и рефлексией о модусе преследования, идеей духовного пути с его оккультными озарениями и символическим постижением действительности: «Я исподволь научаюсь толковать условные знаки, которыми пользуются неведомые силы»[534]534
  Стриндберг А. Легенды. С. 28.


[Закрыть]
. Предваряют центрированностью происходящего на повествователе, который переживает себя мишенью всего происходящего, но при этом считает себя инициатором магических, оккультных и, может быть, политических маневров, за которые он кем-то наказан. «Но кем? Русскими? Ханжами? Католиками? Иезуитами? Теософами?»[535]535
  Стриндберг А. Ад. С. 143.


[Закрыть]
Наконец, сам жанр «Ада» и «Легенд», где повествование на определенном этапе выливается в дневник и автор заявляет, что его «повесть» «не представляет собой романа со стилистическими притязаниями», как будто предваряет мистериальный жанр Белого, его летопись духа. Вместе с тем есть некая, трудновыразимая грань, проходящая между этими текстами и обозначающая их различный духовный и психологический статус. Как представляется, в согласии с Ясперсом, поздние тексты Стриндберга являют собой подлинные документы его болезни, описывающие и отчасти рационализирующие его патологический опыт и в этом смысле близкие «Мемуарам» Шребера. Что касается Белого, то он скорее разыгрывает в своем тексте болезнь, претворяет ее в стилистические фигуры, в те самые «фигуры фикции», которые, по его собственному замыслу, должны от болезни освободить.

Сплетня, галлюцинация и голос Бога
 
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий –
Только отблеск искаженный
Торжествующих созвучий.
 
Владимир Соловьев

Речь – особый предмет изображения Белого. Речь имеет свою субстанцию, претворяясь в существа подвижные и деятельные. «Слова» пребывают отдельно, в плотном и независимом статусе: слова-листья, бросающиеся под ноги, слова-вороны, слова-петушки, слова-удары.

Слова восходят к двум полюсам языка: языку смысловой целостности, языку Индивидуума, языку Символа и языку смысловой разорванности, с ее безликим, множественным носителем. В первом – единение с Высшим смыслом, во втором – падение в «подсознание». В первом – отзвук Божьего Голоса, или диалог с ним, во втором забвение Голоса, искажение Благой вести в скандал и безумие. В первом – рождение «Я», во втором – пребывание агентом бессмыслия и провокации.

Злая магия языка более всего воплощена Белым в фигуре сплетни. Сплетня не только у Белого, но в символистском видении в целом есть слово, живущее самостоятельной жизнью, непонятно где и когда возникшее, родившееся точно из ничего, никому в отдельности не принадлежащее, бесконтрольно переносящееся по свету и меняющее собственное содержание. Это слово есть безликая и растворяющая в безличии демоническая сила, автоматическое нарастание лжи и бессмыслицы. Такой видится она Мережковскому в мире Гоголя: «Не человек, а сам черт, “отец лжи”, в образе Хлестакова или Чичикова, плетет свою вечную, всемирную “сплетню”». И дальше цитирует Гоголя: «Я совершенно убедился в том, что сплетня плетется чертом, а не человеком, – пишет Гоголь в частном письме, по поводу частного дела. – Человек от праздности и сглупа брякнет слово без смысла, которого и не хотел сказать. ‹…› Это слово пойдет гулять; по поводу его другой отпустит в праздности другое; и мало-помалу сплетется сама собою история; без ведома всех. Настоящего автора ее безумно и отыскивать, потому что его не отыщешь. ‹…› Не обвиняйте никого»[536]536
  Мережковский Д. С. Гоголь. Творчество, жизнь и религия. СПб.: Пантеон, 1909. С. 10.


[Закрыть]
.

Для Белого сплетня, с ее анонимным переносчиком, ее скрытым и как будто непроизвольным характером зарождения и распространения, есть «бессознательная деятельность “я”», или то, что лежит «за порогом сознания». Последнее же не что иное, как область слепых природных инстинктов, сфера биологии и физиологии. Поэтому сплетня часто уподобляется процессу биологического воспроизводства. Скажем, в «Петербурге»[537]537
  О сплетне в «Петербурге» см.: Силард Л. Герметизм и герменевтика. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2002. С. 260.


