Текст книги "Шабатон. Субботний год"

Автор книги: Алекс Тарн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Поля и угодья Трудолюбовки отошли к окрестным деревням. Бревна-головешки растащили на топливо, кирпичи и камни тоже пригодились рачительным хозяевам, а еще через несколько лет место, где некогда стояли дома колонии, распахали под посев. Казалось, что умрет и сама память о Трудолюбовке: во всяком случае, губернские екатеринославские и уездные александровские газеты обошли случившееся полным молчанием. Это можно объяснить двумя причинами. Во-первых, злодеяние выглядело настолько чрезмерным, что газетчики просто не поверили слухам. Во-вторых, в то время никто не желал лишний раз ссориться с махновцами: ни большевики, ни петлюровцы, ни деникинцы.
В Гуляйполе тоже поначалу не верили ничему. Но потом, когда начальник разведки Лева Зиньковский, сгоняв к месту событий, подтвердил самые дикие версии и даже более того, батьке пришлось реагировать. На словах он не одобрял ни грабежей, ни погромов и время от времени показательно расстреливал тех, кого назначал в виновники. Но реальность Гражданской войны молчаливо предполагала всеобщий грабеж. Ни одна из противоборствующих сторон не могла обеспечить своих вояк деньгами или довольствием. Поэтому грабили все поголовно – и махновцы в том числе. Крестьянская армия жила по принципу: «грабь, громи, только батьке не попадайся». И Махно старательно закрывал глаза на то, чего не хотел видеть.
Однако история с Трудолюбовкой явно выпадала из категории более-менее приемлемых эксцессов. Поэтому, выслушав отчет Левы, батька тут же издал письменный приказ «догнать и уничтожить отряд Метлы», постаравшись еще и раструбить об этом повсюду, где только мог, дабы никому отныне не пришло в голову возложить ответственность за резню на него, Нестора Махно. На практике же в погоню был послан не Лева Зиньковский, который по понятным причинам горел желанием буквально исполнить махновское указание, а благоразумный атаман Чубенко, всегда понимавший батьку даже не с полуслова, а с полувзгляда. В итоге все завершилось, как и планировал Махно: неделю спустя сотня Чубенко вернулась в Гуляйполе с докладом о том, что следы Клеща и его отряда безвозвратно затерялись в просторах Приазовья.
Тем не менее приказ оставался приказом. Теперь Клещу, то есть Андрею Калищеву, было попросту некуда вернуться и не с кем заключить союз. После Трудолюбовки на него смотрели как на прокаженного все, кто хотя бы для видимости заботился об относительной чистоте цели и средств. Воротили нос даже бандиты, не гнушавшиеся погромом, убийством и насилием. Проще говоря, здесь, в России, Андрея Калищева были бы рады поставить к стенке все без исключения. Это не оставляло ему иного выбора, кроме как немедленно покинуть страну и вернуться в Италию к друзьям-анархистам.
Когда они закончили разбирать, переводить и зачитывать на видео копии архивных документов, за окном сгущались сумерки. Музейная знакомая госпожи Брандт, подобравшая для нее материалы, уже дважды заглядывала в кабинет на предмет выяснения, долго ли еще.
– Ну что, – сказала Нина, потирая уставшие глаза, – которого из дедов ты предпочитаешь сейчас? Только не торопись делать окончательный выбор: один черт знает, что может всплыть в дальнейшем.
– Да уж… – усмехнулся доктор Островски. – Хорошее кино получается. Зрители будут довольны.
Домой в Хайфу он вернулся совсем затемно. Открыл бутылку пива, сел на кухне. Наташа подошла, присела напротив. Доктор Островски отхлебнул из горлышка, задумчиво посмотрел через стол на жену.
– Слушай, это правда, что у женщин есть такие подруги, которым они рассказывают все? То есть вообще все – такое, о чем больше вообще никому и никогда?
Она удивленно подняла брови:
– Это все, что ты можешь мне сказать?
– А чего ты ждешь? – устало проговорил он. – Чего хочешь? Давай загадывай желание, я исполню. Хочешь, чтобы я ушел – уйду. Хочешь, чтобы остался – останусь. Хочешь, чтобы повесился – пове…
– Прекрати! – перебила она. – Перестань паясничать.
