Текст книги "Я и Он"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Клац. Смотрю на светофор и вижу, что на сей раз зажегся красный свет. Быстро соображаю: желтый свет значит аплодисменты, зеленый свет – выступление, а красный? Ответ следует незамедлительно. Молодые люди начинают скандировать хором, не вставая с мест и стуча ногами об пол: – Че – да, Протти – нет! Все ясно: красный означает противоположность желтому, то есть противоположность аплодисментам, иначе говоря, неодобрение, враждебность. Теперь уже я не собираюсь присоединяться к хору. Главным образом потому, что, узнай Протти о моей выходке, он запросто отомстит – лишит меня работы. Конечно, особо революционными такие умозаключения не назовешь, но как прогнать от себя подобные мысли? В общем, я изображаю на лице понимающую улыбку и жду, когда хор умолкнет. В этот момент неожиданно раздается «его» шепоток: «– Будь добр, посмотри на Флавию».
Смотрю. Флавия стоит рядом со мной; чтобы взглянуть на нее, я отступаю немного назад. Воодушевившись, «он» наседает: «– Обрати внимание, какая высокая, подбористая, стройная, поджарая! Оцени бюст, глянь пониже спины: какие объемы, какой охват! А с какой возбуждающей небрежностью наброшено на весь этот бугристый соблазн ее невзрачное, перекособоченное платьице, прилипшее к нижнему белью на самых выпуклых местах! Да это не женщина, а мечта с привязанными к ней разными аппетитными штучками, как на чудо-дереве! – А я ради твоего удовольствия должен, стало быть, забраться на эту мечту? – Вот именно».
Клац. Поднимаю глаза: зеленый свет. Крики: «Че – да, Протти – нет!» – моментально стихают. Маурицио выходит вперед, поправляет микрофон и говорит: – На нашем последнем собрании я познакомил вас с изменениями, которые Рико внес в сценарий. Сказал я и о том, что выразил свое несогласие с этими изменениями и заставил его признать наш вариант как единственно верный, которому он и обязался следовать. Теперь я считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что в качестве доказательства своего раскаяния и своей доброй воли Рико отказался от всякого гонорара и внес сумму в пять миллионов лир на нужды группы.
Клац. Я уверен: зажегся желтый свет, и даже не поднимаю глаз, чтобы убедиться в этом. Заранее принимаю вид скромного, раскаявшегося грешника и ожидаю заслуженных аплодисментов. Однако происходит то, что происходит с человеком, который, встав нагишом под душ, вместо горячей воды по ошибке пускает на себя мощную струю холодной. Гостиная разрывается хором агрессивных возгласов, сопровождающихся обязательным топотом: – Че – да, Рико – нет! Тут уж я решаюсь поднять глаза: на светофоре и впрямь горит красный свет. От столь неожиданного поворота событий чувствую, как лицо мое меняет не только выражение, но и форму; вопреки моей воле притворная надутая скромность уступает место искреннему худощавому изумлению. Слушаю и ушам своим не верю: может, все это мне лишь почудилось? Но нет, сидящие в гостиной действительно выкрикивают хором: «Че – да, Рико – нет!» А как же пять миллионов? Клац. Зеленый свет. Хор тут же замолкает. Маурицио продолжает так, словно прочитал мои мысли и намерен ответить мне: – Узнав о взносе в пять миллионов, вы не стали хлопать, и правильно сделали. Да, Рико внес пять миллионов на нужды группы, но это еще не означает, что он революционер. Совсем недавно обнаружились новые доказательства того, что наше недоверие к нему было более чем обоснованным.
