Текст книги "Замок ведьм"
Автор книги: Александр Беляев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
VIII. Агасфер
Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни.
В холодный ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим правнуком Георгом.
Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную машину – авиетку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов аппарат плавно опускался на заранее определенное место.
Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве, неизвестной в его жизни. Он боялся, что с механизмом может что-либо случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако летательный аппарат действовал безукоризненно.
«Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным», – думал Джонсон, следя за летающим правнуком.
Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиетку в сторону. Механическое управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес аппарат в сторону. Авиетка, изменив направление полета, налетела на яблоню и застряла в ветвях дерева.
Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в не меньшем испуге, бросился на помощь внуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать маленького Георга.
– Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в саду! – вдруг услышал Джонсон голос своего сына Самуэля.
Старик стоял на крыльце и в гневе потрясал кулаком.
– Есть, кажется, площадка для полетов – нет, непременно надо в саду! Неслухи! Беда с этими мальчишками! Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..
Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.
– Ну ты, не забывайся! – воскликнул Джонсон, обращаясь к старику-сыну. – Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя не было на свете! И покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!
– Что ж, что отец? – ворчливо ответил старик. – По милости судьбы у меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти что во внуки годен! Старших слушаться надо! – наставительно закончил он.
– Родителей слушаться надо! – не унимался Джонсон, спуская правнука на землю. – И кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!
Маленький Георг побежал в дом к матери. Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и тоже ушел.
Джонсон отвез авиетку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и там устало опустился на скамейку среди лопат и граблей.
Он чувствовал себя одиноким.
Со стариком-сыном у него совершенно не сложились отношения. Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын – это ни с чем не сообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа: маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.
Ближе всех он сошелся с правнуком – Георгом. Юность вечна. Дух нового времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом он напоминал его сына – Самуэля-ребенка… Мать Георга, Элен, также несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, как будто он был выходцем из могилы.
А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджамин Джонсон, был далек ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.
Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в первую четверть двадцатого века, трудно было применяться к условиям жизни конца этого века.
Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.
Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх тысячами небоскребов.
Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом передвижения.
А в городах движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов. Техника создала новые способы добывания энергии.
Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.
Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы, группы, отличной от вышестоящих и по костюму, и по образованию, и по привычкам.
Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного физического труда.
Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были единственным классом, державшим в руках все нити общественной жизни. Все они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги почти сто лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их приветливость.
Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих легких авиетках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы, запросы, развлечения.
Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.
Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах имущества и спорта…
На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:
– А что это такое?
Ему нужно было нагнать то, что протекало без него в продолжение семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это. Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань времени.
«Агасфер!.. – подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. – Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем… К счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть… и хочу умереть! Во всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть, нескольких забытых смертью стариков… Но и они не поймут меня, потому что они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого!..»
Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:
«А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?..»
Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с Фредерикой и маленьким Самуэлем… Какие-то нити протянуты между ними… Но как найти их? Крукс!.. Он должен знать!
Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им как «живым историческим источником» для своей работы по истории революции.
И Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с таким волнением, как будто ему предстояло свидание с женой и маленьким сыном.
Крукс что-то соображал.
– Сейчас конец сентября… А ноябрь тысяча девятьсот девяносто восьмого года… Ну да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там же вы найдете и поэта Мерэ… Он писал мне недавно, что едет к профессору Лесли. – И, улыбнувшись, Крукс добавил: – Очевидно, все вы, «старички», чувствуете тяготение друг к другу.
Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на Ленинград пассажирским дирижаблем.
Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.
IX. Под звездным небом
Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала Пулковской обсерватории. Огромный круглый зал тонул во мраке.
Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели и к площадке для наблюдения на высоте трех метров. С этой площадки, сверху, слышался чей-то голос.
– …Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по направлению к Солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю притяжения Солнца…
Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала, когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость. Зачем он пришел сюда? Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же непонятны ему, как и новые слова новых людей? Но отступать было поздно, и он кашлянул.
– Кто там?
– Можно видеть профессора Лесли?
Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.
– Я профессор Лесли. Чем могу служить?
– А я Бенджамин Джонсон, который… который лежал с вами в Гренландии, погруженный в анабиоз… Мне хотелось поговорить с вами…
И Джонсон путано стал объяснять цель своего прихода. Он говорил о своем одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире, даже о том, что он хотел умереть…
Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.
– Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва времени. Нечто подобное испытал и я, так же как и мой друг Мерэ, позвольте его представить вам.
Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно оставленной «новыми» людьми, которые восстановили красивый и гигиенический обычай древних римлян поднимать в знак приветствия руку.
– Вы тоже из рабочих? – спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало походил на рабочего.
– Нет. Я поэт.
– Зачем же вы замораживали себя?