Доктор Островски отпил еще глоток.
– Я не паясничаю. Мне надо закончить одно дело. Ты не знаешь какое. Могу рассказать, если интересно. Могу не рассказывать.
– Скажи мне одно: это серьезно? Твои отношения с…
– Нет. Это получилось случайно. Побочное следствие дела, которое мне надо закончить. Так как с подругой?
– С подругой? – переспросила Наташа. – С какой подругой?
– Которой все рассказывают.
– Ах… да, бывает такое.
– У тебя тоже есть?
– Игорь, включи свою прославленную логику, – усмехнулась она. – Даже если и есть, тебе об этом не узнать. Ведь по определению мои секреты известны только ей.
– Понятно, – кивнул доктор Островски. – Значит, мне нужно лететь в Москву. Поедешь со мной? Я тебя очень прошу. Очень.
Наташа удивленно смотрела на мужа, пытаясь определить, не шутит ли он. Она ждала этого разговора весь день, мысленно репетируя разные варианты его развития и не очень понимая, что ей делать дальше и как вообще теперь жить. Игорь всегда, сколько она его знала, казался олицетворением надежности, ответственности, постоянства. И вдруг – как гром среди ясного неба… Да еще и в такой опереточной форме, с идиотскими фразами из репертуара мыльных сериалов: «Я тебе все объясню… Это не то, что ты думаешь…» Какая гадость, гадость, гадость!
Она не могла думать об этом без гнева: так противно, так унизительно, так непохоже на их привычные, нормальные, человеческие отношения. Но как поступить, на что решиться? Выгнать его к чертовой бабушке, чтобы помыкался неприкаянным месяц-другой, перед тем как поджать хвост и попроситься назад? Но это очень некстати именно сейчас, когда сын в армии, когда мальчику жизненно необходимо возвращаться из Газы и Ливана на твердую, неколебимую домашнюю почву. Почему мужчины никогда не думают о таких важных вещах?
А тут еще и субботний год… Одно дело – выставить мужа из дома в неуютное никуда: в отель, к мамаше, к любовнице, которая, возможно, не слишком его и ждет, – и совсем другое – сделать то же самое накануне запланированного отъезда в Мадрид, где для этого сучьего сына уже готова квартира, работа и более-менее устроенная жизнь. Скажет спасибо и улизнет – пастись на вольных лугах со своей поганой шлюхой… В итоге Наташа решила действовать, как говорится, по обстановке, не особо признаваясь себе самой, что подобное решение означает заведомую готовность простить – хотя и не просто так, а в обмен на соответствующие мольбы и клятвы.
Неожиданная апатия доктора Островски с первых минут выбила ее из колеи: сидит мешок-мешком с этой своей бутылкой, смотрит в пространство пустыми глазами, несет какую-то чепуху. Вместо полезного гнева она почему-то ощутила совершенно неуместную жалость. И вдруг ни с того ни с сего – просьба лететь с ним в Москву! В Москву?! Полное сумасшествие… Хотя, может быть, именно сумасшествие сейчас подходит лучше всего. Только вот сын… у него отпуск как раз в следующую пятницу…
– А как же Мишка… – растерянно проговорила Наташа.
– Очень, – повторил Игаль. – Ты мне там очень нужна. Я только сейчас это понял. И не только там, а вообще.
Ого. Действительно, ого… Она отвернулась, чтобы скрыть выступившие слезы. Это, пожалуй, сойдет и за извинение, и за клятву. Мишка сможет один разок справиться и сам; правда, форма останется неглаженой… да и черт с ней, с формой. В конце концов, неустроенная личная жизнь мамы вредит еще и интересам мальчика. Надо ехать. Надо ехать и склеивать разбитое извечным женским клеем. В новой обстановке, через постель, через ласку, через понимание. Мужчины ведь, в сущности, простые коняги. Главное – вовремя взять их под уздцы и, тихонько поглаживая, вести куда надо, заботясь лишь о том, чтобы узду не перехватила чья-то чужая рука. Ты вот не уследила, положилась на то, что он будет возвращаться в конюшню сам, силой привычки. Кого ж теперь винить, если не себя саму? Ты виновата, ты и исправляй…
Наташа пожала плечами.