Маурицио делает короткую паузу, смотрит на собравшихся, а затем необъяснимым образом переводит взгляд на меня. Я говорю «необъяснимым», потому что не понимаю, чем вызван этот невыразительный, бесцветный, равнодушный взгляд, как у персонажа с какой-нибудь старинной картины в музее. Я обозлен и ошеломлен. Но, видно, до Маурицио это не доходит именно потому, что он не «живой», а «нарисованный». Итак, после короткого молчания он поясняет: – Вот их суть. Несколько дней назад Рико побывал у Протти и сообщил ему, что мы собираемся снимать фильм, направленный против него, а заодно и против существующего строя. Цель этого, скажем прямо, контрреволюционного доноса ясна: насторожить Протти, склонить его на сторону собственного варианта сценария, саботировать фильм. К счастью, по каким-то соображениям Протти не поддался на эту уловку. Более того, он сам предупредил меня о действиях Рико.
Клац. Полагаю, что на сей раз наверняка зажжется красный свет, и не ошибаюсь. Не вставая, девицы и юноши скандируют: – Че – да, Рико – нет! – и барабанят ногами по полу.
Я уничтожен. С беспощадной ясностью сознаю, что, в силу своей наивности простодушного «униженца», угодил в ловушку, тщательно расставленную неистовым племенем сверхполноценных юнцов. Еще бы, ведь все они здесь более или менее похожи на Маурицио: «возвышенцы» от рождения, благодаря семейной традиции и социальной среде. Все они из хороших семей, а хорошая семья в данном случае – это семья, члены которой были «возвышенцами» вплоть до пятого колена. И неважно, что в прошлом они были государственными чиновниками, банкирами, генералами, судьями, врачами, адвокатами, а теперь вот стали революционерами или хотя бы мнят себя таковыми! Сублимация всегда присутствовала в них, как когда-то под серыми двубортными пиджаками английского покроя, так и теперь – под кричащими майками. Я же, безнадежный плебей, клюнул на удочку тщеславия и попался в искусную западню под названием «диспут», которая в действительности оборачивается самым настоящим судом Линча.
Эти размышления вселяют в меня некоторую уверенность. По крайней мере они говорят о том, что я отчетливо понимаю свое безнадежное положение. Должен признаться, что в этот, прямо скажем, предваряющий агонию момент я с большим облегчением слышу вдруг «его» вкрадчивый голосок: «– Ну что, заманил тебя Маурицио в ловушку? – Заманил.
– А ты отомсти ему.
– Это как же? – Уведи у него невесту.
– Да ты спятил! – Ничего я не спятил. Разве ты не заметил, как она зыркнула на меня там, в саду? Доверься мне хоть разок: она не будет ломаться. Так что давай поквитайся с ним.
– Сейчас не время. Ты же видишь, куда я угодил: ни дать ни взять революционный трибунал, меня обвиняют в контрреволюционной деятельности, предстоит защищаться. А он мне тут про то, как на него, видишь ли, Флавия глаз положила. И где только у тебя голова? – Ой, не надо! Группа, фильм, режиссура, светофор, Че Гевара, революция, контрреволюция, буржуазия, пролетариат – все это дребедень. Для тебя имеет значение лишь одно.
– Знаю-знаю – ты.
– Да не об этом сейчас речь. Отомстить – вот что самое главное. С моей помощью».
Клац. Зеленый свет. Враждебный хор мгновенно замирает. Маурицио снова поправляет микрофон: – Тем не менее мы собрались здесь не для того, чтобы заклеймить Рико, а для того, чтобы дать ему возможность признать свои ошибки, самокритично оценить себя и публично раскаяться в содеянном. Поэтому, если нет возражений, передаю слово Рико.
Клац. Желтый свет. Сидящие в гостиной хлопают Маурицио одновременно и в строго определенном ритме: два хлопка – пауза; два хлопка – пауза. Они хлопают Маурицио за то, что он «сорвал с меня маску», а я и вправду чувствую себя «без маски», то есть с обнаженным, беззащитным лицом, так, словно до сей поры защищал и прятал его под некой маской. Вновь клацает светофор: красный свет. И в третий раз по гостиной разносится скандирование: – Че – да, Рико – нет! Я замечаю, что члены группы талдычат этот нехитрый лозунг и тарабанят по полу с заученной методичностью и совершенно равнодушными лицами, праздно и невыразительно поглядывая вокруг. Короче говоря, существует детально разработанный план, который они и выполняют, не испытывая ко мне при этом настоящей вражды; я для них как бы безликий и безымянный жупел врага, на месте которого может быть кто угодно. Сейчас они старательно линчуют меня, но, окажись здесь вместо меня кто-то другой, все происходило бы точно так же.
