Текст книги "Хроника потярянных"
Автор книги: Александр Астраханцев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Поскольку хозяйство было плановым, в областном плановом управлении при перепечатке ведомости расчета на следующий год в графе "спирто-водочные изделия" машинистка ошиблась и не допечатала нолик… Всего-то! Ведомость в таком виде подписали и отправили в Москву. Москва, не вдумавшись в цифру, соответственно, спланировала производство и поставку в нашу область упомянутых изделий ровно в десять раз меньше.
Что тут началось!.. Как только миновал Новый год, уже к Рождеству, винные отделы в магазинах опустели; с утра и до глубокой ночи возле них стояли раздраженные толпы, готовые в любой момент начать громить витрины или – что самое страшное! – хлынуть демонстрациями по улицам, так что вокруг этих толп дежурила милиция; на всякий случай введены были войска в полной боевой готовности; город фактически оказался на военном положении. Рабочие на заводах бросали работу и устраивали сидячие забастовки; городской транспорт ходил с перебоями; владельцы частных машин и шоферы государственных, плюнув на работу, кинулись искать остатки спиртного по селам, а наиболее решительные помчались в соседние области. Началась дикая спекуляция: за трехлитровую банку самогона отдавали костюм, пальто, телевизор. Стали исчезать годные для перегонки продукты, причем – в следующей последовательности: сахар, мука, крупы, соки, томатная паста; затем настал черед овощей: картофеля, моркови, свеклы… В парфюмерных магазинах исчезли одеколоны и духи, потом лосьоны и дезодоранты, потом кремы, пудра и зубная паста, в хозяйственных – аэрозоли и мебельные лаки, политура и тормозная жидкость, в аптеках – все жидкие настойки, вплоть до корвалола и бриллиантина… В городе вспыхнули воровство и грабежи; милицейские участки и КПЗ были переполнены, растерянная милиция не знала, что делать, как успокоить народ… Ситуация грозила перерасти в неуправляемую и перекинуться на соседние области.
Большой Чум превратился в боевой штаб, заседавший сутками, спасая положение. Среди жителей был пущен слух (поскольку слухи работали лучше газет и радио), что ситуация – результат происков западных подрывных сил; и, будто бы, в подтверждение этого, "Голос Америки" и в самом деле объявил о крупных беспорядках в нашем городе и – чуть ли не об организованном сопротивлении народа засилью коммунистов. Какая чушь!..
Спасти ситуацию можно было, только наполнив винные отделы магазинов, – а наполнить их без помощи Москвы наш Большой Чум был бессилен. Медленно раскручивала свой тяжкий маховик плановая система, исправляя ошибку; долго ползла улита, пока доползла до Великого Курултая, который, наконец, уяснил, насколько серьезна обстановка в области, и посвятил сложившейся ситуации чрезвычайное заседание. Пока это были нагружены железнодорожные эшелоны, и эшелоны эти поползли по направлению к нам… Говорят, Великий Курултай всерьез рассматривал вариант срочной проброски спиртопроводов из соседних областей для перекачки к нам спирта; вариант отклонили: спирт до нас, конечно бы, не дотек – его бы растащили на первом же десятке километров… В конце концов, ситуация была спасена – винные магазины снова забили доверху вином и водкой. Славу спасения города и области, как всегда, взял на себя Большой Чум…
* * *
Итак, я представил здесь почти всех членов тогдашней писательской организации, не считая творческой молодежи, которая хаживала туда, приобщаясь к тайнам писательской кухни, да несколько женщин-литературоведш из местного пединститута, которые подвизались на ниве литературной критики: изредка писали рецензии на книги и еще реже издавали собственные книжицы. Кое-какие из них я разыскал в надежде выудить живые детали той литературной атмосферы, но – дохлый номер: рецензии были или не меру – чисто по-женски – восторженными и сладенькими, или уж вовсе уничтожающими; возможно, и то, и другое им заказывалось кем-то, и они – ни на шаг в сторону от заданной темы; или уж накручено столько наукообразных словес на голом, можно сказать, месте, что книжек этих, похоже, никто не в состоянии был осилить, так что женщины эти, уверен, никакого влияния на литературный процесс не оказывали.