[Закрыть]
, близкая сплетне, гоголевская стихия бумажной циркуляции захватывает Россию. Стихия выходит из-под пера Аполлона Аполлоновича, он же Акакий Акакиевич, порождаясь совокуплением крючков параграфа: «Поражает меня самое начертание параграфа: падают на бумагу два совокупленных крючка. ‹…› Над громадной частью России размножался параграфом безголовый сюртук…»[538]538
  Белый А. Петербург. С. 333.


[Закрыть]

Физиологическая природа сплетни утверждается ее сходством с болезнью – слово проникает с бациллами или с водкой, вместе с бациллами живет в крови и ее отравляет. Люди заражаются друг от друга словами, точно гриппом. Эта заразительность словами перекликается с популярной в конце ХIХ века теорией «социального миметизма» и «умственных эпидемий»[539]539
  См.: Реньяр П. Умственные эпидемии. М.: Emergency Exit, 2004; а также: Оршанский И. Эпидемии Психические // Энциклопедический словарь / Под ред. Ф. А. Брокгауза и И. А. Эфрона. СПб.: Эксмо, 2004. Т. 80. С. 901.


[Закрыть]
. Как уже говорилось, Белому были хорошо известны труды В. Х. Кандинского. Кандинский, в частности, интересовался феноменом, названным им вслед за Эскиролем «душевной контагиозностью»: «Подобно контагию оспы или сыпного тифа, душевная зараза от одного человека передается к другому, к третьему и из этих вторичных фокусов заражения распространяется с новою силою, далее захватывая все большую и большую массу людей»[540]540
  Кандинский В. Х. Общепонятные психологические этюды. М.: А. Ланг, 1881. С. 153–154.


[Закрыть]
.

В основе этих идеальных эпидемий, по Кандинскому, лежит автоматическая, бессознательная подражательность, самым очевидным примером которой является зеркальное побуждение к зевоте. Но подобной заразительностью обладают и собственно душевные движения: чувства и идеи. Подражательность особенно свойственна детям и слабоумным, а также определенной человеческой породе имитаторов, не отмеченных индивидуальностью развитого интеллекта. Эти рассуждения Кандинского имели резонанс, и Н. К. Михайловский использовал пассажи из его книги для подтверждения своей теории «героев и толпы»[541]541
  См.: Рохлин Л. Л. Жизнь и творчество выдающегося русского психиатра В. Х. Кандинского. М.: Медицина, 1995. С. 175.


[Закрыть]
. Кандинский подчеркивал, что душевная заразительность во многом определяется координированностью настроения или даже окрашенной чувством мысли с ее внешним выражением: игрой лицевых мышц, мимическими жестами, которые прежде всего относятся к области автоматического в человеке.

Нечто подобное происходит со словами в «Петербурге». Летающий по городу обрывок («В Аблеухова собираются бросить…») входит в голову Аполлона Аполлоновича вместе с невольным, с этой фразой как будто не связанным жестом. Заглянув в комнату сына, он «машинально» хватает «какой-то тяжелый предмет», лежащий у того на столе. Не опознавая в нем бомбу и думая о другом, Аблеухов почти дословно повторяет то, что говорит петербургская толпа: «Они его – Аблеухова собираются…» Через машинальное, полусонное движение в него проникает зараза провокации и угрозы. Он делается ее проводником и исполнителем: тащит зачем-то тикающую сардинницу в собственную спальню. Передаваясь через автоматизм жестов, сплетня воплощается в неумышленном разрушительном действии – сенатор рискует взорвать самого себя.

Но машинальная, «бессознательная деятельность нашего “я”» у Белого тождественна безумию как стадии разложения сознания, переживаемой современным человеком и миром. Поэтому сплетня переходит в галлюцинаторные звуки и голоса и буквально врастает в мозг: «…паутина[542]542
  О паутине в культуре, в том числе у А. Белого: Терновская О. А. Об одном мифологическом мотиве в русской литературе // Вторичные моделирующие системы. Тарту, 1979. С. 73–79.