В то время как несмолкаемо звучит агрессивный хор, сознаю, что скоро должен буду говорить, и начинаю судорожно соображать, как мне ответить на обвинения Маурицио. Возможны три варианта ответа. Во-первых, твердо, с умом и достоинством выступить против всех обвинений, выдвигаемых в мой адрес, рассеять их и объявить себя невиновным. Вовторых, в свою очередь напасть на них, обвинить в умышленном заговоре, наговорить грубостей и уйти, хлопнув дверью. В-третьих, сделать то, что от меня требуется, а именно: признать мою виновность, подвергнуться самокритике и раскаяться. Из трех вариантов первый ближе мне, так сказать, в интеллектуальном отношении. Ко второму подталкивает чувство негодования. Но вот что странно: третий вариант притягивает меня гораздо сильнее, хотя каким-то смутным, загадочным образом. Интуитивно чувствую, что эта низменная, мазохистская манера поведения органично присуща «униженцу» перед лицом «возвышенца», плебею – перед лицом патриция. Однако это еще и способ разобраться в самом себе. В самом деле, зачем мне понадобилось доносить Протти на группу? Только ради того, чтобы получить место режиссера? Или ради какой-то глубинной цели? Клац. Зеленый свет. Моя очередь выступать. Недолго думая, я выбираю третий вариант. Делаю шаг к столу – одного этого движения достаточно, чтобы высвободить мое чувство вины. С удивлением обнаруживаю, что мои глаза наполнились слезами, а грудь раздувается от непонятного волнения: – Прежде всего я признаю, что Маурицио сказал правду.
Клац. Красный свет. И снова с заученно-методичным и равнодушно – праздным видом собравшиеся заводят хорошо знакомое: «Че – да, Рико – нет!». Клац. Желтый. Маурицио выходит вперед; во второй раз его встречают ритмичными хлопками наподобие сигналов азбуки Морзе. Очередное клацанье светофора возвещает зеленый свет. Маурицио подносит микрофон ко рту: – Следовательно, Рико, ты признаешь себя виновным в доносе, предательстве, саботаже и других контрреволюционных действиях? – Да, признаю.
– Что же побудило тебя к этому? – Непреодолимые пережитки буржуазного духа.
– А точнее? – А точнее – вот что. Я – профессиональный сценарист, вот уже десять лет связанный с коммерческим кинопроизводством. Ваш фильм представляет собой вызов всему тому, чем я жил до сих пор. Это вызов идеологический, политический, нравственный и социальный. Как часть этой системы я сразу понял, что ваш фильм подрывает самые ее устои, а следовательно, и мои тоже. Он угрожает моим заработкам, моим амбициям, моим идеям, окружающему меня обществу. Я пришел в неописуемую ярость, меня переполняла темная, бессильная злоба. Я почувствовал, что вы «положительные», а я «отрицательный» и что моя «отрицательность» должна, да, должна приложить усилие к тому, чтобы уничтожить вашу «положительность». И вот, с одной стороны, я притворился, будто примкнул к вашим идеям, и в этом своем притворстве дошел до того, что внес на нужды группы пять миллионов лир, а с другой стороны, делал все, чтобы навредить вам, причинить как можно больше зла. Первым делом я попытался саботировать фильм, написав размытый сентиментальный сценарий из частной жизни, – одним словом, буржуазный сценарий. Затем, когда Маурицио догадался о моей уловке и разоблачил ее, заставив меня принять его единственно правильную версию, я решил нанести вам удар со стороны продюсера. Я отправился к Протти, уединился с ним и объяснил, что фильм в том виде, в каком вы его задумали, носит явный анти-буржуазный и антикапиталистический характер. Наконец, чтобы еще больше настроить его против вас, я наплел, будто в качестве прототипа экспроприированного капиталиста вы взяли именно его, Протти.
