Текст книги "Бюро проверки"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Дело неуклонно шло к причастию; я с интересом следил за тем, как священник и диакон в алтаре меняются очками, у одного близорукость, у другого дальнозоркость, краем уха различал рокочущие звуки. Как ни придавливал себя отец Илья, как ни старался перейти на шёпот, голос то и дело вспыхивал и прорывался сквозь заслоны: бу-бу-бу-бу шестикрылатии… бу-бу-бу пернатии… И это было так красиво, что захватывало дух от умиления, а сердце начинало больно колотиться.
Наконец отец диакон с видимым усилием, как физкультурник гирю, поднял тяжёлый подсвечник, священник распахнул скрипучие врата и, не пригашивая взгляда, прогремел: верую, Господи, и исповедаю… Я стал податливее воска. Сложил крестообразно руки, полузакрыл глаза и сделал робкий шаг вперёд.
«Верую!» – легко и глубоко. «Приимите!» – с сердечной радостью. «Со трепетом!» – именно так.
Поднялся на одну ступеньку, росту мне не хватило, заступил на другую – и взгляд упёрся в край огромной медной чаши. Я произнёс, как пароль, своё имя и осторожно принял сладкое причастие.
На секунду меня захлестнуло, я не помню, как принял запивку, как достоялся до выноса креста; помню только, что я закрыл глаза, а когда их открыл, то увидел старую, костистую и пахнущую мылом руку. Я вежливо её поцеловал.
6
После службы я умял подсохшую просфорку и запил её святой водой из металлического чана. Оставалось полчаса до поздней литургии, служки разворачивали алую ковровую дорожку, ловко, как приказчики в одёжной лавке, перетаскивали стихари на самодельных проволочных вешалках, отравнивали медные подсвечники и вытряхивали ящики с огарками. Настоятель перед царскими вратами шёпотом читал входные молитвы. Было тихо, дышалось легко; огромные окна распахнуты настежь, за ними – густые деревья, сквозь которые не пробивалось солнце. Выходить на жару не хотелось. Но времени было в обрез: обычно декан принимал с десяти, а в одиннадцать срывался с места и спешил к проректору на ежеутреннее совещание.
С трудом открыв величественную дверь (умели строить предки наши, богатыри – не мы), я остановился на широкой лестнице. Тут уже солнце светило нещадно. В густой тени стояли опытные нищенки, они смотрели жадными кошачьими глазами. Как только отворялась дверь и появлялся свежий прихожанин, одна из нищенок решительно перегораживала путь и смотрела на клиента молча, не мигая. Ну. Будем жертвовать на пропитание? Подадим Христа ради? Или как? Прихожанин поневоле суетился, попрошайка царственно молчала.
Мне досталась бабка в бязевом платочке, с доброй улыбкой и взглядом удава. В кошельке не оказалось мелочи, а купюры были только крупные: десятка, пятёрка, трояк. Я приготовился расстаться с трёшкой – а это четыре обеда в профессорской столовой, два сборника в букинистическом или шестьдесят поездок на метро, но тут подоспело спасение. Вдалеке я увидел Насонову – высокую, непоправимо тощую, в несуразной, неряшливой кофте, похожую на персонажей позднего Малевича. Голова была повязана косынкой, чёрной, капроновой, жаркой, по-кавказски затянутой сзади. Насонова писала диссертацию по логике, а до этого училась на матмехе в Ленинграде. Откуда она родом, я не знал; судя по тому, как Аня обращалась с гласными (Нговицн, ты чтал дыбротылюбье, что скажшь), детство она провела вдалеке от столиц; кто её родители, чем занимаются и где живут, она не сообщила. И то сказать, мы не особенно дружили (несмотря на пожелание оттуда), хотя встречались в храме регулярно. Здоровались, обменивались книгами – и расставались. А когда пересекались в МГУ, то не общались. Кивали вежливо, издалека. И расходились.
Аня, как всегда, шагала быстро; чёрная монашеская юбка резко заворачивалась вокруг ног.
– Аня! – крикнул я и вежливо подвинул попрошайку в сторону: – Простите. Аня, погоди!
Насонова от неожиданности вздрогнула, остановилась, на лице её отобразился ужас.
Я подошёл к ней:
– Привет!
– Здравствуй, – Аня увернулась от непрошеного поцелуя и почему-то покрылась нервными пятнами.
– Ты на позднюю?
– На позднюю. А ты уже?
– Уже. Ты чего такая? Словно неродная?
– Я была уверена, что ты вернёшься в сентябре. – Отвечала она глухо и смущённо.
– Пришлось пораньше… по семейным обстоятельствам. Еду к Павлу Федосеичу, отмазываться буду.