[Закрыть]
сплетений тишайшими сплетнями переплетала сеть нервов, и жутями, мглой, мараморохом в центре сознанья являла одни лишь “пепешки” и “пшишки”, которые очень наивно профессор себе объяснял утомленьем и шумом в ушах…»[543]543
  Белый А. Московский чудак // Белый А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 3. С. 167.


[Закрыть]

Сплетня-галлюцинация обнаруживает два основных свойства патологической речи: самостоятельную деятельность языка, его посторонность носителю и разрушение коммуникации, обращение диалога в монолог. Эти процессы часто воспроизводятся Белым не как собственно клинический феномен, но с помощью обманов восприятия: слуховых иллюзий, оговорок, сбоев памяти.

Герои часто слышат не так, и из этих ослышек сплетается новое, как будто бы ни от кого не исходящее содержание. Ослышки, потеря слов и слогов, их невольная подстановка поддерживает независимость языка, которым управляет не «я», но отдельная сила: «ахинея», «голосящая многоножка» или «проспект». В «Петербурге»:

Кругом зашепталось:

– «Поскорее…»

И потом опять сзади:

– «Пора же…»

И пропавши за перекрестком, напало из нового перекрестка: – «Пора… право…» Незнакомец услышал не «право», а «прово», и докончил сам: «Прово-кация?!»

Провокация загуляла по Невскому. Провокация изменила смысл всех сказанных слов: провокацией она наделила невинное право…[544]544
  Белый А. Петербург. С. 28.


[Закрыть]

И то же невинное право коварно переиначивается в воздухе «Москвы». Рапортуемое прапором «раз! право! раз! право» доносится ветром: «Расправа! Расправа!»

Автономный рост сплетни производится не только ошибкой слуха или инерцией договаривания, но рождается как бы из самого языка, опасной игрой его приема. Герой может быть оклеветан произволом анаграммы, каламбура, макаронизма. Вспомним вновь пример из «Записок чудака», где автор жалуется на эти лингвистические козни, рождающие из «пацифиста» «пакостника». Так же склянка с одеколоном сигналит наблюдающему за Белым сыщику-фантому о его пребывании на вражеской территории во время Первой мировой войны и, возможно, сотрудничестве с «грязными бошами»: «“Ха”. – “Пузырек-то?..” – “Из Кельна…”»[545]545
  Белый А. Записки чудака. С. 347.


[Закрыть]
Стертая метонимия «кельнская вода» оживает уликой.

Власть языка в сплетне порой столь велика, что она распространяется и на грамматику. Сплетня разрушает автора и свой объект, грамматически обезличивая их. Рассказывая в тех же «Записках чудака» о фантасмагории преследования, в которую было ввергнуто его «я» на обратном пути из Дорнаха, писатель восклицает: «Я для них (сыщиков) тот таинственный Он, о котором они тайно слышали, что этот Он существует; и этого для них страшного “óна” они не пропустят в Россию»[546]546
  Там же. С. 371.


[Закрыть]
. Но кто это «óна» – «его», «он», «оно», «я»? «Они» – сыщики, подставные агенты галлюцинаторной сплетни, срастаются с «оным», с «ним» или с «я» Андрея Белого в единое безличное целое. Грамматика сплетни растворила и своего носителя, и жертву.

Слово, обращенное к собеседнику, но подхваченное стихией сплетни, не может быть верно услышано и понято. Диалог героев, таким образом, распадается на монологи, говорения с самими собой. Это наглядно в сцене трудного объяснения между Аблеуховым и Дудкиным, где каждый, пытаясь высказать что-то, вступает в принудительный разговор с проспектом, который внедряется в сказанное и разрушает его смысл. В главе «Дионис» «голосящая многоножка», эта новая пародия на трагический хор, отчуждает говорящего от речи и измененную, разорванную речь доставляет через другого: «… Дудкин снова вытащил свою мысль из бегущего изобилия; протекавшие ахинеи ее загрязнили порядочно; после купания в мысленном коллективе ахинеей стала сама она; он с трудом ее обратил на слова, стрекотавшие в ухо: это были слова Николая Аполлоновича; Николай Аполлонович уж давно бился в ухо словами; но прохожее слово, в уши влетая осколком, разбивало смысл фразы; вот поэтому Александру Ивановичу трудно было понять, чтó такое ему затвердили в барабанную перепонку»[547]547
  Там же. С. 257.