Ну вот, дело сделано. Слава Богу, я сумел сдержать слезы. Я говорил внятно, с толком, с расстановкой. Сказал ли я правду? В смысле наших взаимоотношений с группой, пожалуй, да; ну, а безотносительно, конечно, нет. Впрочем, в моей исповеди было одно место, в котором правда и ложь перемешались настолько, что одну невозможно было отличить от другой; я имею в виду то место, когда я заявил: меня-де обуяла бессильная злоба оттого, что они положительные, а я, видишь ли, отрицательный. Пока я это говорил, я вдруг отчетливо понял, что подобное противопоставление с легкостью можно перевернуть. То же оправдание, которым я воспользовался, чтобы выдать их Протти, а именно мое отчаянное желание стать режиссером, вполне могло быть не чем иным, как бессознательной маской той положительности – отрицательности, носителем и выразителем которой я попеременно являлся. Но какой положительности и какой отрицательности? Разумеется, не политической или общественной, буржуазной или пролетарской, правой или левой. Нет, здесь все гораздо глубже, необычней, таинственней; здесь положительность и отрицательность, которые я, как правило, приписывал соответственно сублимации и десублимации; однако на сей раз они оказались необъяснимым образом перепутаны и двойственны.
Пока эти мысли проносятся в моей голове, я замечаю, что Маурицио с одного бока, а Флавия – с другого смотрят на меня так, словно ждут еще одного, заключительного, признания. Собрав остаток сил, я заявляю: – В итоге я признаю, что действовал как контрреволюционер, доносчик и предатель.
Странное дело: теперь, после того как я наговорил кучу всяких небылиц и обозвал себя последними словами, мне стало гораздо лучше, во всяком случае, физически. Конечно, я соврал, но, как видно, вранье иногда очень даже полезно для здоровья. Напоследок я добавляю: – Короче, перед вами отпетый негодяй и червяк.
Клац. Красный свет. Хор подхватывает мое последнее слово: – Чер-вяк, чер-вяк, чер-вяк! – не забывая притопывать об пол. При этом на лицах сохраняется все то же заученнопраздное выражение; надо думать, то, что я червяк, для них совершенно очевидно.
Скрестив руки на груди, я достаточно равнодушно жду, когда они закончат. Флавия искоса поглядывает на меня и ехидно улыбается уголком рта. Маурицио стоит ко мне в профиль; теперь это вновь ренессансный паж с маленького поясного портрета из музея. Поскольку сидящие в гостиной безостановочно напоминают мне о том, что я червяк, Флавия, движимая каким-то внезапным, непреодолимым порывом, направляется к микрофону и, прежде чем я успеваю отойти назад, протискивается между мной и столом. Однако расстояние это совсем узкое, так что попутно Флавия невольно касается задом моего паха.
Только этого «он», судя по всему, и ждал. Чувствую, как тут же меняются «его» размеры (ничего не поделаешь: такова «его» манера выражаться); лихорадочно «он» шепчет: «– Ну, что я тебе говорил? Что ты теперь скажешь? Кто был прав? Это она, ясное дело, нарочно. В саду она на меня глаз положила. А теперь, вишь, решила пощупать.
– Ладно заливать-то! – Насчет чего? – Насчет пощупать.
– Уж если я говорю… – Не надо мне ничего говорить. И в саду на тебя никто не смотрел, и сейчас никто тебя не щупал. Ты просто неисправимый фантазер.
– А если я представлю доказательства, что… – Знаем мы твои доказательства. Опять наврешь с три короба: с тебя станется.
– Да ты только поддержи меня, и я… – Отвяжись! А ну как твой замысел рухнет? И Флавия осрамит меня перед этим, с позволения сказать, трибуналом? Я так и слышу, как она изрыгает: «Мало того, что этот червяк предал нас, так он еще прямо здесь выкинул очередной номер – позволил себе непристойную выходку по отношению ко мне! Ну и так далее и тому подобное… Нет уж, уволь».