– Из любопытства… А пожалуй, и из нужды…
– И вы пролежали столько же времени, как и я?
– Нет, несколько меньше. Я пролежал сперва всего два месяца, был «воскрешен», а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел… как можно дольше сохранить молодость! – И Мерэ засмеялся.
Несмотря на разницу в развитии и в прежнем положении, этих трех людей сближала общая странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать другим.
– Да, друг мой, – обратился Лесли к Джонсону, – не один вы испытываете оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах!
Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать!
Я отстал… Я бесконечно отстал, – с грустью добавил он после паузы и вздохнул. – Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, – и он указал на купол, – время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши столетия?.. Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп?
– Не до этого было, – махнул рукой Джонсон.
– Посмотрите на нашего вечного спутника Луну! – И Лесли провел Джонсона к телескопу.
Джонсон посмотрел в телескоп и невольно вскрикнул от удивления.
Лесли засмеялся и сказал с удовольствием знатока:
– Да, таких инструментов не знало наше время!..
Джонсон видел Луну, как будто она была от него на расстоянии нескольких километров. Огромные кратеры поднимали свои вершины, черные зияющие трещины бороздили пустыни…
Яркий до боли свет и глубокие тени придавали картине необычайно рельефный вид. Казалось, можно протянуть руку и взять один из лунных камней.
– Вы видите, Джонсон, Луну такою, какою она была и тысячи лет тому назад. На ней ничего не изменилось… Для вечности семьдесят пять лет – меньше, чем одно мгновение. Будем же жить для вечности, если судьба оторвала нас от настоящего! Будем погружаться в анабиоз, в этот сон без сновидений, чтобы, пробуждаясь раз в столетие, наблюдать, что творится на Земле и на небе.
Через двести – триста лет мы, быть может, будем наблюдать на планетах жизнь животных, растений и людей… Через тысячи лет мы проникнем в тайны самых отдаленных времен. И мы увидим новых людей, менее похожих на теперешних, чем обезьяны нa людей…
Быть может, Джонсон, будущие обитатели нашей планеты низведут нас на степень низших существ, будут гнушаться родством с нами и даже отрицать это родство? Пусть так… Мы не обидчивы. Но зато мы будем видеть такие вещи, о которых и не смеют мечтать люди, отживающие положенный им жизнью срок… Разве ради этого не стоит жить, Джонсон?
По нашей просьбе меня и Мерэ снова подвергнут анабиозу. Хотите присоединиться к нам?
– Опять? – с ужасом воскликнул Джонсон. Но после долгого молчания он глухо произнес, опустив голову: – Все равно…
Мистер смех
I. На распутье
Спольдинг вспомнил счастливые, как ему казалось, минуты, когда он положил в портфель аттестат об окончании политехнического института.
Он инженер-механик, и перед ним открыт весь мир. Для него светит солнце. Для него улыбаются девушки. Для него распускают павлиньи хвосты роскоши витрины магазинов, для него играет веселая музыка в нарядных кафе, для него скользят по асфальту блестящие автомобили.
Правда, сегодня все это еще недоступно для него, но, быть может, завтра он возьмет под руку голубоглазую девушку с ярко-пунцовыми губами, сядет с ней в блестящий автомобиль, поедет в лучший ресторан города.
Ну, понятно, это все будет «завтра» не в буквальном смысле слова. Надо найти работу. Послужить инженером у хозяина. Скопить немного денег и открыть собственное дело. А дальше все пойдет как по маслу.
Найти работу… Это, конечно, не легко. Спольдинг хорошо знает об этом. Но кризис и безработица – страшные слова не для него, Спольдинга. Разве в институте у кого-нибудь из студентов был такой рост, вес, такие мускулы, как у него? Разве во всех спортивных состязаниях он не побеждал всех своих товарищей? А голова! Разве он не кончил высшую школу одним из первых – мог бы и первым, если бы не слишком увлекался спортом.
Главное же, ни у кого нет такой стальной воли, такого упрямого стремления к власти, такой страстной жажды богатства, такого аппетита ко всем благам жизни и такой фанатичной настойчивости в достижении цели.
И Спольдинг ринулся головой в свалку, как изголодавшийся волчонок, пустив в ход и волю, и жажду, и зубы, и когти. Но вскоре оказалось, что всего этого мало. Когти ему понадобились только на то, чтобы однажды в сердцах сорвать висевшее на воротах завода объявление «Приема нет». Зубами он грыз от злости камышовую трость, получая очередной отказ. В большинстве случаев ему не удавалось проникнуть не только в кабинет директора, но и к секретарю. Ему оставалось лишь говорить по телефону из проходной конторы или из вестибюля. Однажды он попытался силой прорвать кордон, но был с позором, под руки, выведен из кабинета личного секретаря машиностроительного магната.