[Закрыть]
.

Разговору с проспектом близка подлинно галлюцинаторная сцена Дудкина с Шишнарфне, где Белый, вослед Кандинскому и в преддверии Лакана, показывает, как разлагается на два голоса слуховая галлюцинация и монолог чудится диалогом. Герой здесь отвечает на реплику, получаемую от враждебного «не-я», которое то оплотняется в восточную фигуру, то невидимо движется «внешним речевым центром».

– Уезжаете? – переспросил Александр Иванович, потому что ему показалось: слова посетителя раздвоились в нем: и внешнее ухо восприняло «я чуть свет уезжаю»; другое же какое-то ухо восприняло явственно, так восприняло:

– Я днем уезжаю, приезжаю же с сумерками…

Но он не настаивал, продолжая воспринимать бьющие в уши слова как они раздавались, а не как отзывались»[548]548
  Там же. С. 295.


[Закрыть]
.

Разговор наконец раскатывается убийственным эхом: «…из-за запертой двери угрожающе прогремел голос, только что перед тем гремевший из горла: – Да, да, да…Это я – я… Я гублю без возврата…»[549]549
  Там же. С. 299.


[Закрыть]
Этот отзвук, принимаемый Дудкиным за постороннее слово (ибо он воспринимает слова, «как они раздавались, а не как отзывались»), подобен ответу на загадочный вопрос, который, по Лакану, задается параноиком, потерявшим Имя Отца и, значит, собственное «я». (В версии Шребера таким ответом было «убийство души».)

В мире Белого, однако, есть начало, противостоящее сплетне. Это Голос Божий, который не раз является автору и его героям. Он звучит вне человека и одновременно внутри него, но он противоположен галлюцинаторному голосу сплетни. Если сплетня отчуждает, стирает «я», то в Голосе это «я» рождается в своей единственности и цельности. Если сплетня есть обезличенная, в психологическом смысле «неприсвоенная» речь, то Голос, вводящий измерение Другого, есть акт взаимного признания, «я» и «ты» подлинной коммуникации. «Ты еси – мировой», – говорит Голос Белому. «Ты еси – мировой», – говорит Белый Голосу. «Нет Я и Ты. Есть любовная цельность», – восклицает Белый. Признание Голоса и есть признание себя, творение себя. Если в сплетне «я» растворено в данности и граница субъекта и объекта параноидально проницается, данность проникает в «я», «я» подменяет «не-я», то в Голосе субъект и объект, «я» и мир претворены в единство, мировая данность или, по Белому, бессознательное преображены в единое сознание.

Но Голос оказывается неуслышанным, забытым и, значит, не узнанным и не признанным героями Белого. Голос остается в бессознательном. Так как бессознательное, как объясняет Белый в работе «Основы моего мировоззрения», есть не только то, что противостоит сознанию, но и то, что не узнано, забыто сознанием, не освещено его светом. Отсюда ослышки, обманы восприятия, каламбурные, анаграмматические перебои в словах. Это искажение голоса, искажение Божьего слова, которое означает неузнание, или непризнание, себя.

Вот пример этого непризнания или неполного уловления Голоса. «Вы помните, – говорит Белый в «Воспоминаниях о Штейнере», – ваше первое обращение к матери: “Мама!” Слышите ответ: “Сынок!” И недовоспринимаете, что не “сынок”, а “пасынок”». Но тридцать три года спустя, встретившись со Штейнером, Белый внезапно слышит это недостающее «па»: «прибавилось “па”, меняющее все, – сразу, во всех картинах воспоминаний; они, как пелена, слетают: появляется лицо целого, в нем революция биографии. Не сын, а – приемыш, не родился в Москве, никогда не родился, всегда пребывал… в лике “я”. И этот лик – Иисус»[550]550
  Белый А. Воспоминания о Штейнере. С. 517.


[Закрыть]
.