* * *
Как вы, должно быть, уже обратили внимание, почти все наши писатели и поэты не были ни знаменитыми, ни пробивными – скорей, наоборот, по-провинциальному смирными и запуганными, в чем-то неудачливыми и робкими, хотя каждый из них и был по-своему индивидуален; но почти все они каким-то образом, а иногда и самим фактом своего существования были полны всяческих напряженных состояний и конфликтов: они конфликтовали и между собой, и – поколениями, и, наконец, все вместе задевали интересы Большого Чума – они просто мешали ему заниматься своим делом и быть самим собою! А поскольку конфликты обычно имеют тенденцию к развитию – то они чреваты были и серьезными последствиями.
Уж, казалось бы, на что далек от Большого Чума Худяков – настолько был он простодушен и безобиден; ведь горько пьющий поэт для любой власти – благо: как правило у нее своих проблем по горло… Однако и Худяков оказался едва ли не на острие конфликта.
Глава шестая
Итак, следя за судьбой Хвылины, мы остановились на том, как сорока шести лет от роду он взошел в Большой Чум полновластным Хозяином. Не «назначен», не «выбран» – а именно «взошел» в результате процедуры, не менее сложной, чем церемония интронизации папы римского.
Правила этой процедуры ни в каких анналах истории письменно не зафиксированы, поэтому я постараюсь их здесь, по возможности, изложить, хотя постичь их во всех тонкостях не могли даже современники, несмотря на то, что тайные правила все-таки были и даже имели силу обычая.
Как я понял, Хозяин ПОДБИРАЛСЯ его предшественником, восходящим НАВЕРХ, из ближайшего своего окружения в порядке живой очереди при молчаливом согласии остального окружения; затем кандидатура согласовывалась на САМОМ ВЕРХУ, в Великом Курултае…
Надо сказать, мы легко переняли у Варфоломея его язык потому, наверное, что все мы тут: русские, украинцы, татары, урупы, сибиряки, одним словом, – стали, можно сказать, одной нацией: у всех и глаза стали слегка раскосы, и кровь наша, и миропонимание смешались, и потому нам кажется, что тем не столь давним формам правления как нельзя лучше подходят эти названия, созданные неторопливо мудрыми народами Северной Азии – вот будто специально для нашей недавней истории эти названия придуманы: "Большой Чум", "Великий Курултай", и сама государственная религия, "Шаманизм", во главе с "Верховным Шаманом". Как это точно, кратко и недвусмысленно звучит, в отличие от нагромождения пышных титулов, какими эта власть величала сама себя, от самой малюсенькой до самой центральной, в Москве! Хотя москвичи в те времена, возможно, и считали эту центральную власть вполне европейской – точно так же, как сами себе они тоже кажутся европейцами, но наше-то провинциальное, чуть-чуть со стороны и снизу, зрение куда денешь? – мы-то видим всё немного по-другому; точно также и граница между Европой и Азией, как нам кажется, проходит вовсе не по Уралу, а где-то в районе канала им. Москвы или даже западнее – кто ее устанавливал и кто ее видел? А, может, она лежит в сердце каждого из нас, рассекая нас пополам, лицом – европейцев, а душой и сердцем – урупов?..
Итак, кандидатура Хозяина согласовывалась на самом верху, а уж потом в Большой Чум стекались выборщики от Малых Курултаев, и на этих выборах им вменялось единодушно проголосовать за Хозяина при догляде представителей Курултая Великого… Описать ритуал точнее я не в состоянии: все происходило в строжайшей тайне от врагов и местных жителей. Но как астроном по положению планет на небе высчитывает их орбиты и как физик по ряду косвенных признаков разгадывает строение невидимого глазу атомного ядра, так и я – по слабым намекам очевидцев могу объяснить, как Хвылина прошел в Хозяева.
* * *
Большой Чум видел до Хвылины много Хозяев, и каждый из них, несмотря на серьезность, имел свой норов. Да оно и понятно: человек без норова туда бы попросту не добрался. Но при твердом и властном характере все они были живые люди со своими привычками и слабостями. Разумеется, все они должны были заниматься всеми делами сразу, однако предпочтение отдавали какому-то одному, любимому делу.