– Ладно. Когда?
– Завтра. Послезавтра. Когда достанем билеты.
11
Девочка по имени Ривка появилась на свет в местечке Жашков Таращанского уезда Киевской губернии в июне 1919-го, семь месяцев спустя после погрома, учиненного там бандой бывших бойцов советского командарма Муравьева. Можно сказать, она попала в этот мир контрабандой, абсолютно нежеланно и непредвиденно. Ее неопытная мама Броха Маргулис слишком долго принимала тошноту, боли и некоторые другие известные каждой рожавшей женщине телесные признаки за последствия ушибов и травм, полученных ею во время изнасилования. Плотная комплекция Брохи тоже немало способствовала чересчур позднему обнаружению контрабандных намерений маленькой Ривки; так или иначе, к моменту, когда вздувшийся живот был наконец замечен, сроки возможного аборта прошли давно и безнадежно.
Понятно, что говорить об отцовстве не приходилось; самой Брохе перед наступлением спасительной потери сознания запомнились лишь отвратительные мокрые усы, вонь сивухи, каменная тяжесть на теле и мучительная резь в низу живота. Если для этого и существовало имя, оно вряд ли было человеческим. Поэтому сердобольный габай жашковской синагоги, записывая новорожденную в соответствующую книгу, спросил лишь, как Броха намеревается назвать девочку.
– Никак, – равнодушно отвечала молодая мать.
Тогда она еще надеялась, что недоношенная малышка, поняв прозрачные намеки окружающих, тихо уйдет сама.
Габай отрицательно покачал головой.
– Так не пойдет. Ребенку нужно имя. Как звали твою покойную бабку – Ривка?
Он макнул перо в чернильницу и внес новую строку в книгу местечковых судеб: «Ривка бат Броха ве-Хаим», что в переводе с древнего языка синагог значило «Ривка, дочь Благословения и Жизни». Имя оказалось удачным: девочка так упорно цеплялась за жизнь, что довольно быстро обрела и благословение материнской любви.
К несчастью, в глазах окружающих на Брохе Маргулис и ее дочери, как и на многих других жертвах насилия, которыми полнились тогда еврейские местечки, лежало неизгладимое клеймо скверны, что наглухо закрывало им дорогу к замужеству и нормальной семейной жизни. Ближе к концу войны, оставив ребенка на попечение своих родителей, Броха уехала в Киев в надежде найти счастье там, где никто не знает историю ее позора. Вернулась она лишь два года спустя – все еще без мужа, но в кожаной чекистской тужурке, с кобурой маузера на плече и незнакомыми жесткими складками у рта.
По уезду – тогда уже не Таращанскому, а Уманскому – гремела в те годы слава летучего отряда комиссара по прозвищу «Острый», который, в полном соответствии с заявленным качеством, безжалостно, под корень вырезал любые проявления кулаческой, бандитской, буржуазной и прочей контрреволюции. В деревнях, куда Острый заявлялся с целью конфискации продовольственных излишков, его именем пугали детей. Броха Маргулис – теперь Бронислава Михайловна Жемчужникова – служила при нем секретарем, следователем и судебным заседателем. Поговаривали, что она также приводит в исполнение приговоры – лично, не уступая это сомнительное удовольствие никому. Слишком часто перед нею оказывались усатые, воняющие сивухой и сапожным дегтем существа, неотличимые по виду и запаху от тех, которые когда-то истязали ее на полу отцовского дома.
Теперь, твердым шагом пройдя по тем же скрипучим половицам, она известила родителей, что забирает дочку с собой. Ривка, успевшая основательно подзабыть мать, заплакала. Броха присела перед ней на корточки, взяла за обе руки и сказала без улыбки:
– Нам здесь не место, Ривкале, – ни мне, ни тебе. Потому что тут ты всегда будешь ублюдком. Хочешь быть ублюдком?