Он жил на случайные мелкие заработки, нередко недоедал и ожесточался; он со злорадством думал о том, как сам будет еще более беспощаден с неудачником, когда все же достигнет вершин земного благополучия. И если обычные пути трудны, нужно находить более быстрые, новые, необычные.
Новые пути! Где они, эти новые пути? Спольдинг начал жадно прислушиваться, ловить каждое слово о быстрых или необычайных способах обогащения.
Как-то в вагоне подземной железной дороги Спольдинг услышал разговор об удаче одного писателя-юмориста, который одной книгой сделал себе огромное состояние. Спольдинг сам читал эту веселую книгу и от души хохотал. Но ведь у него, Спольдинга, нет литературного дарования. Через несколько дней он прочитал о человеке, нажившем, несмотря на кризис, миллионы на патентованном средстве для ращения волос. Секрет заключался в том, что это средство – невероятно, но факт – действительно вызывало усиленный рост волос. А изобрести такое или подобное средство – не легкий и не скорый путь. В другой газете сообщалось о колоссальных заработках знаменитого комического киноартиста Престо. Увы, у Спольдинга не было и артистических талантов.
Усталый, раздраженный, с тяжелым грузом дневных огорчений и обид, поздно вечером возвращался Спольдинг домой. Шагал по узкой комнате с окном во двор и слушал, как за стеной кто-то заунывно играл на странном инструменте. Звуки напоминали то флейту, то скрипку, то человеческое контральто.
Эти звуки действовали ему на нервы. Непонятен был тембр, непонятна меняющаяся мелодия – то чарующая, прекрасная, то кошмарная, нелепая. Непонятны были, как и вчера вечером, неожиданные переходы музыкальных звуков в пулеметную стрельбу, впрочем очень скоро прекратившуюся. Непонятен, наконец, был исполнитель. Ученик не мог играть столь блестяще такие технически сложные вещи, артист не мог исполнять музыкальные нелепицы, странные по содержанию и форме.
Уже несколько дней эти звуки интригуют и беспокоят Спольдинга. Надо будет спросить у хозяйки дома, кто поселился в соседней комнате. И сегодня за стеной после певучей скрипичной мелодии вдруг послышался адский железный скрежет, свист, верещанье.
Спольдинг начал стучать в стену. Звуки умолкли.
II. Королева слез
Стучат…
– Войдите.
В полуоткрытых дверях появилась высокая краснощекая сорокалетняя хозяйка пансиона. Не входя в комнату, она сказала:
– Простите, мистер Спольдинг. Вам, кажется, мешает соседка своей ужасной музыкой? Я скажу ей, чтобы она не играла позже восьми часов вечера.
– Благодарю вас, миссис Адамс, – ответил Спольдинг. – Эта музыка действительно несколько беспокоит меня. Но я не хотел бы стеснять соседку, если для нее эти звуковые феномены не забава, а работа. Я могу приходить домой позже…
– Ах, нет, нет! Я непременно скажу мисс Бульвер. Она непозволительно молода… то есть я хотела сказать: непозволительно оригиналка по своей молодости. Изобретательница! – с долей презрения закончила миссис Адамс свою аттестацию.
Спольдинг заинтересовался.
– Оригиналка? Изобретательница? И что же она изобретает? Да вы войдите в комнату, миссис Адамс!
Но миссис Адамс не так была воспитана, чтобы заходить в комнату одинокого холостяка. Она осталась у двери.
– Благодарю вас, но я тороплюсь, – ответила она. – Я не хочу сказать ничего плохого о мисс Бульвер, но все эти изобретатели немножко того. – И Адамс повертела толстым пальцем с двумя обручальными кольцами возле лба. – Она говорит, что изобретает такую песенку, от которой заплачет весь мир: и грудной младенец, и столетний старик, и счастливая невеста, и жизнерадостный юноша, даже кошки и собаки. Она так говорит: «И тогда я буду Королевой слез» – это ее собственные слова, я ничего не прибавляю.
Миссис Адамс позвали, она извинилась, одарила на прощанье Спольдинга улыбкой и ушла.
…Во втором этаже находилась широкая застекленная веранда, выходившая в садик с чахлыми деревцами и двумя клумбами.
Веранда была своего рода клубом для жильцов миссис Адамс. Здесь стояли столики, плетеная мебель, искусственные пальмы в углах, горшки с цветами на подоконниках и клетка с зеленым попугаем, любимцем хозяйки. Вечерами здесь играли в шахматы и домино, болтали, танцевали под граммофон, читали газеты, иногда пили чай и закусывали.