Непризнание «па», выпадение этого «па» надевает на Белого личину биологического рождения, личину земной биографии, личину данности. Узнавание «па», или пасынка, утверждает его как Сына Божьего или цельное «я», осененное Божественным сознанием. «Па» – это Голос Бога, его присутствие, сынок – это личина, клевета, сплетня. Николай Аполлонович и был этим «сынком» – порождением «страха и похоти», или биологической суммой земных родителей. И догоняющая его сплетня: предатель, отцеубийца, негодяй – есть варианты «сынка», неузнание в себе «па», или Голоса Бога. Таким же неузнанием являются сыщики в «Записках чудака», из неузнания вырастает Мандро. Неузнанный Голос Бога превращается в сплетню. И неузнанный Христос у Белого делается сплетником, подобно Богу у сумасшедшего Шребера, предстающему тому болтуном и обидчиком[551]551
  См.: Lacan J. Du non-sens, et de la structure de Dieu // Séminaire. Livre 3. P. 133–145.


[Закрыть]
.

Это особенно отчетливо прочитывается в «Петербурге». Христос является тут героям не раз. Черты его угадываются в загадочном белом домино, печальном обладателе прекрасного, ласкового голоса и «белольняной бородки», подобной связке спелых колосьев[552]552
  Об этом: Гречишкин С. С., Долгополов Л. К., Лавров А. В. Примечания // Белый А. Петербург. С. 665–666.


[Закрыть]
. Его облик напоминает облик мужа Софьи Петровны, поручика Лихутина. Но голос совсем не похож на лихутинский. Этот голос знакомо незнаком, он звучал в детстве, звучал во сне, но теперь полузабыт, нераспознан: «голос слышанный ею (Софьей Петровной. – О. С.) многое множество раз, слышанный так недавно, сегодня: да, сегодня во сне; а она и забыла, как забыла она и вовсе сон прошлой ночи»[553]553
  Белый А. Петербург. С. 173.


[Закрыть]
. И потом, возвращаясь к себе и обретя вновь земной и будничный строй мыслей, Софья Петровна досадует на саму себя: «Как могла она ошибиться и спутать знакомого с мужем? И нашептывать ему в уши признания о какой-то там совершенно вздорной вине? Ведь, теперь незнакомый знакомец… будет всем рассказывать совершенную ерунду, будто она мужа боится. И пойдет гулять по городу сплетня…»[554]554
  Там же. С. 175.


[Закрыть]

Представ, в свою очередь, перед Николаем Аполлоновичем незнакомый знакомец мгновенно выделяется из людской многоножки проспекта. Он не принадлежит череде бегущих по проспекту человеческих частей или синекдох: котелков, усов, подбородков. Он воплощает единственность и цельность. Его голос необыкновенен. Но Николай Аполлонович, припоминая что-то, все же не может до конца его услышать и признать. «Что, что, что, – попытался расслышать тот голос и Николай Аполлонович». Тогда голос дробится («хриплая дробь решительно отчеканила: «Ни-ко-лай Апо-лло-нович»), голос становится голосом громозвучного Невского, барабанным голосом бреда или разъятого на части сознания Николая А-по-лло-новича, он становится отчужденным голосом сплетни, догоняющей героя вновь и вновь («Так и есть: он за мной гоняется, он меня собирается…» – думает Аблеухов все теми же роковыми словами проспекта: «В Аблеухова собираются…»).

Различна траектория Голоса и сплетни. Сплетня кругла, она огибает земной шар газетной лентой в «Петербурге», она повторяет бессмысленное круговое движение истории, или данности. Голос же разрывает круг, он – вне времени, но и вне постоянства, он – движение вечности, бесконечное ее свершение. Голос, неуслышанный, отчужденный, раздробленный в сплетню, загибается в окружность, в этом голосе герой преследует сам себя. Не случайно тот же печальный и длинный, белое домино в одном из своих явлений предстает околоточным надзирателем. Не случайно в нем отзывается и бог-преследователь, «невидимый ментор», который настойчиво встречается галлюцинирующему герою Стриндберга[555]555
  Стриндберг А. Легенды. С. 122.


[Закрыть]
.