Четырехлетняя Ривка невпопад кивнула: она не раз слышала это слово, но пока еще понятия не имела, что оно значит. В Москве, куда они с мамой перебрались к середине двадцатых годов, имя ее придуманного габаем отца трансформировалось из Хаима в Ефима, и в школу девочка пошла уже Ревеккой Ефимовной Жемчужниковой.
В те годы обе советские столицы полнились молодыми евреями, приехавшими за высшим образованием. Покинув издыхающие местечки ради светлого будущего в огромном городе, они первым делом искали там знакомых и земляков. Жашковские не были исключением. Броха, служившая к тому времени на Лубянской площади, помогала «своим» в поисках жилья и работы, вызволяла из неприятностей. Ривка привыкла к тому, что в их отдельной квартире на Неглинной постоянно, сменяя друг друга, ночуют гости из родного местечка. Никто из них не задерживался надолго – никто, кроме одной девушки, Лизы Хайкиной, к которой Броха питала особенное расположение.
Лизе посчастливилось избегнуть изнасилования, что само по себе выглядело редкостью для мест вокруг Умани, густонаселенных двуногими зверьми, в чьих заросших мерзостью душах то и дело пробуждается жажда мучить и убивать. Посчастливилось не потому, что она была младше Брохи на пять лет – девочек-подростков насиловали еще охотней, – а потому, что ее отец загодя выкопал на огороде хорошо замаскированное убежище для жены и двух дочерей. Сам он предпочитал встречать погромщиков в горнице – ведь иначе, не застав никого, они могли догадаться, что обитатели дома прячутся где-то поблизости.
– Что они мне сделают? – говорил он. – Ну изобьют… ну вытянут нагайкой поперек спины… Главное, чтобы вас не нашли.
В октябре девятнадцатого деникинцы повесили его на крюке посреди комнаты.
В Москву Лиза приехала поступать в институт – в какой угодно, лишь бы учиться. Броха усадила землячку перед собой и, с профессиональным умением расспросив о том о сем, решительно определила место ее будущей учебы.
– Вот что, Лиечка, – сказала она. – Те, кто пережил то, что мы с тобой, делятся на две категории. Первым на кровь наплевать, вторых от крови тошнит. Ты – из вторых, значит, в медики и в чекисты уже не годишься. К технике у тебя тоже склонности нет: как летает самолет, ты не понимаешь и понимать не хочешь. В торговлю я тебя не пущу, потому что торгашей рано или поздно сажают – кого за дело, а кого для острастки. Из твоих особенных пристрастий мне помнится только одно: гадание на ромашке. Вывод? Вывод прост: тебе прямая дорога в университет, на философский. Будешь учить советскую молодежь историческому материализму. Дело почетное и, главное, чистое… А жить пока будешь у меня. Места хватит, и при случае с Ривкой поможешь, будешь ей старшей сестричкой.
Так и сделали. Широкая дорога в «почетные и, главное, чистые» просторы истмата была выстлана для Лизы Хайкиной всемогущей протекцией товарища Жемчужниковой – сначала при поступлении в университет, затем в аспирантуре, а потом и на кафедре. Она уже получила звание доцента, когда Броха познакомила младшую подругу со своим другом и сослуживцем – тем самым «комиссаром Острым», которого хорошо помнили не только в Уманском уезде, но и в других местах, где ему довелось наследить арестами и расстрелами. Теперь его звали настоящим именем: Наум Григорьевич Островский.
В 1935 году Елизавета Аркадьевна и Наум Григорьевич сочетались законным браком, а годом позже у них родилась дочь Нина. Ей шел всего третий месяц, когда старшего следователя Н. Г. Островского командировали в Испанию для выполнения особо важного государственного задания. А вскоре после этого Бронислава Михайловна Жемчужникова была арестована по обвинению в шпионаже в пользу империалистической Японии и отправлена по этапу на Дальний Восток – как видно, для того, чтобы было ближе шпионить. Ривка к тому времени уже успела поступить на первый курс университета; чтобы закрепиться там, ей пришлось публично отмежеваться от матери-преступницы.