Тем временем Флавия, нагнувшись к микрофону, говорит: – Рико выступил с самокритикой. Теперь вам предстоит решить, принимаете ли вы ее и согласны ли с тем, чтобы он продолжал работать с Маурицио. Или вы за то, чтобы Маурицио взял себе другого соавтора.
Клац. Желтый свет. Молодые люди хлопают Флавии теми же неравномерными хлопками, напоминающими морзянку; точь-в-точь как хлопали недавно Маурицио. Хотя теперь аплодисменты длятся гораздо дольше: видимо, это еще и приветствие хозяйке дома. В общем, у меня появляется возможность уделить «ему» немного внимания. Никак не отреагировав на мое предупреждение, «он» явно пытается представить доказательства того, что Флавия с «ним» заодно. Закончив говорить, Флавия осталась в прежней позе – подавшись вперед и уперевшись ладонями о стол. В этом выжидательном положении ее тело образует прямой угол, а зад приметно выпячен. Что же делает «он»? Прекрасно понимая, что Флавия встала в эту позу ненамеренно, «он» все равно тащит меня к ней. «Ему» наверняка удалось бы войти с ней, по «его» извечному выражению, «в прямой контакт», если бы после первого замешательства я не остановил это отчаянно-неуместное продвижение и не дал бы столь же энергичный задний ход. Обозленный и обиженный, «он» протестует: «– Ну зачем? Ведь она только этого и ждет. Смотри, как раскорячилась! А все ради меня. И чего ты бздун-то такой? – Сам ты бздун. Обойдусь и без твоих дурацких доказательств. По крайней мере, здесь.
– А почему бы и не здесь? – Потому что не надо путать Божий дар с яичницей. Здесь меня ненавидят, заманили в засаду – пусть. Но хочешь не хочешь, а у сегодняшнего собрания есть своя цель, свой порядок, и его надо… как бы это поточнее сказать… уважать, что ли. Вместо этого ты, как заправский садист, решил все испоганить, а заодно и натянуть кого посподручней.
– Ну, теперь всех собак на меня навешает! – Не надо, не надо, – ты личность известная. И желания у тебя не такие, как раньше – наивные, плоские, грубые. Теперь тебе лишь бы на ком-нибудь отыграться, да посмачней, позабористей: ах так, мол, вы на меня давите, решили облагородить? Так я вам покажу: накинусь прямо у вас на глазах на попку Флавии, а там посмотрим, чья возьмет. Признайся по совести, что я прав.
– Да не в чем мне признаваться. А насчет Божьего дара и яичницы вот что я тебе скажу: когда ты наконец уяснишь, что Божий дар – это про меня, а яичница – это как раз про них?» Во время нашей, как всегда быстротечной, перепалки светофор переключается с желтого на зеленый. Аплодисменты затихают. Флавия распрямляется и произносит: – Ливио.
Ливио встает из второго ряда, подходит к столу и занимает место у микрофона. Это невысокий, щупленький паренек, узкоплечий и узкобедрый, с крохотной, змееподобной головкой и приплюснутыми, сглаженными чертами смуглого лица. Одет в желтую майку и зеленые брюки. Говорит скороговоркой, не глядя в мою сторону: – По моему мнению, Маурицио должен поменять соавтора. Рико признал, что он червяк. Спрашивается: какой смысл работать с червяком? Полноценный! Сверхполноценный! Я чувствую это по исходящей от него колкости, необщительности, сухости, прагматичности. Светофор переключается, желтый свет; по гостиной разносится продолжительная, ритмичная овация. Ливио бросает на меня странный вызывающий взгляд, вздергивает худосочными плечиками и возвращается на место. Снова меняется свет. Флавия объявляет: – Эрнесто.