Так, один из Хозяев больше всего любил командовать сельским хозяйством: что ни день, у него заседание, секретариат, пленум – по посевной, по сенокосу, по уборочной, по подготовке к зиме, к весне, к лету – а потом еще до глубокой ночи он проводил время у телефона, на селекторе, на радиосвязи с Хозяевами Малых Курултаев, с председателями колхозов и директорами совхозов, которых ловил в любое время суток по телефону или радио и требовал немедленных сводок. Карта области в его кабинете, испещренная флажками, напоминала карту театра военных действий; это был вечный бой, а весь огромный штат Большого Чума, вплоть до отдела культуры – его войском, которое по мановению его руки отправлялось в "глубинку", где с весны до осени в виде уполномоченных сидело, изнывая от тоски, по конторам или моталось по полям и покосам, пытаясь выполнять директивы Хозяина, т. е., попросту, внося бестолковщину и мешая людям работать.
Другой имел слабость к промышленности, третий – к лесному хозяйству, четвертый – к торговле и распределению вещей: ни одного списка распределения не пропустит, не откорректировавши с красным карандашом в руке в меру собственных понятий о справедливости: кому что получить из дефицита, будь то ковры, мебель, легковые машины, телевизоры, шубы или норковые шапки, так обожаемые начальством…
Был даже один, который любил спорт. Сам по себе здоровяк, он посвящал ему все свободное время, будучи любителем экзотических для нашей провинции видов спорта: большого тенниса, яхт и верховой езды, – и только благодаря его любительству, да разве еще подхалимству директоров заводов специально для этого Хозяина были выстроены в нашем городе теннисный корт и конный манеж; а один из директоров так всех перещеголял: построил для Хозяина на диком озере яхтклуб с баром, бильярдом, камином и сауной, и при нем – одна-единственная яхта, причем дорогу на озеро принципиально не строили, чтобы там не толклись посторонние, а сама яхта, все снаряжение и стройматериалы были доставлены вертолетами… Этот Хозяин не только любил спорт, но и обласкивал наши сборные футбольную и хоккейную команды, а от директоров заводов требовал главного показателя: 100 %-ного охвата рабочих кроссом, лыжами, стрельбой, считая, что только спорт повысит производительность труда, снизит пьянство, преступность и улучшит в "массах" здоровье и рождаемость.
Разумеется, всем Хозяевам приходилось заниматься и другими проблемами, а проблем всегда было невпроворот, но деятельность этих Хозяев, с их слабостями и хобби, бывала, в конце концов, замечена на САМОМ ВЕРХУ, и как все мы, смертные, уходим в землю, так все они неизбежно уходили в Москву, и каждый въезжал в нее на своем "коньке" – Москва была для них, как океан, велика и безмерна, и все находили в ней место. Даже "спортсмену" нашлось место – начальником главного спорткомитета страны.
У Хвылины не было нужды изобретать "конька": он любил руководить стройками и знал в этом толк. Причем больше всего он любил начинать их; окончание строек – это столько докучных мелочей, которые надо решать, так что ему уже некогда было ими заниматься, а вот гул взрываемой земли, рев могучих машин, запах дизельной гари, вид полощущих на ветру красных лозунгов его одурял, кружил голову и напоминал о молодости. Он затевал одну стройку за другой; только скажет Верховный Шаман в очередной речи: "Нужен металл!" – Хвылина тут же затевает стройку металлургического завода; скажут: "Нужна Большая Химия!" – затевает химический завод; скажут: "Нужна электропромышленность" – снова откликается.