Так они остались втроем – женщина, девушка и ребенок, связанные сложным узлом своей принципиально разной, но одинаково непростой безотцовщины. Лизу всю жизнь преследовал образ любимого отца, свисающего с крюка посреди горницы; Ривку – образ ненавидимого отца, безликого отвратительного зверя, насилующего семнадцатилетнюю мать; Нину – образ незнакомого, желанного отца, с которым ее разлучили, но который должен обязательно, непременно вернуться. Ближе друг друга у этой троицы не было на свете никого.
* * *
Телефон Ревекки Ефимовны Жемчужниковой доктор Островски узнал у матери, которая поддерживала с ней связь, по нескольку раз в год перезваниваясь в дни праздников и рождений.
– Мы с Наташей едем на несколько дней в Москву, – объяснил он в ответ на заданный весьма неприветливым тоном вопрос «зачем тебе?». – Заодно навестим старушку, посмотрим, как она живет, не нужна ли помощь…
– Вообще-то нужна, – отбросив после долгой паузы подозрения, сказала Нина Наумовна. – Привезешь ей таблетки. Я сейчас продиктую, что надо.
Игаль помнил Жемчужникову довольно хорошо – лучше, чем бабушку Лизу, при жизни которой Ревекка Ефимовна нередко бывала у них в гостях. С уходом Елизаветы Аркадьевны эти встречи прекратились, возобновившись лишь после смерти «деда Наума», как будто именно его присутствие мешало Ревекке Ефимовне навещать дочь своей ближайшей подруги. Теперь настало время нанести ответный визит.
Дверь открыла сухонькая морщинистая старушка, в облике которой доктор Островски с трудом угадал знакомые с детства черты. Жемчужникову, судя по всему, одолевали похожие чувства.
– Боже мой, Игорёк! Тебя не узнать. Зрелый мужчина, красавец! – она повернулась к Наташе. – Здравствуйте, дорогая. Если помните, мы познакомились на вашей свадьбе… С тех пор я много слышала о вас от Ниночки. Только хорошее, не сомневайтесь – только хорошее. Как дела у Мишеньки?..
Сели пить чай, обменялись новостями, и доктор Островски решил, что настала пора перейти к главной теме, ради которой он прилетел в Москву.
– Ревекка Ефимовна, – сказал он, отодвигая красивую фарфоровую чашку, – к несчастью, у меня не получилось близко узнать бабушку Лизу. Когда она умерла, мне еще не было пяти. Но вы-то помните ее с детства.
– С семи лет, – кивнула Жемчужникова. – Она была мне чем-то вроде старшей сестры. Мы даже жили вместе, пока она не вышла замуж за твоего деда. Когда маму посадили, не знаю, как бы я выжила без Лизы. Да и потом… мы ведь работали на одной кафедре.
– На кафедре марксизма-ленинизма? – уточнил Игаль.
Старушка развела руками:
– Так это тогда называлось. Из песни слова не выкинешь. Да и зачем выкидывать? Я своего прошлого не стыжусь.
– Дед Наум тоже не стыдился, – усмехнулся доктор Островски. – Вы ведь хорошо знали и его тоже?
– Да, конечно. Наум Григорьевич был сослуживцем и другом моей матери еще с Гражданской. Помните, у Симонова: «Вместе рубали белых шашками на скаку…» Она и познакомила его с твоей бабушкой… – Ревекка Ефимовна вздохнула. – Со стороны это выглядело довольно странно.
– Почему?
– Ну как… Мама и Наум Григорьевич… Столько лет вместе, буквально бок о бок, укрываясь одной попоной. Никто вокруг не сомневался в их близости. Думали, что они живут как муж и жена. Тогда ведь свадеб особо не играли – просто съезжались, часто даже не расписываясь. Но я-то знала, что это не так.
– Почему? – повторил свой вопрос доктор Островски.
Жемчужникова подняла на него печальные выцветшие глаза.
– Из-за того, что с ней случилось в восемнадцатом, Игорёк. Ты ведь в курсе, что она подверглась…
– Да-да, – поспешно проговорил Игаль. – Мама рассказывала.
– Ну вот. С тех пор ее тошнило от одного прикосновения мужчины. Те звери закрыли перед ней дорогу к семейной жизни. Она просто уже не могла быть женщиной. Но если бы смогла, то непременно вышла бы за Наума Григорьевича. И когда появилась Лиза…
– Понятно, – вдруг вмешалась Наташа. – Это так понятно… Она вышла за него посредством Лизы. Боже мой, какая тяжелая судьба…
Ревекка Ефимовна печально улыбнулась.