– Что, прямо сейчас? В деканат? – дрожащим голосом спросила Аня и окончательно побагровела.
– Тебе плохо?
– Нет, просто жарко. – Она достала из брезентового рюкзака старушечий помятый веер и стала напоказ обмахиваться: видишь? – Так что, действительно прямо сейчас?
– Ну конечно, а когда ещё? Ананкин в выходные на работе, он же у нас трудоголик.
– Да, – слабым эхом повторила Аня, – трудоголик.
Она была как будто не в себе; то её бросало в жар, то в холод, то она как будто тормозила, то начинала дробно бормотать. Да что с ней такое случилось? Чтобы как-то завершить невнятный разговор и распрощаться, я с полным безразличием спросил:
– Ты будешь в следующее воскресенье? Книжками махнёмся?
– Нет, – встрепенулась и почти обрадовалась Аня, – в то воскресенье ничего не выйдет. Я в то воскресенье работаю.
Я удивился:
– А где?
– В приёмной комиссии в педе. – Насонова заговорила мягче и спокойней. – В субботу начнётся приём, а потом уже с рассвета до заката. Да, и в общежитии меня не ищи, – добавила она и снова стала сумрачной и отстранённой. – Я переехала в Голицыно, к подруге, там у неё огород, огурцы, мы с ней и клумбу разбили…
Зачем она мне это говорила? Как будто я её когда-нибудь искал…
Вдруг Насонова пробормотала странную, совсем уже бессмысленную фразу:
– А в общем, как будет, так будет. Прощай.
– До свидания, Аня.
7
В гуманитарном корпусе тоже было прохладно и гулко – как в церкви. В необъятном холле с толстыми прямоугольными опорами и низкими, как бы приплюснутыми потолками эхом отзывался каждый шаг. Обычно возле лифтов собирались толпы; первокурсники по-школьному галдели, дипломники общались с профессурой. Жанна Серафимовна, а можно сдать работу по Ярхо не завтра? – У вас должна иметься веская причина, Гроссиус. – Да, причина более чем веская. Мне на ночь дали машинописный сборник Бродского. – Ну так и быть. А мне дадите?
Но в тот день в гуманитарном корпусе царила тишина.
Панорамное окно на философском этаже покрылось серыми затёками; город проступал, как фронтовые укрепления сквозь маскировочную сетку. Просторный, неухоженный, заросший. Скалистый контур главного здания. Тяжёлые мохнатые холмы. Перевёрнутый гигантский капсюль стадиона. К Лужникам я должен был подъехать в половине первого – Муся умолила побывать разок на ватерполо:
– Ну котик, ну пожалуйста, ну я прошу.
И закрепила просьбу поцелуем.
В приёмной декана сидел Иваницкий, доцент неизвестных наук. У доцента были длинное козлиное лицо, брови запятой и острый треугольный подбородок. Развернув офицерские плечи, Иваницкий перелистывал «Известия»: поплёвывал на пальцы, отслаивал газетный лист, разворачивал его и бил наотмашь, чтобы полоса сама сложилась вдвое. Быстро пробегал глазами, снова бил. Пожилая секретарша Павла Федосеевича, баба Оля, тюкала по клавишам огромной пишущей машинки «Оптима» и в сторону доцента не смотрела. Иваницкого, которого прислали года полтора назад – приглядывать за факультетом, не любили. На философском было принято решать вопросы полюбовно, а доцент являлся на чужие лекции, сверял заполненную ведомость с «количеством наличного состава», писал докладные декану и произносил на собраниях грозные речи о потраченных на обучение «средства́х». Возражений он не принимал:
– Неправильный тезис, что вы не понимаете, почему вы не услышали мои осекания и уходите во внутренний диалог?!
Дверь в приёмную приотворилась, в образовавшуюся щель трусливо сунул голову курчавый выпускник:
– Пал Федосеич у себя?
– Не подошёл ещё, – сказала баба Оля с придыханием и сразу поменяла тон: – А вы по какому вопросу?
Курчавый выпускник затараторил, как бы опасаясь, что его прервут:
– Меня отдел аспирантуры завернул. А у меня целевая, и кафедра рекомендует. Вот, – он зачем-то показал бумажку с провинциальным размашистым росчерком.
Иваницкий, оторвавшись от газеты, демонстративно долго изучал выпускника. Общий план – сутулая фигура, средний – впалая грудь и сведённые плечи; на крупном плане – нависающий нос и семитские губы. После чего лениво и презрительно заметил:
– Это я им запретил по причине основания. Есть мнение, что вам не надо.
– Не надо что?