Но у Белого, как уже говорилось, есть и другая универсальная фигура кругового движения, фигура погони за самим собой. Это «старый шарманщик», Вечный жид. Белый переживает неудачу своего опыта как путь Вечного жида. Вечный жид символизирует невоссоединение с Духом и, значит, расщепление «я». Вечный жид не совпадает с Христом, он бесконечно разминается с ним в «Записках чудака». «…С тех пор заблуждал я по странам земли… из туманов стучу в стекла окон: – “Не видели ль вы?” – “Не проходил ли?” – “Не звал ли?”»[556]556
  Белый А. Записки чудака. С. 445.


[Закрыть]
Несовпадение в пространстве означает неполучение или забвение слова, или несостоявшийся диалог.

Вечный жид не может воспринять Христа, или Слово, и, значит, не может узнать себя, родиться в нем. Подобно Шреберу, он «свидетель», или «комментатор», произносящий отчужденный монолог о себе в отсутствии Другого.

Отметим, что Белый, по-видимому, был первым русским художником, который пытался передать манифестации психики описанием и воспроизведением жизни языка. Более того, он впервые связал идеи преследования с «лингвистическим приемом», характеризующим психоз в позднейшей традиции.

Правда, здесь, у Белого, это лингвистическое преследование обретает оккультное обоснование, которое, впрочем, может быть представлено своебразной мистической параллелью психоаналитической теории выпадения из языка. По Белому, истоки преследования в самом акте рождения как отделения от Божьего Слова, в котором пребывает идеальное, целостное «я». Психозом становится появление на свет – отрыв «я» от «опорного пункта», родной ему сферы Духа, или Слова. Отрыв знаменуется грозным оживлением алфавита – оживлением формы, по Лакану. Первыми врагами младенческого «я» оказываются «ведьмы», они же «веди», и «буки», т. е. буквы, вырастающие впоследствии в клеветнические голоса.

Психоз повторяется при попытке вновь соединиться со Словом в ходе мистического опыта, описанного в «Записках чудака». Это «я» должно вновь собрать Слово, но его элементы, утратив изначальные связи, соединяются по собственному произволу. Вместо «любовь» получается «ловлю»: «При ошибках в пути, чтенье знаков слагает не то, что стоит пред тобою; стоит: л, ю, б, о, в, ь; ты же видишь: л, о, в, л, ю…»[557]557
  Белый А. Записки чудака. С. 306.


[Закрыть]

Любовь, объединяющее начало «я» и мира, прочитывается как расщепление и преследование[558]558
  Агрессивная деятельность языка явлена и в другой, более поздней путевой книге Белого, рассказывающей о его поездке из Советской России во вражеский Берлин, названный, как и вся книга, «Одной из обителей царства теней». Это путешествие, в отличие от того, что нарисовано в «Записках», не сравнивается напрямую с болезнью, но во многом повторяет параноидальную линию возвращения из Дорнаха. Преследование осуществляется здесь, в частности, в манипуляциях с именем, которым обозначает себя автор. Ссылаясь на то, что «nomina sunt odiosa», и на мрачную традицию Леонида Андреева, он именует себя «некто». «Некто» символизирует несовпадение Белого с буржуазным миром, в частности с литовцами, на территории которых он оказывается. Литовцы, или, в тексте Белого, все те же призрачные «они», характеризуются безличием и замкнутостью в своих национальных границах. «Некто» есть тайное и преступное для литовцев «я» Андрея Белого, долженствующее сочетать в себе индивидуальность и универсальность – «я» личное и «я» мировое. «Они» (литовцы) хотели бы это «я» арестовать, заключить в свои границы, или, что то же, – оклеветать, начинить собственным безличием. Их маневр – в новом именовании. Вместо «некто» производится «нектас», которого «они» буквально склоняют по всем падежам: «“некто” став “нектасом” был смущен своим собственным дательным падежом, превращающим его в “нектуи”… это – “уи” сопровождало его в его ковенских днях» (Белый А. Одна из обителей царства теней. С. 17–18). Об этом см.: Сконечная О. Мифология сплетни у Андрея Белого // Slavic Almanac. The South African Journal for Slavic, Central and Eastern European Studies. Vol. 12. № 2. University of South Africa. Unisa Press, 2006. P. 175–188.


[Закрыть]
.