– Да, Наташенька, вы совершенно правы. Мама вышла за Наума Григорьевича посредством Лизы.
– А потом он уехал в Испанию, – напомнил доктор Островски, – и…
Он вопросительно посмотрел на Жемчужникову, словно приглашая ее продолжить.
– …и маму арестовали, – принимая его игру, закончила старушка.
Доктор Островски отрицательно покачал головой.
– Вообще-то я имел в виду совсем другое. Наум Григорьевич уехал в Испанию, а двадцать лет спустя вместо него вернулся другой человек. Я прав, Ревекка Ефимовна?
Жемчужникова молча смотрела на него, крепко сжав артритными пальцами подлокотники кресла. Ее седая голова заметно подрагивала.
– Игорь, может, не надо? – испуганно сказала Наташа. – Ревекка Ефимовна, простите, он не хотел вас расстроить.
Хозяйка остановила ее нетерпеливым жестом.
– Нина знает? – спросила она, адресуясь к Игалю.
– Нет, – отвечал тот. – Я и сам узнал меньше месяца тому назад. Узнал и теперь не могу остановиться, пока не выясню все. Иначе… иначе я просто не смогу дальше жить. Пожалуйста, Ревекка Ефимовна.
В наступившей тишине слышалось лишь оглушительное тиканье настенных часов и отдаленный шум автомобильных моторов на улице.
– Слушай меня внимательно, мой мальчик, – проговорила наконец Ревекка Ефимовна. – Я готова рассказать тебе все, что знаю об этом. Но с одним условием. Ты сейчас на этом месте поклянешься мне здоровьем своего сына, что никогда – вообще никогда – ни единым намеком не откроешь это Ниночке. Никогда.
– Ну как же это… нельзя… – запротестовала Наташа. – Здоровьем сына – это чересчур…
– Тогда уходите.
– Но…
– Клянусь, – перебил жену доктор Островски. – Клянусь здоровьем сына, что мама никогда не узнает об этом от меня.
Жемчужникова удовлетворенно кивнула.
– Поймите, Наташенька, – сказала она, – на меньшее эта тайна просто не тянет. Ее сохранение стоило жизни моей маме и свело в могилу бабушку Игоря. Я уверена, что Лизина болезнь и ранняя смерть вызваны именно этим. Когда женщина вынуждена жить с ненавистным ей человеком, это редко проходит даром.
– Но зачем? – выдохнул Игаль. – Ради чего?
– Ради твоей мамы, Игорёк. Ради Ниночки. Ради того, чтобы у нее было то, чего были лишены мы – отец. И это в итоге получилось. У Нины был-таки любимый отец. Отец, которого она ждала все свое детство и всю свою юность – ждала и дождалась. И упаси тебя Бог лишать ее этого сокровища…
– Значит, бабушка знала…
– Конечно, знала, – улыбнулась Ревекка Ефимовна. – Да и как можно не знать?
Доктор Островски пожал плечами.
– Думаю, можно. Все-таки прошло почти двадцать лет. Время меняет внешность, а уж время, проведенное на Колыме, тем более. То, что человек не помнит определенные вещи, легко объяснить потерей памяти в результате ранения. Да и воспоминания самой бабушки наверняка поблекли за два десятилетия, вместившие как-никак войну, голод, нужду, повседневный страх. Поди упомни в таких условиях, где у него какая родинка…
– Родинка? – рассмеялась Жемчужникова. – Да уж, с родинками ты совершенно прав. И с потерей памяти тоже. Но есть кое-что посерьезней родинки, мой мальчик. Кое-что такое, чего никак не отрастишь, если тебе отрезали это на восьмом дне жизни.
Наташа понимающе закивала.
– Вы имеете в виду…
– Конечно, Наташенька! Брит мила! Наум Григорьевич был обрезан, как и все его сверстники-евреи. А тот, кто в пятьдесят шестом вернулся с Колымы, при всей его внешней похожести на Наума был гоем. Необрезанным гоем. Чего, согласитесь, женщина никак не может не заметить.