– Идти в аспирантуру.
– Не понял. Объясните почему. – Выпускник стал свекольного цвета, глаза заблестели.
– Да как вам сказать? Потому.
Иваницкий снова хлопнул по газетному листу, газета послушно сложилась. Выпускник всё понял, но ответить не решился, только скрипнул зубами и слегка пристукнул дверью.
Декан вошёл стремительно. Старое лицо его, с упрямо выпирающими скулами, впалыми щеками и грифельно прочерченными складками от крупных крыльев носа к подбородку, сохраняло выражение брезгливости. Он был из поколения последних довоенных вольнодумцев, романтически влюблённых в молодого Маркса. Гнусавым голосом усталого пророка он наизусть цитировал любимые отрывки из «Дебатов шестого ландтага», заметок о прусской цензуре, «немецкой идеологии». Причём сначала по-немецки и только затем в переводе. В этом было что-то эротически неутолимое; даже я порой испытывал волнение.
– Иваницкий, заходите! – сановно предложил декан; меня он словно не заметил.
Тот бобиком метнулся в кабинет. Вышел через несколько минут, растерянный, злой. Одёрнул пиджак, как поправляют мундир, и гордо покинул приёмную.
Я встал наизготовку.
– Обожди, Ноговицын, – тормознула меня баба Оля. – Не спеши, не гони, мы тебя позовём.
Заварила перечную мяту из горшочка, на чёрно-красный жостовский поднос поставила забавный жёлтый чайник, заботливо накрыла полотенцем, посмотрелась в зеркало и влюблённо постучала в дверь, над которой висела алая табличка с золотыми буквами: «Ананкин Павел Федосеевич, декан, профессор, заслуженный деятель науки и техники РСФСР, зав. кафедрой диалектического материализма».
– Можно! – булькнул селектор.
– Следуй за мной, Ноговицын, – позвала секретарша и сердито добавила: – Куда вылезаешь вперёд? Лучше дверь подержи.
Окно в кабинете декана было плотно зашторено, на тяжёлом дубовом столе сияла карболитовая лампа, как бы зависшая в полупоклоне; свет падал на руки Ананкина – слишком тонкие, холёные, с мертвенными белыми ногтями, выпуклыми, как виноградины, – а лицо его тонуло в полумраке.
– Присаживайтесь, Ноговицын. – Ананкин никого не звал по имени и отчеству, только по фамилии, официально.
Заранее скучая, он принял заявление. Пробежал глазами, растопырил пальцы и сместил листок на самый край стола, как бы намекая на отказ; жесты были отработанные, театральные, собеседник должен был почувствовать тревогу.
– А чего ж так рано сорвались? Вы вот пишете – «возникшие проблемы со здоровьем». – Павел Федосеевич придвинул заявление ко мне и неприятно чиркнул длинным ногтем по бумаге. – Когда возникшие? Где справка от врача?
Я знал неписаные правила: декан всегда сначала должен поворчать, а проситель – немного поныть.
– Павел Федосеевич. Какая справка? Там один медпункт на сотню километров. Легковых машин в отряде нет, трёхтонку гонять не позволят. Я завтра справку получу, в институтской поликлинике, и приложу.
Брови сдвинулись, нависли над глазами; Ананкин принял образ громовержца.
– Вы когда в Москву приехали? Вчера?
– Вчера, – подтвердил я.
– А по какой такой причине вы её вчера же и не получили?
– Павел Федосеевич. Ну вы же знаете: вчера была суббота. Это вы по воскресеньям в кабинете, а врачи предпочитают отдыхать…
Я подыгрывал ему и ждал, когда он сбросит маску.
– Ничего не знаю, Ноговицын. Не знаю и знать не хочу. Дежурные врачи всегда на месте.
На этом роль администратора Ананкину наскучила; он кисленько скривился и поставил росчерк.
– Вот.
– Спасибо, Павел Федосеевич.
– В следующий раз… а впрочем, чего это я, не будет никакого следующего раза. Вы когда у нас выходите по плану на защиту? В октябре? – Он откинулся на спинку кресла и показательно забарабанил пальцами. – Да-с! И сколько ж мы таких навыпускали, безработных. Вот на хрена, скажите мне, товарищ Ноговицын? Что молчите? Правильно молчите. О чём хоть сочинение? Очередная критика бессмысленного разума? Или буржуазная эстетика? Вы у ко– го там?
– У Петрищева. А консультантом – Сумалей.
Ананкин и вовсе скривился, как будто откусил недозрелое яблоко.