Сплетня и скандал. Барабаны Белого

В стихии сплетни, соединяющей в себе идею темной магии и патологической речи, слово обретает свойство агрессивного жеста и вещи[559]559
  Ср. о родстве магии и патологического мышления у одного из критикуемых Белым неокантианцев Э. Кассирера: «Кстати можно заметить, что вера в полную «субстанциональность» слова, безраздельно господствующая над мифологическим мышлением, в почти неизменной форме может проявляться в некоторых патологических проявлениях. ‹…› Важным и поучительным в этом отношении является случай, описанный Шильдером. ‹…› Исследуемый больной на вопрос, что является действительно действенным в мире, ответил, что это слова. Небесные светила дают определенные слова, зная которые можно властвовать над вещами. И не только слово в целом, но и каждая из его составных частей опять таки обладает той же силой воздействия. Пациент, например, убежден, что такие слова, как “хаос”, можно разложить на части, которые тоже будут значимыми; то есть он относится к своим словам так же, как химик к сложной субстанции» (Кассирер Э. Философия символических форм: В 3 т. М.; СПб.: Университетская книга, 2002. Т. 2. С. 72).


[Закрыть]
. Будучи расколотым, оно часто делается ударом, а также барабанной палкой, связываясь при этом, в физиологической стилистике бреда, с шумом в барабанной перепонке. Вбивание, вколачивание слов – также черта бредовой «образности». (Шребер же чувствует каждое адресованное ему слово как удар по голове.) При этом разбитое, овеществленное слово предваряет конечную катастрофу и делается ее вестью. Белый здесь развивает, усиливает, наполняет новыми тонами тот шум конца истории, что звучит во многих символистских текстах[560]560
  См. об этом шуме у Брюсова и Сологуба: Сконечная О. Скандал и бред о конце света. С. 328–329.


[Закрыть]
.

«Петербург» же лепечет, стрекочет, пульсирует и тикает. И также – барабанит по голове полусумасшедших героев: «В барабанную перепонку праздно, долго, томительно барабанные палки выбивали мелкую дробь»[561]561
  Белый А. Петербург. С. 257.


[Закрыть]
. Барабан, как и тиканье, – символ грядущего взрыва, угроза взрыва – времени (сын, взрывающий отца и, вместе, всю мировую историю), пространства (тела сенатора, Петербурга, России, Вселенной).

Удары и стуки разоблачают преступные намерения героев, становятся симптомами и уликами. (И здесь «Петербург» перекликается с рассказом Эдгара По «Сердце-разоблачитель», в котором убийца слышит биение сердца спрятанной им жертвы. Он оглушен этой громогласной барабанной дробью и вынужден сдаться полиции. Удары в рассказе По галлюцинаторны – звучат внутри, но кажется, что приходят извне, являются как свидетельские показания и приговор.)

Но барабанная дробь «Петербурга», как мы помним, подхватывает и подлинную музыку безумия, оркеструющую бред у Кандинского.

Барабанная дробь – знак надвигающейся катастрофы, глобального распада и при этом – образ множащейся, дробящейся речи, которая разоблачает и провоцирует. Отметим, что одно из значений «барабанить», приведенных Далем, – «сплетничать». Барабан – скандальная сплетня, дошедшая до стадии бредовой и грозной бессмыслицы, которая, по Белому, есть стадия существования «я» индивидуального и «я» мирового. Но, согласно Белому, разлетающийся мир должен обрести новое единство в слиянии с Высшим «я» и претворении осколков слова в Слово Божье. Преодолев кризис и бред, мир должен прийти к подлинному смыслу, лежащему по другую сторону дробности. А скандал, вселенский шум – не только угроза, но и обещание.

Так, в романе «Москва» происходит развитие барабанной темы. Собственно, тема удара в последнем романе Белого есть продолжение и трансформация петербургского взрыва. Барабан засел навязчивой цитатой в мозгу професссора Коробкина: «Не бил барабан перед смутным полком…» Этот траурный марш звучит в коробкинской голове, когда он хоронит своего пса. Однако пес – не пес, а эзотерический символ. Пес – низшее «я», или душа профессора, живущий в нем «малый зверь». Вслед за псом принимает удар сам профессор, попавший под оглоблю[562]562
  Об этом в комментарии Белого к собственному роману в письме Р. Иванову-Разумнику: Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 379–384.