До сих пор Спольдинг не посещал этого клуба, где собирались мелкие служащие, кустари, продавцы вразнос, неудачливые комиссионеры и агенты по сбыту патентованных средств, начинающие писатели, студенты, – дом был большой, жильцы часто менялись. Теперь Спольдинг зачастил в клуб и здесь встретился с мисс Бульвер.
Прежде чем познакомиться, он несколько дней изучал ее. Аттестация, данная миссис Адамс, совершенно не подходила к этой девушке. Она совсем не походила на оригиналку, а тем более на «тронутого» изобретателя. Простая, спокойная. Черты лица правильные, приятные.
– Вы называете себя Королевой слез? – спросил однажды Спольдинг.
Бульвер улыбнулась.
– Я хочу стать ею. И не только Королевой слез, но и Королевой радости, Королевой человеческого настроения, если хотите.
– Заставлять людей плакать или смеяться? Разве это возможно?
– А разве это и сейчас не существует? – ответила Бульвер вопросом на вопрос. – Разве вы не встречали впечатлительных, простых людей, которые не могут удержаться от слез, когда слышат звуки похоронного марша, исполняемого духовым оркестром? И разве у этих людей не начинают ноги сами приплясывать при звуках плясовой песни? Когда мы до конца проникнем в тайну веселого и грустного, у нас заплачут и засмеются не только самые чувствительные и впечатлительные люди. Мы заставим плясать под нашу дудку само горе, а радость – проливать горючие слезы.
Спольдинг улыбнулся.
– Да, это зрелище, достойное богов, – сказал он. – И вы полагаете, что из этого можно извлекать доллары?
– Мой патрон, мистер Гоуд, полагает, что да. Иначе он не субсидировал бы, хотя и в очень скромных размерах, моих опытов.
– Мистер Гоуд? Чем же он занимается?
– Механическим производством веселья и грусти. Он фабрикант граммофонных пластинок.
И девушка рассказала Спольдингу историю своих деловых отношений с мистером Гоудом.
Лючия Бульвер окончила консерваторию по классу композиции. Уже на последних курсах консерватории она занялась теоретической работой, которая ее чрезвычайно увлекла. Она хотела постичь в музыке тайну прекрасного. Почему одна последовательность звуков оставляет нас равнодушными, другая раздражает, третья пленяет? На эти вопросы не было ответа ни в теории гармонии и контрапункта, ни в сочинениях по эстетике и психологии. Тогда Бульвер взялась за теоретические работы по акустике и физиологии.
– И какую же практическую цель вы преследовали? – спросил Спольдинг.
– В начале этой работы я не думала ни о какой практической цели. Открыть тайну прекрасного! Изучая узоры нотописи и звукозаписей, я пыталась в этих узорах найти закономерности. И кое-что мне уже удалось. Потом попробовала сама составлять узоры и переводить их в звуки, и, представьте, у меня начали получаться довольно неожиданные, оригинальные мелодии.
Однажды я принесла мистеру Гоуду сочиненную мной песенку. Случайно вместе с нотами выпал из портфеля один из таких узоров. Мистер Гоуд заинтересовался, спросил меня, что это за каббалистика. Я объяснила. Мистер Гоуд сказал:
– Интересно. Пожалуй, из этого может выйти толк. Вы знаете, я скупаю у композиторов новые песни и романсы… Монопольно. Только для моих пластинок. В нотном издательстве они не появляются. Но с композиторами, не обижайтесь, трудно ладить. Как только композитору удается написать одну-две популярные песенки, он начинает зазнаваться и заламывает несуразно высокую цену. Этак и разориться недолго. И вот, если бы вам удалось изобрести аппарат, при помощи которого можно было бы механически фабриковать мелодии, ну хотя бы так, как получается итоговая цифра на арифмометре, – это было бы замечательно. Я больше не нуждался бы в композиторах, освободился бы от их капризов и чрезмерных претензий. Чудесно! Посадить за аппарат рабочего или машинистку – и пожалуйста! Одна хорошенькая мелодия за другой падают вам в руки. Только верти ручку, и деньги сами посыплются. И мир будет наводнен новыми песнями. Сможете это сделать, мисс?
Я ответила, что у меня не было мысли о полной замене художественного творчества машиной и едва ли это возможно.
– Математические исчисления не менее сложны, чем ваши композиционные измышления, а тем не менее счетные машины прекрасно заменяют работу мозга. Попробуйте. Я могу субсидировать ваши опыты. Если же вы добьетесь удачи, ваше будущее вполне обеспечено.
Я приняла это предложение.
– И каковы же ваши успехи? – спросил Спольдинг.
– Мне удалось уже овладеть кое-какими эстетическими формулами для математического построения мелодий. И если эта работа пойдет с таким же успехом и дальше…
По веранде прошла миссис Адамс. Был поздний час, веранда почти опустела. Бульвер пожелала Спольдингу покойной ночи и ушла.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.