А вот и Эрнесто. Блондин с красным лицом и светло-голубыми глазами. Приземистый, широкоплечий, в белой футболке с засученными рукавами и свободных полосатых штанах, как у южноамериканского плантатора. Заголенные сильные руки покрылись багровым летним загаром. В глазах и форме рта что-то бесшабашно-разнузданное. Ясно, что и он такой же раскрепощенный и полноценный, как Ливио, с той лишь разницей, что у него послабее мозги и посильнее мускулы. Грубоватым и одновременно блеющим голосом он изрекает: – В каком-нибудь Конго одни наемники бьются не на жизнь, а на смерть ради денег. Другие наемники бьются ради тех же денег в куда более спокойных местах – например, в итальянском кино. Меняется только место действия – условия остаются прежними. Я согласен с мнением Ливио: отправим наемника домой.
Клац. Желтый свет. Эрнесто садится под те же ритмичные аплодисменты, какими до него провожали Ливио, но на сей раз, пожалуй, более одобрительные. Очевидно, сравнение с наемником пришлось аудитории по вкусу. Вспыхивает зеленый свет, и Флавия возглашает: – Бруно.
Появляется самый настоящий медведь. Огромный, тучный, усталый, медлительный, в тонкой черной водолазке, прилипшей к груди и животу. В черных же расклешенных брюках и плетеных сандалиях. Полоска белой кожи отделяет водолазку от брюк. Ступни тоже белые как снег. Толстая шея, раздуваясь, выпирает над воротом, поддерживая от подбородка и выше медвежье лицо со сплющенным носом, низким лбом и коротко стриженным ежиком. Секунду Бруно смотрит на меня молча. Этого мгновения вполне достаточно, чтобы применить к нему мою теорию сублимации, которую я сформулировал в отношении Протти, – теорию, основанную на половой импотенции, а то и попросту атрофии. С красноречивой словесной ленью, будто давая понять, что на такую шваль, как я, не стоит тратить лишних слов, Бруно выставляет вперед здоровенную белую руку с зажатым кулаком и опущенным вниз большим пальцем. Все это весьма живо напоминает эпизод из исторического фильма о Римской империи или картинку из школьного учебника истории. На некоторое время он застывает в такой позе, дабы все верно истолковали ее значение, затем опускает руку, трясет головой, совсем как медведь, проглотивший рыбешку, неуклюже поворачивается и отходит от стола. Гляжу на него со спины и поражаюсь почти полному отсутствию зада, усугубленному косолапой поступью столбовидных ног. В гостиной раздаются привычно-обязательные аплодисменты. Желтый свет сменяется зеленым. Флавия продолжает: – Патриция.
Сидящая в первом ряду Патриция подходит к столу, сделав всего шаг. И эта полноценная? Еще бы. Вид у нее туповато – забитый, как у девушки, выросшей в обычной семье и воспитанной родителями единственно для удачного замужества. Каштановые волосы, миловидное личико правильной формы с розоватым оттенком, точно у фарфоровой куколки или восковой мадонны; большие, черные, приветливые глаза; маленький носик со скошенным кончиком и губки бантиком. Плавный контур груди слабо оттопыривает полосатую майку цвета морской волны. Светлые брюки в облипочку подчеркивают форму ног, казалось бы, выточенных на токарном станке. Явно взволнованная, даже немного запыхавшаяся Патриция пристально смотрит на меня по-детски ненавидящим взглядом. Впрочем, возможно, она ненавидит собственную руку, которую засунула в один из передних карманов брюк и, глядя на меня, пытается вынуть, но, увы, безуспешно. Внезапно рука с остервенением вырывается наружу. Кулак зажат, как будто Патриция что-то выхватила из кармана. Глотая слоги, она выпаливает: – Вот мой ответ! – размахивается и швыряет мне в лицо горсть монеток по десять лир.
Но что это? Внутри меня вдруг что-то лопается и высвобождается. Затем стремительно поднимается все выше и выше – до самого мозга, словно живительная струя творческой энергии, бьющая из подножия спины, и, змеясь, втекающая по позвоночному хребту до теменной вершины, туда, где зарождается мысль. Неужели это и есть сублимация? Так или иначе, меня охватывает чувство небывалой новизны, легкости и широты. Повинуясь непередаваемому стихийному порыву, я наклоняюсь вперед и плюю в лицо грациозной метательницы монет.