– Да уж… И она сразу рассказала вам?
– Не сразу, но рассказала. Видите ли, мы ведь ждали его, как евреи своего мессию. Ждали все эти годы. Лиза ждала мужа, Ниночка – отца, а я – близкого маме человека, последнего, кто видел ее там. Он писал нам такие потрясающие письма… такие письма… У человека был несомненный литературный талант. Игорёк, ты ведь, наверно, читал…
– Да, – глухо ответил доктор Островски, – мама потом зачитывала эти письма вслух, уже после смерти деда… Видите, я до сих пор зову его дедом.
– Вот именно! – воскликнула Ревекка Ефимовна. – Он писал нам, мы – ему. И, знаете, я уверена, что эта переписка влияла и на него. Сами подумайте: Колыма, ужас лагерей, смерть, холод, нечеловеческий быт. И среди этого – письма тоскующей по тебе жены, детские каракули беззаветно ждущей тебя дочери. Как это может не влиять? И вот он уже ждет этих писем как манны небесной. Он уже счастлив, когда они приходят. И, отвечая на них, пишет о своей тоске, своей любви – уже совершенно искренне. Это так понятно, так по-человечески…
– По-человечески… – повторил Игаль, словно пробуя это слово на вкус. – Но что произошло между ним и бабушкой? Неужели она притворилась, будто ничего не заметила?
– Нет, конечно, нет. Она тут же призвала его к ответу. И он сразу рассказал ей все, с самого начала.
– Он назвал ей свое настоящее имя?
– Нет, не назвал, хотя Лиза настаивала. Зачем? Так он говорил: зачем, мол, тебе это имя? Оно все равно ничего тебе не скажет. Кроме того, за прошедшие годы он настолько сроднился с Наумом Григорьевичем Островским, что уже не мыслил себя кем-то другим. Он воевал в Испании, на юге страны, по-моему, в Андалусии, был там арестован, и Наум приехал допросить его от имени республики. Знаете, там ведь была очень сильна фашистская пятая колонна. Наверно, этот человек тоже работал на фашистов. И вот Наум Григорьевич во время следствия обратил внимание на их поразительное внешнее сходство. Они и в самом деле очень похожи, если сравнить фотографии.
По словам двойника, в конце тридцать седьмого Наум Григорьевич забрал его из тюрьмы, сказав, что везет на очную ставку с подельниками. Но никакой очной ставки не было; человек утверждал, что Наум специально спланировал свой побег, использовав их потрясающее внешнее сходство. Зачем спланировал, можно догадаться: до него дошли известия об аресте моей мамы, его ближайшей сотрудницы и друга. Видимо, Наум Григорьевич полагал, что не за горами и его собственный арест. На каком-то безлюдном шоссе он остановил машину, заставил двойника выйти, раздеться догола и поменяться с ним одеждой. А потом сразу расстрелял и бросил в канаву. Человек уверял, что ему сказочно повезло. Он упал лицом вниз, и, когда ему выстрелили в голову, чтобы добить наверняка, не обратили внимания, что пуля прошла по касательной. Дырка во лбу была бы сразу видна, а так из-за волос не очень заметно…
Второй раз ему повезло, когда его вовремя обнаружили и отвезли в больницу. На теле раненого нашли документы на имя Наума Григорьевича Островского. Документы, внешнее сходство – чего еще? В сознание он пришел уже в Одесском госпитале, где все называли его товарищем Островским. По сути, у него не было выбора – не признаваться же, что ты подследственный фашист…
Но на этом везение кончилось; как только двойник встал с койки, его стали таскать на допросы – уже как Островского, обвиняя в шпионаже. А он, понятное дело, не знал о прошлом Наума Григорьевича ничего, кроме того, что тот следователь НКВД. И двойник имитировал потерю памяти из-за ранения. С ним еще какое-то время возились, и он подписал все, что от него требовали. Думаю, еще и радовался кого-то оговорить, кого-то оклеветать. Фашист есть фашист. В конце концов, его отправили на Колыму. Бывает ведь так, ирония судьбы, да? Настоящего фашиста осудили по ложному обвинению в фашизме! И уже там, на Колыме, он встретил мою маму…
– Вашу маму? – переспросил доктор Островски. – Брониславу Михайловну? Но как? Разве женщины и мужчины сидели вместе?