Старый комсомольский штабист, он первым делом организовывал штаб, назначал себя начальником его и раз в неделю до глубокой ночи руководил им: приедет, соберет начальников (до сотни "волг" съезжалось возле штаба), и все докладывают о ходе дел, а он поправляет, угрожает, наказывает, и всё, что накомандовали без него – отменит, и скомандует по-своему: чтобы знали, кто тут главный! А то прервет заседание и во главе штаба пойдет ревизовать стройку и делать "накачку". Ему и грязь нипочем – сам заранее переобуется в резиновые сапоги, а остальные тянутся за ним след в след и тонут в своих городских туфельках, а он, будто в назидание им: почему такую грязь развели на передовой стройке? – погрязнее места выбирает. А то подойдет к бригадиру и балагурит с ним, а свита ежится вокруг на холодном ветру в шляпчонках да плащиках… Но строители – народ грубый, демократизма его по достоинству не ценили и с наглыми насмешками окрестили его "главным погонялой", а его штабы – "собачьими свадьбами".
И еще одна особенность была у этих строек: при штабах, рядом с приемной, организовывался оснащенный всеми средствами связи корпункт, куда регулярно привозили корреспондентов и поощряли их писать о стройке. И они в самом деле много о них писали, а больше всех – наша областная газета. Журналисты тихонько шутили (правда, все тогда шутили тихонько), что она стала филиалом центральной "Строительной газеты".
Главным редактором ее был тогда старичок Дубов, которому перевалило за семьдесят, и более сорока из них, с ужасных тридцатых годов, он оттрубил главным редактором, пересидев дюжину Хозяев Большого Чума. Это был уникум, величайшая редкость на весь Союз, т. к. при малейших дуновениях коварных политических ветров первыми вылетали из своих кресел главные редакторы газет – как листья с осин при первых заморозках.
Кто сказал, что самый исполнительный народ – немцы? Я своими глазами видел настолько усердных исполнителей среди своих соплеменников, что им позавидует любой немец! Именно таким, из покладистых покладистым, был легендарный Дубов. Так и умер в рабочем кресле в свои семьдесят с чем-то, сухонький старичок без лица – лишь огромные очки в роговой оправе над воротничком, да шелестящий голос. А после смерти его долго ставили в пример молодым: вот как надо исполнять долг – умирая на посту!
Кроме репортажей со строек, которые часто занимали в эпоху Хвылины всю газету, в ней публиковались статьи бойких кандидатов различных наук о фантастическом будущем нашей области; в них расписывалось, каким она будет центром мощной индустрии, каким индустриальным будет сельское хозяйство, в каких светлых городах и суперсовременных поселках будут жить наши земляки. Но прогнозы кандидатов не оправдывались; Великие Стройки с величайшим напряжением сил заканчивались, но светлого будущего не только не приближали, а наоборот – отдаляли: чем больше строилось, тем хуже становилось людям – это был жестокий парадокс.
И вправду: приходила тысяча строителей и возводила завод, на котором работало уже десять тысяч рабочих. И тут оказывалось: чтобы завод мог работать, нужен еще один завод, а чтобы следующий мог работать, нужен еще один… А сырье, а энергия, а транспорт?.. Всего требовалось больше и больше! А специалистов? А рабочих?.. Свободных людей – нет, надо привезти; а десять тысяч рабочих – это десять тысяч семей, целый новый город, и опять проблема за проблемой: обеспечь их жильем, школами, детсадами, обогрей, накорми, одень… А где теснота и неустроенность – там недовольство и ропот, пьянство и хулиганство. Так что новые города сразу же становились рассадниками пороков и преступлений…
Работать на заводах съезжалась молодежь из окрестных сел, в результате села глохли, и в новых городах нечего было есть; теперь в село везли из города рабочих на посевную, сенокос, уборочную. Посылали, естественно, самых нерадивых – те работали там еще хуже, чем в цеху, и своим бездельем и пьянством разлагали остатки сельских жителей.
Чтобы покончить с проблемой питания, Большой Чум организовывал строительство огромных молочных и мясокомбинатов с заграничной технологией, с десятками тысяч голов скота, собранных вместе; и опять росли корпуса и жилые городки при них, и росли новые проблемы, а комбинаты эти не давали ни молока, ни мяса – хваленая иностранная технология работать у нас не желала, оборудование ломалось, не было хороших кормов, и их заменяли всякой дрянью; от этого породистый скот издыхал или вырождался в хищников, поедавших собственное потомство. Теперь надо было ломать голову, чем кормить рабочих этих комплексов.