Плевок попадает ей на щеку под правым глазом. Патриция опускает руку в карман, достает из него платок и медленно вытирается. Затем это миловидное создание подходит ко мне вплотную, почти нос к носу, и шипит мне в лицо: – Буржуй! Я так доволен и горд моим неожиданным и триумфальным вступлением в клуб «возвышенцев», что и не думаю обижаться на оскорбление Патриции. Более того, пока она возвращается на место, энергично и одновременно изящно виляя округлыми бедрами, я провожаю ее взглядом, исполненным благодарности. Я обязан ей ни много ни мало тем, что совершил качественный скачок от самой беспросветной ущербности до полной и, надеюсь, окончательной раскрепощенности. Как сквозь сон слышу очередное клацанье светофора, возвещающее о переключении света; звучат дежурные аплодисменты: два хлопка, пауза и снова два хлопка. Молодые люди аплодируют, уже стоя, и скандируют: – Фла-ви-я, Фла-ви-я, Фла-ви-я! Флавия опять выходит вперед и становится прямо передо мной. В гостиной продолжают выкрикивать ее имя; она несколько раз поднимает длинную, веснушчатую руку, как бы прося тишины. Несмотря на это, аплодисменты не утихают; тогда Флавия нагибается над столом, упирается ладонями о сукно и принимает недавнюю позу, согнув тело под прямым углом и выставив зад. Искренняя радость от того, что в один миг и без малейших усилий я осуществил столь долгожданный переход от ущербной зажатости к раскрепощенной свободе, несколько расслабила и отвлекла меня. Зато не отвлекла «его». Видеть склонившуюся Флавию и возбуждаться – для «него» одно и то же. При этом с неподдельным ужасом, с невыразимой и бессильной растерянностью я чувствую, что струя творческой энергии, оросившая мое сознание и пробудившая его к иной, полноценной, жизни после того, как я плюнул в личико Патриции, струя, казавшаяся вечной и неистощимой, вдруг иссякла, излилась из моей бедной головы и побежала вниз по камушкам позвоночника, совершая спуск по едва осиленному подъему. Мне хочется остановить ее, хочется крикнуть ей, чтобы возвращалась обратно, хочется ухватить ее за ускользающий хвостик – все напрасно. Она необратимо стремится вниз, лишь убыстряя свой бег. И чем ниже она стекает, тем больше, внушительнее и тверже становится «он», воодушевленный и как бы подпитанный смачными ягодицами Флавии.
Между тем прихлопывание кончилось. Не меняя позы, Флавия наклоняется к микрофону и говорит светским, снобистским, слегка высокомерным и вместе с тем обольстительно-взволнованным голосом: – Спасибо, спасибо, сердечное спасибо вам за оказанное доверие. Я мало что могу сказать. Однако чувствую, что должна, как говорится, разобрать свое персональное дело. Вероятно, вы уже знаете, что, создавая сценарий, мы с Маурицио взяли в качестве прототипа Изабеллы меня, вашу скромную согруппницу. Кто я такая? Точнее, что я из себя представляю и кем собираюсь стать? Так вот – кем угодно, только не пошленькой мещанской куклой. Не подумайте, будто у меня слишком большое самомнение, но куклой я не была и не буду. Вот и наша Изабелла тоже не была куклой, наоборот. Кто такая Изабелла? Изабелла – член революционной ячейки. После неудавшейся попытки экспроприации ячейка поручила ей подготовить для обсуждения критический отчет о причинах провала акции. Закадровый голос Изабеллы, читающей доклад, должен был пояснять события фильма, который оказывался единой вспышкой воспоминаний, но воспоминаний прежде всего самокритичных. По окончании доклада заканчивался и фильм. Затем ячейка признавала попытку экспроприации неудавшейся и, поблагодарив Изабеллу за доклад, принимала единогласное решение – создать специальную комиссию по разработке и подготовке новой операции. Такой виделась нам Изабелла по нашему сценарию. Скажу без ложной скромности, товарищи, что образ Изабеллы был навеян моими реальными мыслями и чувствами. Что