– Нет, тут другое… – вздохнула Ревекка Ефимовна. – Видите ли, дети, у товарища Сталина была своеобразная манера. Часто он играл со своими жертвами, как кошка с мышью: то схватит в когти, то отпустит не слишком далеко, то опять напрыгнет. Особенно это касалось арестованных чекистов и тех членов партии, которые могли принести пользу в разоблачении других якобы преступников. Многие из осужденных работников НКВД, прибыв по этапу на Колыму, получали второй шанс – вернее, так им казалось. Кого-то назначали директором управления, кому-то поручали строительство дороги, а кто-то продолжал работать по специальности, то есть вести допросы. Как правило, это длилось недолго – годик-другой, а потом приходил новый этап, и человеку пускали пулю в затылок.
Мою маму осудили на десять лет без права переписки, что в тогдашнем словаре означало расстрел. В действительности же ее привезли в Магадан, где она еще два года проработала в конторе Дальстроя. Мы узнали об этом только благодаря двойнику. Он прибыл на Колыму как раз в числе «новой смены» осужденных чекистов, которые призваны были заменить отработанный материал. И моя вторично арестованная мама попала прямиком к нему в кабинет. В кабинет к человеку, которого все вокруг, включая его самого, именовали Наумом Григорьевичем Островским. Но уж она-то никак не могла обмануться на этот счет. Уж она-то знала настоящего Наума Григорьевича как облупленного – до мельчайших деталей поведения, речи, мимики, жестикуляции. Неудивительно, что мама тут же обнаружила подмену.
Она не сразу открыла карты, а сначала присмотрелась к двойнику и убедилась, что он способен выполнить задуманный ею план. Только потом, когда следствие уже близилось к завершению, то есть к расстрелу, мама сказала мнимому Островскому, что может помочь ему стать настоящим. Он притворился, что не понял, но она напомнила ему, что у них не так много времени. «Если бы я хотела разоблачить тебя, то давно бы это сделала, – сказала она. – Но я хочу другого». Он спросил чего, но она ответила, что прежде хочет узнать о судьбе настоящего Наума Григорьевича. И двойник рассказал ей, что произошло на испанском шоссе. «Это выглядит как бегство, – сказал он. – Как видно, он предвидел, что может оказаться там, где сейчас сидим мы с тобой, и был абсолютно прав. В любом случае по эту сторону границы его уже вряд ли увидят – даже если он остался жив. От ваших коллег не так-то легко убежать».
И тогда мама предложила ему сделку. Она расскажет ему все, что знает о Науме Григорьевиче Островском – настоящем, каким тот был в действительности. Она научит его быть Островским – говорить как Островский, ходить как Островский, думать как Островский. Она вот прямо сейчас готова написать Лизе, жене Островского, что настоящий Островский здесь, что он жив и здоров. А двойник в обмен постарается стать отцом для дочери Островского, Ниночки. Будет писать ей письма от имени настоящего папы. Будет изображать любовь и обещать вернуться. Это не Бог весть какая услуга – напротив, кто здесь не хочет получать письма от жены и ребенка?
«Зачем тебе это?» – спросил двойник. «Для Ниночки, – ответила мама. – Я хочу, чтобы у ребенка был отец, пусть и ненадолго, пока тебе тоже не пустят пулю в затылок». Он ответил, что такой опыт у него есть и что в его затылок не так-то легко попасть. Она сказала: «Тем более. Значит, я в тебе не ошиблась», и они ударили по рукам. А месяц-другой спустя мы получили два письма: я – от мамы, а Лиза – от мужа. Мама писала, что встретила в Магадане Наума Григорьевича, что он перенес тяжелейшее ранение в голову и связанную с этим утрату памяти. Что сейчас он более-менее здоров и память мало-помалу возвращается, но с моторикой по-прежнему проблемы, и, в частности, это выражается в изменении почерка. Но пусть Лиза не сомневается: письма, которые она получит, будут написаны именно им.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.