Проблемы роились и множились… Ежедневно решая все эти тысячи вопросов, Хвылина между тем всё надеялся, что еще немного, и его рвение и заслуги оценит Великий Курултай во главе с Верховным Шаманом и его позовут в Москву – сколько уж этих Строек Коммунизма наворочено! – и он освободится, наконец, от этих бесконечных тысяч вопросов – пусть их решает новый Хозяин!..
Но Москва с приглашением не торопилась.
Глава седьмая
Итак, перед нами оказались две силы: Хвылина – и скромная наша писательская организация. Силы, не сопоставимые по мощи, хотя история столкнула их в роковом поединке, который и стал основой СОБЫТИЯ.
Но чтобы проследить, как развивался между этими двумя силами конфликт, нужны свидетельские показания.
Автор одного из свидетельств – личность колоритная и характерная для своего времени, недавно скончавшаяся в возрасте восьмидесяти двух лет, Виктор Дмитриевич ТАРАТУТИН. Это был могучий старик с красным (как говаривали раньше – "апоплексическим") цветом лица, с пунцовым, как бутон тюльпана, носом и со снежной белизны седой шевелюрой. К чисто внешнему портрету этого здоровяка надо добавить неизменное добродушие и словоохотливость – таким я увидел его, персонального пенсионера, во времена Хвылины заведовавшего отделом культуры в Большом Чуме.
Нашел я его одиноко живущим в просторной квартире громадного девятиэтажного дома. Намолчавшись в одиночестве, он чрезвычайно мне обрадовался и нашел во мне благодарного слушателя.
Сидели мы в просторной, хорошо оборудованной светлой кухне; я пришел с коньяком, сразу, с порога давая понять, что пришел на неофициальную встречу – чтоб разговор наш был доверительным и откровенным, и после второй рюмочки он не без бахвальства начал расплетать передо мной узоры собственной жизни, из которых следовало, что работал мой персональный пенсионер сначала охотоведом лесхоза в одном из северных районов, потом директором лесхоза, потом – секретарем райкома в том же районе. Меня позабавило такое сочетание профессий: охотовед – и партийный руководитель, – однако самому ему это сочетание странным отнюдь не казалось:
– А что тут такого? Кого ПЕРВЫМ ставили? Самого знающего! А кто, – при этом он стучал в свою тугую грудь кулаком, – знал северный район лучше меня, охотоведа? То-то же, хе-хе-хе!..
Странным показалось мне и сочетание охотоведения с культурой; однако ему и это сочетание казалось вполне естественным:
– Нет, ну сколько можно было трубить на Севере? – экспансивно пояснял он, захлебываясь слюной и хлопая себя по ляжкам. – Стаж выработал, здоровье, понимашь, потерял, – это его слово-паразит "понимашь" ловко вплеталось едва ли не в каждую фразу. – Болезни, понимашь, одолевать стали. Меня – переводить сюда, а вакансий – ни одной, кроме этой самой культуры. Ну, говорю, и хрен с ней, ставьте на культуру: черт не выдаст, свинья не съест – это ж не промышленность, не сельское хозяйство, за госплан голову не оторвут, как раз по моему здоровью!
– А что у вас за болезни были? – поинтересовался я – уж больно не вязался с ними его цветущий вид.
– Да как тебе сказать?.. – помялся он, но тут же решительно продолжил: – Север, понимашь, снег девять месяцев в году, тоска, а ни вина хорошего, ни водки – один голимый спирт. Печень – она же не железная – барахлить начинат; машинка тоже, – ласково похлопал он себя по гульфику. – Если по-простому – не стоит, значит. Ну что это за жизнь, понимашь?.. Но и погужевались – есть что вспомнить! Рыбешки хорошей сколько съедено, оленины-строганины! А соболей сколько через эти вот руки прошло!.. – с тяжким вздохом он потряс перед мною ладонями с растопыренными пальцами. – Жена, помню, копается-копается, ничего себе подобрать не может – подавай ей самых темных, с синей искрой, и шабаш! Мешками сюда, в город, понимашь, привозил: всем надо!.. Э-э, да что говорить! У этих урупов, бывало, за бутылку спирта двух соболюшек выторговать можно – во какие времена были! Они же, урупы – темные; это сейчас мы их к свету маленько приучили! А теперь требуют чего-то! Неблагодарный, между нами, народишко…
Разумеется, Виктор Дмитриевич интересовал меня, главным образом, как живой свидетель СОБЫТИЯ. Однако даже по прошествии стольких лет он все норовил увильнуть от прямых ответов, и только когда я слишком наседал с расспросами – позволял себе чуть-чуть раскрыться и кое-что поведать. Причем писателей он не переносил, как, впрочем, и других творческих работников, и я так и не понял: или это личная неприязнь – или корпоративное неприятие культуры, заложенное во всех сидельцах Большого Чума вождями-основателями их могучей корпорации? Однако, поддакивая ему, я сумел раскрутить его на большой монолог о писателях; этот его шедевр экспромта хотелось бы привести тут полностью.