– А… философские аспекты урбанизма? Нет? Ах, скажите нам на милость: любомудры… А хотите, я скажу вам правду, Ноговицын? А? С большевистской прямотой? Вы про что угодно будете писать, лишь бы вас избавили от Маркса. Вы от него как черти в омут. А перечитали бы про восемнадцатое брюмера и нищету немецкой философии… про возвращение к мечу и рясе, про веру в чудеса как признак слабости… Да что я! Вам идеалистов подавай, а про марксизм пускай вот эти вот доценты с кандидатами… Храм не посещаете, надеюсь? А то сегодня модно… Что молчите?
Не зная, что ему ответить, я неопределённо мотнул головой.
– Чего башкой-то машете, можно подумать, я не знаю… Знаю всё, Ноговицын, и даже больше. У нас, чтоб вы знали, имеются специально обученные люди. Доцента Иваницкого вы видели, проверенный кадр. И он здесь такой не один.
Хрюкнул селектор:
– Пал Федосеич, от ректора звонили. Через десять минут совещание, по переводчикам, а у вас не подписаны справки.
– Ох ты ж, ёжкин кот. Всё, Ноговицын, завтра подколете справку. Я вам ничего не говорил, вы ничего не слышали. Какое время, такие и темы – на зеркало неча пенять.
8
Муся была деловитой. Проходим через турникет, пригласительные, вот они, котинька, сворачивай на правую трибуну, наше место во втором ряду, товарищи, вы не прозрачные. Солнце светило в глаза, пахло хлоркой, карболкой, неприятной тёплой сыростью, армейским по́том. Пластиковые стулья были неудобными, без спинок; болельщики знали друг друга в лицо, бурно махали руками: «Привет!» Вдруг трибуны разом засвистели и вдоль бортиков построились команды в разноцветных махровых халатах и шапочках с круглыми ушками, как переодетые зверушками актёры.
Рефери в светлых пижонских штанах и приталенной белой рубашке сунул в рот свисток, как леденец на палочке, и поднял руку (под мышкой расползлось обильное пятно); пловцы небрежно сбросили халаты и сиганули в воду.
Ватерполисты заняли удобные позиции. Выстроились в колеблющийся ряд. Замерли. Шапочки качались поплавками, в воде извивались тела. Взвизгнул короткий свисток, мяч, как пощёчина, шлёпнул о воду; спортсмены дельфинами стали выпрыгивать в воздух, вздымали обильные брызги, истерически кричали друг на друга, во время бросков издавали животные вопли. Вдруг помощник рефери выставил правую ногу, левую согнул в колене, как в цирке метатель ножей, и начал бешено вращать флажком на острой шпильке. Недовольные пловцы швырнули мяч соперникам, те, ловко болтая ногами, зависли возле линии ворот, вратарь стал быстро и кокетливо вилять огромным телом, раскидывая настежь руки и пытаясь угадать, откуда будет совершён бросок, однако направления не рассчитал, и счёт стал ноль-один.
Проигравшие расстроились, как маленькие дети в лягушатнике, победители крутились волчком, хлопали друг друга по плечам, отфыркивая воду, целовались.
Снова взвизгнул свисток, и бассейн закипел.
В перерыве между матчами мы поспешили в буфет. Потолкавшись в длинной очереди, взяли бутерброды с колбасой, сырокопчёной, тёмно-красной, с белым, приятно подтаявшим жиром, две бутылки настоящего чешского пива, традиционное яйцо под майонезом и сосиски с зелёным горошком. Сосиски пахли натуральным мясом, непривычно высокая пе– на норовила сползти через край: о, счастье олимпийского завоза!
Муся посолила сохлый чёрный хлеб, намазала его густой горчицей, обильно макнула в розетку с подсолнечным маслом, с аппетитом, крупно откусила.
– С детства обожаю, не могу! Лучше только бородинский с килькой и кружочком лука. Пива доливай, скорее, скорее! Уф-ф.
Выпив и выдохнув, Муся спросила:
– Ну как тебе сегодня?
– Это не моё, – вежливо ответил я.
– Зануда ты, котя. Тебе говорили об этом?
– Говорили.
– Прекрасно. Ты наливай, наливай. Отсиди ещё один матч, хорошо? Ты же меня любишь?
– Да, – буркнул я; вообще-то я надеялся уйти в библиотеку.
– Что – да?
– Да – люблю.
– И я тебя тоже.