же сделал Рико? Начнем с того, что Изабелла не читает никакого доклада и нет никакой революционной ячейки. Изабелла – молодая, богатая женщина из буржуазной среды, мать двоих детей, замужем за Родольфо, давно уже остепенившимся, ставшим частью этого общества и работающим преподавателем в университете одного из провинциальных городов. Несмотря на то, что у Изабеллы есть деньги, дети, муж, прекрасный дом с великолепной библиотекой и всевозможными удобствами, несмотря на все это, ей скучно. И тут она предается воспоминаниям. За кадром звучит ее ностальгический голос, воскрешающий эпизод далекой молодости. Что и говорить: для нее это было ни с чем не сравнимое время. По выражению Рико – героический момент всей ее жизни, когда даже такие люди, как Изабелла, обреченные на вегетативное существование, верят в самые невероятные и бессмысленные вещи, например, в то, что мир можно изменить к лучшему. И совершают массу несуразных и неосмотрительных поступков, например, создают революционную ячейку. Под конец воспоминаний о героической молодости из университета, где только что прочел удачную лекцию о каком-нибудь классике итальянской литературы, возвращается усталый и счастливый муж. Изабелла и Родольфо обнимаются, и все заканчивается нежным супружеским поцелуем, как в фильмах тридцатых годов. Я сказала, что намерена разобрать свое персональное дело. И это чистая правда. Поэтому я спрашиваю вас: неужели вы действительно полагаете, что через несколько лет я выйду замуж за Маурицио, который к тому времени полностью остепенится, став неотъемлемой частью этого общества, поселюсь в провинции, нарожаю детей и буду вспоминать о теперешнем времени как о героическом моменте моей жизни, и прочее, и прочее? Скажите, не должна ли я расценивать подобную трактовку моей скромной персоны как личное оскорбление? Не стану отрицать, возможно, у меня уйма недостатков, и все же я никак не вписываюсь в образ, выведенный Рико в его сценарии.
Спасибо вам за то, что терпеливо выслушали разбор моего персонального дела. Еще раз сердечное всем спасибо.
Клац. Флавия замолкает, по-прежнему нагнувшись вперед. Зеленый свет сменяется желтым, что вызывает всеобщую слаженно-размеренную овацию.
Склонившись над столом, она неожиданно меняет положение ног, чтобы размять затекшие колени. Правая нога была подогнута вперед, левая выставлена назад. Флавия сгибает левую ногу и отставляет правую.
И тут вопреки моему желанию происходит проклятый «прямой контакт», о котором, несмотря на все мои запреты, «он», разумеется, не переставал думать все это время.
В то самое мгновение, когда Флавия, меняя позу, делает резкие движения тазом – одно вправо, другое влево, – «он» застигает меня врасплох и неудержимо толкает вперед. Оказавшись точно посредине этой ягодичной рокировки, «он» получает два боковых удара: справа и слева, наподобие свисающей с потолка овальной груши во время тренировок боксеров.
Двойная оплеуха длится не более секунды. Флавия, конечно, почувствовала неуместную и нахальную близость и резко выпрямилась как ошпаренная.
Не на шутку обозленный «его» непослушанием, я восклицаю: «– Так тебе и надо: повыпендриваться захотел – вот и получи. Хотя достанется, как всегда, опять мне. Скажи на милость, как я буду объяснять Флавии твою неслыханную выходку?» Не отвечает. На миг я наивно приписываю «его» молчание вполне объяснимому стыду.
Увы! Я жестоко ошибаюсь. Внезапно, к моему невыразимому замешательству, исподтишка, легко, самопроизвольно и неощутимо, как смола, сочащаяся из ствола, «он» разряжается или, точнее, растекается у меня меж ног. И делает это с такой безболезненной, привычной непринужденностью, что я ни о чем бы и не догадался, если бы не почувствовал на внутренней части бедра горячую, густую струю спермы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.