* * *
"Уж такой противный, такой, понимашь, зловредный народ эти писатели – в жизни не видал хуже! Моя б воля, я бы их всех, как вредных насекомых, ногтем бы давил – честное слово! Ну, в самом деле: выдернешь их по одному к себе на беседу – уж он так юлит, пока сидит перед тобой, так трясется от страха, что вот, кажется, цыкни на него – он со страху, понимашь, в штаны намочит. И смотреть-то противно, не то что разговаривать с ним, а – надо: я лицо официальное, призван им руководить. Так и хочется сказать ему прямо в рожу: ну чего ты боишься-то? – никто ж тебя не тащит никуда, не те времена – давай по душам, как мужик с мужиком!.. А сказать нельзя – сразу наглеет. И уж он всё-то про своих товарищей выложит: и кто что говорит, и кто что думат, и сотрудничать-то с нами готов, как юный пионер. Да что там – тятю родного продать готов, только чтоб его от этой литературы не отлучили. А отпустишь – тебе же фигу в кармане кажет и все кары небесные на твою голову у черта вымолить готов за свое унижение перед тобой – вот чувствую, по глазам вижу! Такой противный народишко… И вот вам ситуация: партия наша работат, не покладая рук, базу коммунизьма, понимашь, закладыват – не без недостатков, конечно, а у кого их не быват? Только у тех, кто ничего не делат! Но зачем же кричать о них, партию, понимашь, дискредитировать? Ты приди ко мне и скажи, если тебе что не нравится – разберемся, доложим по инстанции. Зачем же я приглашаю вас к себе, беседую, время трачу? Так нет же, он, у меня сидя, расцеловать меня в задницу готов, а потом, глядишь, где-нибудь в центральном журнале его статейка появилась, а в ней комок грязи на свою область бросит, ведро помоев походя выльет: и строим-то мы плохо, и урожаи-то у нас низкие, и те собрать не можем, и природу-то губим, леса истребляем, землю, воздух, воду травим, и есть-то у нас нечего!
Смотри-ка, совсем, бедного, голодом заморили: пуговицы на пиджаке не сходятся, ходит в наш же закрытый магазин, полные сумки каждый месяц домой тащит, понимашь, и все ему мало, всё о голоде орет, никак не заткнется. А чей хлеб-то жрешь, не народный, что ли? Зачем над народом, падло, который свое будущее строит-старается, пуп рвет, понимашь, издеваться?.. Или рассказ тиснет, или повесть, и тоже обязательно какие-то намеки нехорошие – у них же всё с намеками – прямо-то в глаза сказать боятся! И сюжетец-то остренький, и какого-то начальника-негодяя непременно в нём выведут – и где они их находят?.. Да что же это такое! Ему повыпендриваться: какой он молодец, – вот что ему надо! Правда, тут-то, в области, они не слишком пырхались, тут у них всё было перекрыто – а до Москвы у нас руки, понимашь, не всегда дотягивались; вот они накропают такой пасквиль – и в Москву! А Москве что – она-то нажралась, ей клубничку подавай, ей это в самый раз. И вот для всего Союза – ржатина-кобылятина, а наши, местные, читают – и всё-всё узнают один к одному, потому что белыми же нитками шито, из местных слухов да сплетен состряпано. Ну что за безобразие! Это же мешат трудящимся трудиться на благо коммунизьма, отвлекат выполнять пятилетние планы! Вся область под нашим руководством трудится, понимашь, а какие-то бездельники над плодами их рук возьмут и посмеются, всё, понимашь, оплюют и опошлят! Вот как трава пырей всё равно – ты его прополол, все-все росточки выдрал – а они, проклятые, опять наружу лезут… Стефан Маркаврелиевич Хвылина, помню, не то что видеть – слышать не хотел об этих писателях, его просто трясло от них. Как только напечатают что-нибудь в Москве эти писатели, да пойдут от этого мутные круги – сейчас это он меня к себе на ковер, и – грозно так, темнее тучи: "Опять?" Ни больше, ни меньше – одно только слово. "Опять, – соглашаюсь и руками развожу. – Не доглядел, Стефан Маркаврелиевич! Ну а что я могу, если они у нас такие?" И тогда уж он дает волю гневу: "Что ж ты ими так руководишь, почему распустил? Мы тебя для чего поставили? В бирюльки с ними играть, любезностями обмениваться?" – да кулаком по столу, да матерным словом оттянет. Это он уме-ел! На людях-то крепился, а со своими – без церемоний! Ох, с тяжелым сердцем, помню, уходил от него после таких оттяжек! Выйдешь вот так и думаешь: ну все, прощай, моя персоналка – у-ух, как бы этих стервецов покрепчеущучить!.. Не-ет, с журналистами проще: те ведь два раза в месяц в кассу ходят – знают, от кого зарплата зависит; а эти, писатели, они ж регулярно денег не получают, привыкли голодом сидеть, и у них иллюзия складывается, что они свободные люди – забывают, понимашь, у кого на шее сидят. А я ведь предлагал, и в Москву предложения посылал: всех писателей на оклад посадить, – насколько бы легче ими управлять стало – они бы как шелковые тогда!.. Да ведь знают же, дурачки: их и без того прижать можно: и жены их у нас работают, и дети у нас учатся, – но ведь не будешь же каждый раз напоминать, взрослые же люди, сами понимать должны… И до чего ж поганый, понимашь, народ, я тебе доложу: начнешь им напоминать – так еще и обижаются… Нет, есть, конечно, и умные, но самые наглые – двое-трое у них там всегда были такие, фамилии их я вечно забывал, но они у меня в блокноте были на всякий случай записаны – так те еще имели наглость заявлять: это, говорят, неизвестно, кто на шее у народа! В наш, значит, огород камушек… Каково, а? Это о нас-то, когда мы дённо и нощно о благе народа думали, лишь бы ему хорошо – самим-то нам ничего не надо… Вот только бы оплевать всё, только бы опошлить! Бездельники! Почему это, интересно, один должен с восьми до семнадцати у станка или у штурвала, за кульманом, за пульманом, понимашь, стоять, а эти – не выходя из дома, как баре всё равно, в креслице, или в лесу на пенечке в записную книжечку пописывать? Это каждый так может! На шее, вишь, у народа сидим!.. Если ты пишешь для тружеников города и села – так создай положительный образ для подражания! Создай мне Павку Корчагина на трудовом фронте! Нет, ты, поганец, норовишь, где что плохо сделано, описать! А если начальник – так он у тебя непременно дуб! Где ты их, интересно, видел? Кто тебе эту идейку подбросил? Пушкин? Или Лев Толстой? Нет, они учили хорошему: "Я помню чудное мгновенье", понимашь… А не можешь писать про трудовой подвиг – пиши про природу, про любовь. Хотя про природу и так много написано: Фэт, Пушкин опять же: "Люблю грозу в начале мая". Но не всё, не всё еще написано. Правда, и про любовь тоже кое-что уже есть, читали: Мопассан, к примеру; или в "Тихом Доне" про березовой белизны ляжки у Аксиньи – ох и здорово написано!.. Так что работать мне, конечно, приходилось, засучив рукава – ну так тогда же все трудились, не жалея сил. А почему? Потому что мы верили тогда в коммунизьм! В коммунизьм верили, понимашь!.."
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?