…Постепенно я приноровился. Или это действовало пиво? Переживал, когда судья назначил четырёхметровый; возмущался, если игрока несправедливо удаляли; меня уже не раздражали показные мышцы и детские реакции пловцов. В этом матче было что-то древнегреческое, некая бессмысленная красота. Рты распахнуты, как на античных масках; руки, заведённые для сильного броска, повторяют жест Лаокоона…
На излёте последнего матча я краем глаза зацепил фигуру в отвратительно знакомой белой майке. В сеточку. С круглыми накачанными мышцами и тугими оплетающими венами. Некий белобрысый человек стоял у входа в раздевалку и что-то строго выговаривал переводчику-студенту; студент энергично кивал, соглашаясь. Я всё ждал, когда же белобрысый повернётся и я сумею разглядеть его лицо. Федя, Федюшка? Или я обознался? Ну давай же, оглянись! Гюльчатай, открой личико!
Но белобрысый всё-таки не оглянулся. Он хлопнул практиканта по плечу и скрылся за внутренней дверью.
Нет, не бывает таких совпадений.
9
Отработав олимпийский номер, я наконец отправился в библиотеку. Здесь тоже было непривычно пусто: заняты десять-пятнадцать столов, остальные свободны, садись не хочу; я перелистывал фехтующего Шпета, который обличал восторженного Сковороду и высмеивал моих дурацких любомудров; он создавал карикатуры мыслей и упивался собственным всезнанием; как же мне всё это нравилось когда-то. Время прошло незаметно. Уборщицы стали пристукивать швабрами, намекая, что рабочий день окончен, хотя пронзительный звонок не прозвенел. Одна за другой выключались зелёные лампы, по дорожке и паркету пробегали полосы закатного оранжевого света: на высоких антресолях бликовали окна. Господи, какая красота.
И в метро сегодня было хорошо, свободно. На «Смоленке» поезд вынырнул из тоннеля, и через распахнутые форточки ворвался лёгкий воздух.
На подходе к дому я заметил нечто странное. У подъезда, где ещё недавно жил Билал, кучковались какие-то люди. Разновозрастные женщины в тёмных платках, слишком плотные мужчины в чёрных тюбетейках. Казалось, все они чего-то ждали, тихо разговаривая по-татарски. Вдоль скамейки, на которой восседали любопытные старушки, были выставлены старенькие табуретки. Неужели привезли Билала… как же быстро теперь – не успела прийти телеграмма…
Лифт снова не работал; я взлетел на четвёртый этаж, распахнул окно: сострадание мешалось с любопытством. Балконы и лоджии в доме напротив были забиты, как театральная галёрка на премьере. Из подъезда вышли Агиля с Мансуром, она в платке и длинном тёмном платье, он в глаженой белой рубашке и чёрных штанах: одежда болталась на нём, как бельё на верёвке. Видимо, осталась от Билала. Они уже не плакали, не причитали. Агиля свернула к женщинам, Мансур к мужчинам. Вдруг бормотание стихло, несколько мужчин засуетились возле табуреток, выстраивая их в косую линию, углом к скамейке. Они слегка поспорили, показывая на солнце и тыча пальцами в наручные часы; в конце концов согласовали угол. К ним пугливо подошёл милиционер, бесполезно охранявший почту; козырнул, о чём-то вежливо, почти робко спросил, в недоумении развёл руками и ретировался.
После этого из дома вынесли больничные носилки, покрытые новым ковром. Носилки были пустые. Их поставили на табуретки, Агиля поправила ковёр, все в растерянности замолчали. Белобородый старичок провёл руками по лицу, безвольно покачал головой. Казалось, он хотел произнести заупокойную молитву, но не умел. Шархемуллины мечеть не посещали, Билал в столовке уплетал свинину, Агиля ходила часто без платка. И родня у них наверняка такая же…
Наконец белобородый дедушка сказал по-русски с еле заметным татарским акцентом:
– Заноси.
Собравшиеся испытали облегчение; пустые носилки с ковром торопливо сняли с табуреток и вежливо внесли в подъезд.
Балконы мигом опустели; на лавочке остались только бодрые старушки – обсуждать невесёлое зрелище: ай-ай-ай, какие времена… Я слез с подоконника и отправился на кухню выпить чаю.
Из распахнутой балконной двери Шархемуллиных доносились правильные запахи – июльской молодой картошки, жареной баранины и беляшей; там всё громче, всё умиротворённее и веселее стучали ложками и вилками, меняли тарелки: вам бишбармак положить? Казылык передать? Постепенно к этому домашнему роению стал примешиваться чужеродный звук, только невозможно было различить какой.
Вдруг поминальная разноголосица утихла, я различил беспечный голос телекомментатора. Да-а-а, что и говорить, великая спортсменка Надя Команечи! Но чем ответит наша юная гимнастка? Заменит ли Давыдова Елену Мухину?
И раздалась ответственная музыка, под которую легко маршировать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?