[Закрыть]
. Его «абстрактное» «я», светлое «я» ученого-математика, теряет свою ясную целостность, дробится, его преследует шум в ушах (как и героя Стриндберга) и бесконечное «др», которым рокочет «Москва», «др», воплотившееся в его недруге Мандро. Профессору открылось: «“манн” – манило, а “др” –? Наносило удар»[563]563
  Белый А. Москва под ударом. С. 191.


[Закрыть]
.

Но профессор должен пройти через шум и преследование «др» как кризисное проявление законов этого мира. Он должен «избыть карму», cвергнуть свое индивидуальное «я» («нет собственности у сознания, «я» эту собственность – сбросило!»), впасть в безумие, пройти сквозь смерть и воскреснуть в Духе. Барабан отбивает тему коробкинских страстей, его шествие на муку, возвращение в свой дом на извозчике в сопровождении переодетого в нищего Мандро. Сквозь случайные и тревожные голоса улицы проступают слова Евангелия.

– Не его, но Варр…

– Варвар…

– Распни!

Так слагалось из криков.

Кричали же:

– Вали!..

– Далеко!..

– На Варварку!..

– Раз… два!

– Пни его!..

Покрывало все:

– Барин, – со мной!.. ‹…›

– Бар… бар…

Наконец перед самым домом – скопленье людей, «скандал или… ‹…› пожарище» и – тут же: «Взворкотался ребеночек» (т. е. новорожденный дух[564]564
  Интерпретация принадлежит самому Белому. Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 382.


[Закрыть]
), «взлаял большой барабан: – джирбамбан!»[565]565
  Белый А. Москва под ударом. С. 350, 352.


[Закрыть]
.

«Москва» говорит диковатым языком звукоподражаний, неологизмов, диалектных слов, макаронизмов. «Джирбамбан», вероятно, образован от татарского «джирит» – «бросковое или метное копье»[566]566
  Даль В. Толковый словарь… Т. 1. С. 435.


[Закрыть]
и соединен с шумом, ударом, барабаном. На эту этимологию наводит лающий (подобно псу, или душе Коробкина) «большой барабан», крымско-татарское «balaban», которое считалось источником русского слова «барабан»[567]567
  См.: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М.: Прогресс, 1987.


[Закрыть]
.

Копье вместе с ударом вновь, теперь уже скрытым образом, возносит Коробкина к теме страстей Христовых: «Но один из воинов копьем пронзил ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода» (Ин. 19, 34). Воспоминание о бичевании и пытке Христа предваряют удары и пытку огнем, что чинит над профессором Мандро. Принятие страдания и муки, превозмогание смерти и безумия соединяют индивидуальный опыт с великой Христовой жертвой. Коробкин, переживший самый громкий в истории скандал распятия, оказывается «за гранью разбитых миров» и восходит, по словам Белого, «к Интеллекту Христову». «Не умер, но жив», – сказано о Коробкине. Пожертвовав ясностью посюстороннего причинно-следственного мышления, приблизился к ясности иного порядка.

Но восстановление нового единства «Я» есть для Белого и восстановление раздробленной и бессмысленной речи в Символе – подобии Божьего Слова.

Безумец – тот, кто, выйдя из-под спасительного, но иллюзорного покрова личности, аполлонической формы, здравого смысла, познал истину дробности, одержим ею, преследуем временем и пространством. Он потерялся в стихии разъятия и скандала, в стихии «др», удара, клеветы, бреда и разрушения. Такими безумцами были брюсовские герои (собратом которых оказывается роковой Мандро, увлеченный драмой «Земля» и орудующим там Орденом Спасителей). Безумцы – декаденты вообще, сам Брюсов. Гениальным безумцем остался Ницше, пытаясь найти выход из дробности в Сверхчеловеке, третьем Дионисе, или – Антихристе. Он же, Белый, хочет получить перевод – с языка разъятой данности – на язык символа.

Так, его барабан, пройдя через шум безумия, «др», «бар», «бам», пытается возвратить миру вечную истину Христовой жертвы, претворить скандал в Весть о Новом Пришествии.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации